Обсуждение работы поисковых систем, вопросов раскрутки продвижения оптимизации сайтов SEO форум оптимизаторов seo софт, скрипты для оптимизатора и вебмастера. Биржа оптимизатора – финансовые объявления, работа для вебмастеров, обмен / покупка / продажа ссылок. обсуждаются вопросы по работе, ошибки системы, нововведения, пожелания, есть вопросы от новичков, темы про установку кода на разные cms и т.п. Практика оптимизации – дискуссии по разным поисковым системам (Google, Яндекс и др.), вопросы оптимизации и полезных софт для работы. Общий – мысли, идеи, полезные статьи, новости интернета, работа форума Бизнес-решения – поисковики, скрипты и софт, хостинг и железо, финансовые вопросы, русский трафик, маркетинг и PR, социальные сети и блогосфера. Партнеркие программы – РРС, фарма, гэмблинг, адалт (отдельно ру адалт) и другие. 2 последних раздела Разное, Партнеры – обсуждение общих вопросов + общение по конкретным партнерским программам.

seo форум реклама раскрутка продвижение оптимизация сайта

Информация о пользователе

Привет, Гость! Войдите или зарегистрируйтесь.


Вы здесь » seo форум реклама раскрутка продвижение оптимизация сайта » Наполнение сайтов » Том первый Капитал Карл Генрих Маркс


Том первый Капитал Карл Генрих Маркс

Сообщений 1 страница 30 из 59

1

Карл Генрих Маркс
Капитал
Критика политической экономии
http://s3.uploads.ru/tzlwE.jpg

Том первый Немецкий философ, социолог, экономист, писатель, поэт, политический журналист, общественный деятель. Друг и единомышленник Фридриха Энгельса, в соавторстве с которым написал «Манифест коммунистической партии». Автор классического научного труда по политической экономии «Капитал. Критика политической экономии». Википедия
Родился5 мая 1818 г., Трир, Рейнская провинция, Пруссия
Умер14 марта 1883 г. (64 года), Лондон, Англия, Великобритания
Чем известенОсновоположник марксизма, автор теории прибавочной стоимости
В браке сЖенни фон Вестфален (1843-1881 гг.)
РодителиГенрих Маркс, Генриетта Пресбург
ДетиЭдгар Маркс, Генри Едвард Гай Маркс, Женни Лонге, Элеонора Эвелинг, Лаура Лафарг
КАРЛ МАРКС ИЛИ ОСВОБОЖДЕНИЕ К СВОБОДЕ
«Маркс оказался более радикален, чем большинство современных его критиков».
Славой Жижек
Настало ли время для возобновления общественного интереса к Карлу Марксу? Будут ли и впредь волновать людей те вызовы и вопрошания, с которыми он вошел в историю, или они навсегда канут в безвозвратное прошлое? Станет ли Маркс более читаемым и лучше понимаемым или по-прежнему останется безотчетно почитаемым одними и с порога отвергаемым другими? Не уподобляемся ли мы ныне тому незадачливому политику, о котором говорят, что девять из десяти его ошибок связаны с упорным отстаиванием уже отслуживших представлений, а десятая, самая серьезная – с неоправданным отрицанием все еще остающейся в силе, вопреки расхожему мнению, перспективы? И не из тех ли эта последняя ошибка, из-за которых мы «с нашими пастырями во главе» оказываемся «в обществе свободы только один раз – в день ее погребения».[1]
КАРЛ МАРКС В «ПАСЬЯНСЕ ВЕЛИКИХ»

«Все великое пребывает в буре…»
Платон
Как ни раскладывай «пасьянс великих», оказавших наибольшее влияние на современный мир, – и не только на его понимание, но и на его формирование, да к тому же в наибольшей степени узнаваемых в этом качестве, – придется во всех случаях отдать заслуженную пальму первенства Карлу Марксу. И это при том, что отношение к нему всегда вызывало острейшие споры и никогда не отличалось постоянством.
Еще совсем недавно, каких-нибудь пару десятилетий назад, среди западных интеллектуалов было модным спрашивать: «А можно ли вообще сегодня не быть марксистом?» Предполагался как бы само собою разумеющийся ответ: «Мы все в той или иной мере марксисты». Маркс переживал очередной ренессанс и стал настолько популярен, что обойти его попросту было нельзя. Его проблематика и идеи вошли в ткань культуры и повседневности.
Ныне вопрос уже звучит совсем по-другому: «А можно ли вообще еще быть марксистом?» У нас он приобретает дополнительный подтекст: «А стоит ли вообще пытаться быть марксистом?» Таков бумерангов эффект многолетней государственной монополии марксизма, точнее, на марксизм. И это уточнение немаловажно. Ведь, как ни странно, на самом деле в «стране победившего марксизма» Маркс не был в особой чести: он всегда пребывал под сенью ленинизма, фактически цензурировался им, а как таковой воспринимался сталинской и последующей партийной номенклатурой настороженно, с опаской.
Будучи источником всякого рода непривычных и мало поддающихся популярному разжевыванию тончайших философских материй и высокотеоретичных научных смыслов, требующих для своего понимания предельного напряжения интеллектуальных сил и развитой культуры мышления, марксово наследие больше почиталось на словах, нежели на деле. Обращение к Марксу, если оно не ограничивалось обычными ритуальными жестами, как правило, приводило к заметной проблематизации и оживлению творческой мысли, что, впрочем, нередко расценивалось как ревизионистское нарушение канонов, отступление от линии партии, подрыв идеологических устоев и диссидентские «выверты».
В этом не принято было признаваться вслух, но негласно Маркс оставался «чужим среди своих», его явно недолюбливали: и на уровне обыденно-бессознательном – вследствие антисемитских предубеждений, и на, так сказать, научном – в силу комплекса неполноценности на почве хронической боязни идеологических ошибок и срывов, угроза которых возрастала вследствие затрудненности цензорского контроля за ходом движения мысли согласно марксовским ориентирам. Для того, чтобы считаться марксистом, вовсе не обязательно им было быть. Паролем, допускающим в «марксистские покои», был ленинизм, да и то в препарированном виде последних решений партии и правительства.
Ныне наступило время, когда не нужно, да и не выгодно, казаться марксистом. Но еще нельзя им просто быть или не быть. Им уже можно и даже нужно не быть. Но становится все труднее и даже опаснее им быть. Для этого сегодня, как и когда-то, необходимо изрядное интеллек туальное и гражданское мужество.
Но что значит сегодня быть марксистом? Не слишком ли много отягчающих аллюзий и коннотаций тянет за собой одно лишь стремление следовать за Марксом или Марксу? Да и впрямь, можно ли «следовать за Марксом»? Не является ли само это стремление вернейшим признаком отхода или отказа от Маркса, от следования ему? Но даже если и предполагается следовать Марксу, а не за Марксом, то все равно остается не ясным, какому именно. Есть ли и был ли когда-нибудь вообще тот аутентичный Маркс, которому хотя бы можно было, а не то что бы нужно было, следовать? Или лучший способ следовать Марксу – это пойти по единственно приемлемому пути почитания классиков, подсказанному Ф. Ницше, а именно: «неустанно продолжать поиски в их духе, не теряя при этом мужества»? Мужество здесь необходимо, чтобы следовать не за кем-то, а за самим собой. Тогда продолжение поисков в духе классиков будет не препятствием, а подспорьем в обретении своего собственного духа. Продолжать поиски в духе Маркса, следуя не за ним, а ему и, значит, самому себе, возможно лишь в ситуации свободного выбора – благо этих «духов/спектров/призраков» Маркса оказывается множество, заранее не ограниченное каким-нибудь «моноизмом», о чем поведал в специальной работе Ж. Деррида.[2]
Так, может быть, в ускользании от постоянной угрозы «замыкания в предел», от «о-предел-ения», или от «о-предел-ивания» каким угодно «-измом», пусть даже он более столетия называется марксизмом, и таится неиссякаемый потенциал обновленческого переоткрытия Маркса? Но тогда Маркс нуждается в освобождении от любого превращения в «-изм», от любой «измизации» и, прежде всего, от его «марксизации» марксизмом.
Неоправданны, неискренни и тщетны попытки снять с Маркса историческую ответственность за марксизм и марксистскую революционную практику. По крайней мере, он сам никогда от нее не уклонялся и, надо думать, не стал бы уклоняться, ибо перестал бы быть Марксом. Но у нас есть шанс освободиться от «марксистской зависимости», освободив и себя и Маркса от бремени догматизирующе-систематизирующей «измизации», и тем самым вместе с Марксом выйти на свежий воздух взаимного освобождения.
Освобождение Маркса от любого сковывающего «-изма» и, в первую очередь, от монопольного присвоения его марксизмом, разгерметизация и открытие его наследия новым и как можно более разнообразным интерпретационным практикам выявят действительную предрасположенность к диалогу как самого Маркса, так и его потенциальных собеседников. Не говоря уже о том, что это позволит призвать к сатисфакции многочисленных марксофобов, привыкших привлекать к себе внимание шумными выпадами и хлесткими, часто убийственными опровержениями, рассчитанными на безоговорочное дезавуирование и уничижение оппонента: их самодискредитация попадает в прямую зависимость от (не) способности поддерживать на равных взаимноинтересный – в том числе и благодаря творческому несогласию – разговор. В процессе такого собеседования с Марксом, наверное, будет многое пересмотрено, реанимировано, списано на время, забыто, не востребовано, не понято, кое-что окажется непростительным, но сам факт его перманентного возобновления, поддержания и продолжения, мера вовлеченности в него все нового круга участников и «голосов», расширение их разнообразия, плодотворная диверсификация – достаточно убедительный аргумент в пользу жизнеспособности и актуальности Маркса самого по себе, вне и без принадлежности к определенному «-изму».
«Разгерметизированный» и «демаркированный» Маркс обретает способность вступать в свободное общение не только с собеседниками из «своего круга», но и с оппонентами явно немарксистского, а то и, в известном смысле, антимарксистского происхождения. «Расклад» при этом в «пасьянсе великих собеседников» выпадает, конечно, самый различный.
В «философском триумвирате» К. Ясперса К. Маркс оказывается в соседстве с Ф. Ницше и С. Кьеркегором. Влиянием именно этих трех мыслителей, принадлежащих XIX веку, но ставших современниками века XX, на взгляд К. Ясперса, определяется всякая философия и всякое философствование нашего времени. Изучение любого из них «для нас своего рода инициация – посвящение в глубины современности. Без них мы в спячке. Они открывают нам современное сознание. Они освещают собой наше время – и они же бросают на него свою тень… Эти трое – духовный порог. В них воплотился слом преемственности, разрыв континуитета…Всякий, кто пройдет мимо них отвернувшись, кто не даст себе труда узнать их, проникнуть до самой их сути – тот никогда не познает и собственной сущности, останется для самого себя лишь смутным призраком… и окажется голым и беззащитным перед современностью».[3] Причем их следует рассматривать вместе таким образом, «чтобы один корректировал другого. Слепо следовать в чем бы то ни было авторитету одного из них – роковое заблуждение. Но связать, соединить их невозможно – можно лишь заставлять их сталкиваться, высекая искры».[4]
В «раскладе» П. Рикера К. Маркс оказывается в кругу Ф. Ницше и З. Фрейда. В силу их поразительного родства значение каждого из этих трех мыслителей-истолкователей современного человека может быть уяснено только при их совместном рассмотрении. Все трое предстают как критики, или разоблачители, «ложного» сознания, как философы «подозрения», главные действующие лица, срывающие маски. Они развенчивают одну и ту же иллюзию, окруженную ореолом почти непререкаемого авторитета как в философском и научном, так и обыденном сознании. Это – иллюзия самосознания. После радикального методического сомнения Р. Декарта философы знали, что вещи не таковы, какими они кажутся. Считалось, что только сознание своего сознания не может вызвать сомнение, что лишь только сознание таково, каким оно предстает перед самим собой, а потому лишь в самосознании смысл и осознание смысла совпадают. «Благодаря Марксу, Ницше и Фрейду мы стали и в этом сомневаться. Вслед за сомнением в вещи мы подошли вплотную к сомнению в сознании…Декарт победил сомнение в вещи при помощи очевидности сознания; а эти трое победили сомнение в сознании путем истолкования смысла. Начиная с них, понимание становится герменевтикой».[5] Порабощение иллюзией самосознания уже в силу своей сокрытости и неопознания самим собой оказывается не менее, а скорее, и более тяжким, труднопреодолимым, нежели материальное, включая и социально-экономическое, порабощение. Так посредством открытости к свободному сообщению дополнительно актуализируется особое смысловое пространство марксового проекта освобождения.
Если согласиться с тем, что едва ли есть более убедительное доказательство величия, чем всеобщая значимость и всеохватная масштабность спора, который вызывает личность, а также способность к возрождению ее идей вопреки их сколь угодно ожесточенному опровержению, и этим критерием измерять величие Маркса, то просто не видно, кто бы мог с ним сравниться в последние два столетия. «Мерами возгорающийся и мерами затихающий», но полностью никогда не затухающий, огонь споров вокруг Маркса подверг испытанию на закаливание огромное, труднообозримое множество его толкований. Но неизменно среди наиболее острых был и остается вопрос об источнике его поразительной притягательной силы. Это признают и над этим ломают голову не только сторонники Маркса, но и его критики.
Первые, естественно, говорят об открытии основоположником научного коммунизма объективной логики всемирной истории, освободительной миссии пролетариата, о революционном энтузиазме трудящихся масс, о вдохновляющей перспективе освобождения человека труда от эксплуатации и угнетения, о построении общества, обеспечивающего условия для свободного развития каждого и всех в соответствии с высшими нравственными и эстетическими критериями.
Вторые, – если иметь в виду только тех, кто действительно стремится найти приемлемое объяснение, и не принимать в расчет тех, кто преднамеренно дьяволизирует своего противника, – обычно указывают на противоречивое сочетание, с одной стороны, определенных научных, политических, революционно-практических, нравственно-эстетических, утопических, экзистенциальных и, нередко, религиозных элементов учения Маркса и, с другой, – социальных ожиданий, психологической предрасположенности и хилиастических настроений масс.
Сам Маркс не ограничивал своих интересов и притязаний ни философией, ни наукой, ни политикой. Он считал себя революционером – борцом за целостное, материально– и духовно-практическое преобразование всей жизни. И хотя религия им причислялась к отчужденным, подлежащим преодолению формам, авторитет и влияние Маркса вполне сопоставимы с авторитетом и влиянием основателей мировых религий. Уже давно существует традиция относить движение, вдохновляемое его именем и идеями, к разновидности религиозного движения.
В знаменитой статье с характерным названием «Карл Маркс как религиозный тип» С. Булгаков, пробуждаясь от гипноза марксовского влияния, намеревался понять, что представляет собой Маркс «по своей религиозной природе? Какому богу служил он своей жизнью?»[6] При этом он учитывает, что Маркс борется с религией «как боевой и воинствующий атеист, стремящийся освободить, излечить людей от религиозного безумия, от духовного рабства».[7] Как же тогда можно считать Маркса религиозным, а не антирелигиозным типом? Этот недоуменный вопрос С. Булгаков намерен рассеять различением религии не только в узком, но и в широком смысле слова, когда вообще человек признает высшие и последние, существующие над ним и выше его, ценности, с которыми он вступает в практическое отношение. Именно в таком, широком понимании религии можно констатировать, что «наиболее глубокое, определяющее влияние Маркса на социалистическое движение в Германии, а позднее и в других странах, проявилось не столько в его экономической программе, сколько в общем религиозно-философском облике».[8] По Булгакову, Марксов облик «загадочно и страшно двоится». Его деятельность в защиту обездоленных в капиталистическом обществе и во имя утверждения справедливости, равенства и свободы как высших ценностей, имеет ту же направленность, что и «работа для создания Царствия Божия». Но безусловно отрицательную оценку, с булгаковской религиозной точки зрения, должны получить богоборческие устремления Маркса.[9] К сожалению С. Булгаков, как и многие другие обвинители Маркса в безбожии, не дает себе серьезного труда проанализировать, какую религию и каких богов отрицает Маркс. Между тем, разве не достойно внимания, что на самом деле речь идет об отвержении религии как отчужденной формы, а вместе с ней и ложных богов, кумиров, идолов? Ведь недаром Маркс цитирует в своей докторской диссертации Эпикура: «Нечестив не тот, кто отвергает богов толпы, а тот, кто присоединяется к мнению толпы о богах».[10] Разумеется, трудно абстрагироваться от погромной формы, которую приняла на практике гиперреволюционная борьба с «религиозными предрассудками», тем не менее даже она, какой бы ужасной по своей бесчеловечности она ни была, не дает основания опять – со всеми вытекающими из этого роковыми последствиями – сбрасывать со счетов то, что «атеизм, как бы он ни отвергал и ни громил религию, не теряет своего значения, что он расчищает место для чего-то нового, то есть для веры, которую по большому счету можно было бы назвать пострелигиозной верой, верой пострелигиозной эпохи».[11] К. Поппер в полемике с А. Тойнби склоняется к отрицанию религиозного характера марксизма, но не сомневается в его происхождении из христианской традиции.[12] Вместе с А. Тойнби он видит великое позитивное достижение Маркса в пробуждении социальной совести христианского сознания. Но тем не менее высказывает неуверенность в том, что «Тойнби в достаточной степени учитывает великую нравственную идею Маркса о том, что эксплуатируемые должны освободить себя сами, не ожидая милосердия от эксплуататоров».[13] (Курсив наш. – А. М., А. Г.)
К. Поппер весьма убедительно увязывает позицию Маркса по отношению к христианству с его социально-нравственным кредо. И если такого рода «христианство», для которого лицемерная защита капиталистической эксплуатации являлась официальной позицией, с тех пор исчезло «с лица лучшей части нашей планеты, то это случилось не в последнюю очередь благодаря нравственной реформации, которая произошла под воздействием Маркса».[14] Кстати, чем не критерий для определения того, на самом ли деле мы приближаемся или еще более отдаляемся от «лучшей части нашей планеты»? Как полагает К. Поппер, «влияние Маркса на христианство можно, по-видимому, сравнить с влиянием Лютера на Римскую церковь. Обе эти фигуры воплощали вызов, обе в конечном счете привели к контрреформации в стане своих противников, к пересмотру и переоценке их этических норм».[15] Вот почему невозможно усомниться в том, что секрет религиозного влияния Маркса «заключен в его нравственном призыве».[16] Именно социально-нравственная устремленность деятельности Маркса объясняет и эффективность его критики капитализма, и религиозную силу воздействия его идей. Маркс «увидел, насколько бесстыдно могло быть искажено такое понятие, как „свобода“. Вот почему он не проповедовал свободу словами, а проповедовал ее делом».[17]
Как известно, Поппер не признает за Марксом приоритета в создании науки об обществе и его развитии. Поэтому понятен его вывод: «“научный” марксизм умер, но выражаемое им чувство социальной ответственности и его любовь к свободе должны выжить».[18]
Итак, амплитуда колебаний в объяснении притягательной силы и беспримерного влияния Маркса отмечена рядом контрольных точек – социально-нравственная, освободительная направленность, революционность, научность, философичность и даже религиозность, причем ни одна из них не может быть обойдена или опущена и в то же время не в состоянии полностью доминировать. Но, может быть, перед нами нечто, ускользающее от обычного определения и утверждающее совершенно новую дискурсивность? Не станем забегать вперед и для начала выясним: возможно ли все-таки и, если да, то каким образом, понять Маркса в качестве действительно религиозного типа?
«ПРОСТИЛ ЛИ НАС БОГ?», ИЛИ «КАК ПЕРЕСТАТЬ ГРЕШИТЬ ПОДОБНЫМ ЖЕ ОБРАЗОМ?»

«По-настоящему любит свободу тот, кто утверждает ее для другого».
Н. А. Бердяев
В одной притче рассказывается, как мудрец спрашивает своих учеников: «А теперь дайте-ка мне ответ, когда и каким образом человек узнает, что Небеса простили его за какой-нибудь грех?» И сам же отвечает: «Только никогда больше не греша подобным же образом, только так и тогда человек узнает, что Всевышний простил ему совершенный грех». Так не пора ли и нам, – и тут уж не так существенно, призванным веровать, сомневаться или вообще не веровать, не сомневаться, ни не веровать, – задаться тем же вопросом: «Простил ли нас Бог?» Ответ на него, как мы уже знаем, зависит от того, перестали ли мы «грешить подобным же образом». Пока, сдается, нет, мы еще далеко «не прощены», если, по-прежнему не ведая, что творим, упорно продолжаем «давить на все те же педали», так и не уразумев, в чем же, собственно, состоит наш «грех». Обратимся к первоисточнику и попробуем выяснить, в каком смысле приходится говорить, что мы и по сию пору совершенно бездумным образом продолжаем бесконечно вращаться в кругу «первородного греха». Нисколько не отказывая в праве на свой собственный смысл многим другим истолкованиям, остановимся на том, которое имеет в виду «искус свободы» (πειρα) как корень «греха всех грехов человеческих».[19] «Будете как боги, знающие добро и зло» – такими словами соблазняет Еву Змей-искуситель из Книги Бытия, предлагая ей вкусить плодов от запретного «древа познания добра и зла». Но почему доверяются ему первые люди, почему не видят его коварства? Не потому ли, что он не так уж «беспардонно», вовсе не напрямую, не на все «сто процентов» и не до конца обманывает их, произнося слова, очень похожие, внешне даже чуть ли не совпадающие с действительным божественным призванием человека – призванием к обожению, призванием стать богом.
Первочеловек с самого начала не выдержал искушения свободой, призвание к обожению по благодати он подчинил гордыне самообожения. Свою богочеловечность он возвел в абсолют человекобожия. Пожелав быть богом самим по себе, он на дар божественной свободы ответил не-благо-дар-ным жестом самостийной свободы отпадения от Бога. В результате собственного свободного выбора человек «впал» в познание добра и зла. Именно «впал», ибо познание надо здесь понимать в исконном значении еврейского глагола «познавать», т. е. находиться в непосредственном контакте, вступать в отношения,[20] примерно в том смысле, в каком мы говорим о познании мужчиной женщины. Иными словами, он сам свободно определил себя, «детерминировал» к жизни внутри неустранимой противоположности добра и зла, пробираясь и продираясь к добру не иначе как через чащу зла, опосредствуя добро его противоположностью – злом, а свободу – необходимостью.
Будучи сотворенным по образу и подобию Божьему свободным, человек первым же своим свободным жестом «освобождает» себя от божественной свободы. Грехопадение есть отчуждение человека от его свободного призвания к богочеловечности. И только беспредельная любовь Божия могла найти спасительный путь возвращения человека к его призванию. После грехопадения в несвободу надо было Богу снизойти и стать человеком для того, чтобы человек вновь мог свободно становиться богом по благодати, богочеловеком. «Чтобы свобода существовала (как наше полагание), Бог уже должен был принять человеческий образ по своему свободному решению».[21]

Тогда сказал Иисус к уверовавшим в Него Иудеям: если пребудете
в слове Моем, то вы истинно Мои ученики,
И познаете истину, и истина сделает вас свободными.
Ему отвечали: мы семя Авраамово и не были рабами никому
никогда; как
же Ты говоришь: «сделаетесь свободными»?
Иисус отвечал им: истинно, истинно говорю вам: всякий, делающий
грех, есть раб греха;
Но раб не пребывает в доме вечно; сын пребывает вечно.
Итак, если Сын освободит вас, то истинно свободны будете.
(Ин 8, 31–36)

Иисус является Христом в силу спасительной миссии привить свою богочеловечность всем людям, освободить их от «рабства греха» к свободе в синергии с благодатью. «Стойте в свободе, которую даровал нам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства» (Гал 5, 1). Освобождающее деяние, совершающееся посредством жизни во Христе, означает высвобождение в себе самого себя от своеволия и произвола к бескорыстной самоотдаче свободе другого. Обожение (Θεωσις) как обретение дара благодатной свободы является способностью своей свободой одаривать свободой другого. «Божественная свобода совершается в сотворении… высочайшего риска – в сотворении другой свободы».[22] Благодат/рная свобода – это ответ(ствен)ная свобода, или свобода как ответ(ствен)ность, это благодарный ответ на дар свободы Другого в качестве со-ответ(ствен)ного дара своей свободы другому в отличие от безблагодатной свободы как присвоенной и монополизированной, а потому и без-ответ(ствен)ной свободы, неблагодарной Другому, ибо не дарующей свободу другим. Утверждать своей свободой свободу другого– это и значит, покончив со своекорыстным самообожением, возвратиться на путь к действительному обожению, взять на себя Крест Христов, сораспяться Христу. И именно это, надо надеяться, будет означать, что мы перестанем «грешить подобным же образом» и заслужим прощения Бога.
Так вот, менее всего претендуя на конфессиональную правоту и стремясь лишь оттенить межчеловеческий смысл предпринимаемого истолкования, мы берем на себя смелость утверждать, что по сути своей поиск такого пути к освобождению своей свободой свободы другого, на котором «свободное развитие каждого» станет «условием свободного развития всех»,[23] составляет от начала и до конца пафос творчества Карла Маркса. (Курсив наш – А. М., А. Г.) В этом – духовное родство основополагающей интуиции «воинствующего атеиста» Маркса с вероустановкой-призванием к подлинному обожению, в этом – Марксово сораспятие Христу. Выходит, можно идти вместе с Христом и не объявлять себя христианином, а можно называться христианином и быть чуждым Христу.

Отредактировано yslum (2018-05-13 08:22:10)

0

2

КАРЛ МАРКС И ФРИДРИХ НИЦШЕ: ВОЗМОЖНА ЛИ СВОБОДА БЕЗ (ОСВОБОЖДЕНИЯ ОТ) РАБСТВА?

«Есть нечто, что я называю rancune великого: все великое, всякое творение, всякое дело, однажды содеянное, немедленно обращается против того, кто его содеял».
Ф. Ницше
Но в реальной жизни с прощением «грехов наших тяжких» дело обстоит гораздо сложнее и куда драматичнее. Беда в том, что в прошедшем веке они, по-видимому, перешли уже в разряд вообще не подлежащих прощению, в принципе непрощаемых из-за инфернальной природы и непоправимости последствий. И только с учетом этого отягчающего обстоятельства, без всяких скидок и поблажек возможно сегодня возобновление совестливого разговора о Марксе. Наиболее проникновенным, хотя и очень острым, такой разговор может получиться в ходе «(за)очной ставки» Маркса и Ницше.
Маркс – старший современник Ницше. Когда Ницше в 1844 году только появился на свет, двадцатишестилетний Маркс уже успел достаточно веско заявить о себе, а созданные им в это время «Парижские рукописи», будучи прочитаны и опубликованы без малого столетие спустя, уже в XX веке, произвели эффект разорвавшейся философской бомбы, породив и поныне не стихающие споры о «двух Марксах». Несмотря на четвертьвековой разрыв в возрасте, Маркс и Ницше ушли из творческой жизни с разницей всего лишь в несколько лет (1883 год – год смерти Маркса, а годом творческой смерти Ницше считается 1889 год – год его впадения в безумие, хотя умер он десятилетием позже – в 1900 году). Насколько можно судить, их жизненные пути не пересекались и они никогда не встречались. Слышали ли они друг о друге, читали ли они друг друга? Трудно сказать наверняка, но скорее Ницше мог или даже должен был знать о Марксе, чем, наоборот, Маркс о Ницше. Впрочем, дело, конечно, не в этом. Пожалуй, суть в том, что столкновение идей и движений, овеянных их духом и именем, во многом определило коллизийную перспективу прошедшего и, не исключено, будущего, если не будущих, столетий.
При всей антагонистичной несовместимости марксовской и ницшевской жизненных установок бросается в глаза поразительное сходство судьбы их учений. По превратности траги-фарсово-комических злоключений их идей Маркс и Ницше не имеют себе равных, правда, если не считать Иисуса Христа. Не ставя вопроса о том, насколько правомерно ангажирование Маркса и Ницше их «прошеными или непрошеными» адептами-эпигонами, зададимся другим вопросом: равноценна ли по своему характеру выпавшая на долю каждого из них мера исторической ответ ственности?
Не дали ли терзания Ницше, этой единственной в своем роде благородной души, повода для кровавой перелицовки его философии? – спрашивает А. Камю. «Отрицая дух ради буквы и даже то в букве, что еще несет на себе следы духа, не могли ли убийцы найти в учении Ницше повод для своих действий? Приходится ответить – да».[24] И это «да» следует из ницшевского «да» всему, что есть, amor fati, из желания только утверждать, принимать самого себя как фатум и отказа отрицать, бороться против безобразия, из романтизации и эстетизации зла. А все это означало одновременное «да» и рабу, и господину, что, как не трудно понять, неизбежно превращалось в эйфорическое «да» одному лишь господину, сильнейшему и безоговорочное «нет» рабу, слабейшему, т. е. оборачивалось вдохновенной поэтизацией и освящением, а если не стесняться называть вещи своими именами, то увековечением и апологетизацией самого отношения господства и рабства.
Ницшевское экспериментально-игровое перемещение перспектив уравнивало волю к власти и волю к творчеству, сверхчеловека-творца и сверхнедочеловека-«белокурую бестию», развязывало безграничную свободу для самого себя при высокомерном пренебрежении (не)свободой других. «…Что за дело до остального? Остальное – лишь человечество. Надо стать выше человечества силой, высотой души– презрением».[25] Конечно, без устали эпатирующий всех и вся автор этих игр в невиданную сверхгениальность ничего и знать не желал об их чреватой эпидемией вирулентности и заразительности для «тьмы и тьмы» непризнанных и неприкаянных уличных гениев, хотя и его охватила бы оторопь от одной только мысли, что толпы абсолютно чуждых ему «обезьян Заратустры» будут корчить из себя сверхчеловеков.
Опасность влияния Ницше предопределялась тем, что оно не излечивало недуг, а усиливало его.[26] И «весьма ощутимым наказанием» за это послужила особая популярность Ницше «как раз у тех, кто первый поспешил бы отрубить “сверхчеловеку” ту самую голову, благодаря которой он возвышается над этими “многими-слишком-многими”».[27] Так и вышло, головы полетели, правда, не только с плеч сверхчеловеков, а без разбору – с плеч многих, слишком многих.
«В течение всей своей жизни Ницше предавал анафеме „теоретического человека“, но сам он являет собой чистейший образец этого „теоретического человека“ par excellence: его мышление есть мышление гения; предельно апрагматичное, чуждое какому бы то ни было представлению об ответственности за внушаемые людям идеи, глубоко аполитичное, оно в действительности не стоит ни в каком отношении к жизни, к его столь горячо любимой, яростно защищаемой и на все лады превозносимой жизни: ведь он ни разу даже не дал себе труда подумать над тем, что получилось бы, если бы его проповеди были претворены в жизнь и стали политической реальностью!»[28]
Историческая ответственность Ницше – как бы невольное порождение безмерности его творческой свободы. Он философствовал так, будто был гарантирован от вовсе не чаянного им восторга и энтузиазма со стороны «недочеловека» из толпы, искренне презираемого им всей мощью щедро отпущенного ему таланта. Но как раз этот массовый недочеловек, ничего о высоком философском презрении к нему не слышавший, а главное и не способный его услышать, проделал с бесстрашным и возвышенным аристократом духа самую злую из когда-либо имевших место «шуток»: внезапно охваченный горячкой незамедлительного превращения в готового сверхчеловека, он на этом вожделенном и, непременно, кратчайшем пути к собственной свободе за счет рабской несвободы других оставил умопомрачительные нагромождения лжи, чудовищные горы трупов и безмерное человеческое горе.
Ницше исходил из той, на первый взгляд, безопасной, но оказавшейся, вопреки его намерениям, обманчивой констатации, что ни одному из великих философов не удалось увлечь за собой народ. Совсем другое дело Маркс. Молния его теоретической мысли прямо метила в нетронутую низовую народную почву с тем, чтобы, заставив пролетарскую массу ужаснуться себя самой и своей беспросветной жизни, вдохнуть в нее революционную отвагу. Хотя Ницше и настаивает на том, что культура может произрастать только на почве жизни, но это ничего не меняет в его отношении к тем, кто эту почву возделывает своим трудом и потом. Ему чужды все и всяческие социально-освободительные проекты. Для него «нет ничего страшнее варварского сословия рабов, научившихся смотреть на свое существование как на некоторую несправедливость и принимающих меры к тому, чтобы отомстить не только за себя, но и за все предшествующие поколения».[29]
Маркс же как бы обращается ко всем: «Великие являются великими, потому что мы, смертные, до сих пор жили на коленях. Поднимемся!» Ему было невыносимо сознавать, что «практическая жизнь так же лишена духовного содержания, как духовная жизнь лишена связи с практикой».[30] При этом он понимал, что устранить чудовищный разлад между горькой прозой практической повседневности и возвышенной поэзией культуры возможно лишь тогда, когда не только освободительная мысль будет стремиться к воплощению в действительность, но и сама действительность станет способной устремиться к мысли. Практика, стоящая на высоте теоретических принципов, впервые в истории была осмыслена им как всеобщая социально-освободительная революция. Более того, свое личное жизненное призвание Маркс видел в инициировании подобной, освещенной именно его теоретической мыслью революционной практики. И Маркс действительно стал первым мыслителем, чья теория была не только сознательно ориентирована на овладение массами и превращение в материальную силу революционного преобразования всего строя человеческой жизни, но и реально стала всемирно-историческим фактором невиданных по масштабности задач и по степени вовлечения народов мира в их осуществление.
Нравится это кому-то или вызывает отвращение, но факт остается неопровержимым фактом: до появления международной революционно-коммунистической практики «ни одно организованное политическое движение в истории человечества не выступало в качестве геополитического течения…»[31] Беспрецедентность этого события, его историческая уникальность и сингулярность проистекают из впервые установленной связи между общей теорией и интернациональной практикой, между научно-философским дискурсом, претендующим на разрыв с мифом, религией, националистической «мистикой» и всемирными формами общественной организации.[32] И ради уважения и увековечения памяти тех, кто навсегда остался по разные стороны всемирной баррикады, своей жизнью и смертью взывая к ее спасительному демонтажу, ни на мгновение не забывая о невыносимой тяжести той родовой травмы, которой отмечен первоначальный опыт коммунистического становления, как и той непомерной цены, которая зарубцевала его постоянно ноющей раной в человеческом сознании, необходимо считаться с тем, что «эта единственная в своем роде попытка все же имела место» и потому «хотят они того или нет, знают – или нет, все люди на всей земле сегодня в определенной мере являются наследниками Маркса и марксизма».[33] А если это так, то попытки «реабилитировать» Маркса, освобождая его от идейно-практической ответственности за последующие крайне противоречивые перипетии революционного движения и перелицовывая в сугубо «теоретического человека», не ведавшего, как его теоретическое слово отзовется в реальной жизни, равносильны попыткам освободить Маркса от… самого Маркса.
Конечно, Маркс никак не мог представить себе во всей полноте те бесчисленные уродства и извращения, потери и разочарования, жертвы и страдания, поразительные проявления (не)человеческой жестокости и подлости, тупости и испорченности, коварства и предательства, равнодушия и бездарности, алчности и пошлости, близорукости и трусости, бессердечия и цинизма, которые на каждом шагу сопровождали пролетарское движение на всем его пути от начала и до конца. Но, пожалуй, он и не заблуждался на сей счет, в принципе достаточно хорошо осознавая полнейшую неизбежность чего-то подобного.
А как могло быть иначе, если все это накапливалось веками и готово было выплеснуться в любой критический момент? Можно ли было от всего этого чудесным образом избавиться в ходе непримиримого столкновения противоположно направленных воль и интересов, всколыхнувшего не только трудовую, но и люмпенизированную часть общества, поспешившую свести счеты с ненавистными обидчиками и сполна отомстить им за все свои невзгоды, мытарства и поругания? Изменять устаревший мир можно, лишь пользуясь совокупностью тех средств, которые заложены в нем самом, и лишь только благодаря деятельности тех людей со всеми их достоинствами, слабостями и пороками, которых породил все тот же мир. А откуда и каким образом могли взяться другие люди, культурные и образованные, знающие и умелые, честные и бескорыстные, неподкупные и совестливые, способные противостоять искушениям власти, славы и богатства?
Или, может быть, следовало с невозмутимой отрешенностью и беззаботностью в духе гениальничающего Ницше или, в менее вызывающем варианте, в равнодушном смирении филистера раз и навсегда согласиться с неизбежностью того, что рабы должны навечно оставаться рабами? Только ведь кто это вправе определять, кому на роду написано быть господами, а кому рабами, да и разве не ясно, что не было, нет и не будет такой силы, которая бы заставила самих рабов с этим покорно и безропотно навсегда смириться. И если нет, то кого тогда утешат запоздалые рассуждения о том, что прорвавший все сдерживающие плотины стихийный бунт не может по самой своей природе быть менее бессмысленным и беспощадным, чем организованное и по возможности направляемое зрелой теорией массовое движение.
Нет, пора это все-таки признать: ничего нет более нелепого и бесчестного, нежели безапелляционно заносить весь этот печальный перечень революционных эксцессов в личный обвинительный вердикт Марксу, ибо не им они были порождены и, разумеется, не только ни в его, а и вообще ни в чьих-либо силах было их сдержать или, тем более, избежать. В особенности если учитывать, что противная сторона неплохо постаралась, чтобы раздуть гигантский кровавый пожар, слишком поздно, да и то очень не охотно, как правило, лишь вынужденно, под неотвратимо силовым прессом, преимущественно под угрозой потери всего, в том числе и жизни, далеко не везде и крайне редко вовремя стала привыкать к необходимости взаимного компромисса. «…Если мы даже и помним о том, как использовали марксизм банды убийц, называющие себя „марксистскими правительствами“ (это, на наш взгляд, сильное упрощение только лучше оттеняет в общем справедливое суждение – А. М., А. Г.), как использовала инквизиция христианство… мы, тем не менее, не можем упоминать о марксизме, христианстве… без уважения. Ведь каждый из них в свое время служил человеческой свободе».[34]
Вряд ли могут быть сомнения в том, что для Маркса вовсе не была полной неожиданностью обреченность его теоретических построений на непонимание и существенное искажение смысла, поскольку изначально они были прямо предназначены для непосредственного практического осуществления в процессе массового действия. Ведь для него не могло быть секрета в том, что масса сама по себе живет и действует не в соответствии с, пусть самыми мудрыми, предписаниями теории, а в лучшем случае в расчете на удовлетворение своих ближайших и далеко не всегда верно воспринимаемых интересов. Он-то знал, что идеи всякий раз посрамляли себя, как только они сталкивались с противоречащими им интересами. Вследствие этого даже тогда, когда, как кажется, идеи и берутся на вооружение массами, происходит неминуемое снижение их уровня и фактическая подмена более или менее смутно осознаваемыми или бессознательно ощущаемыми потребностями и желаниями.
Но и это не самое страшное. Еще хуже – «трагическая коллизия между исторически необходимым требованием», следующим из общего содержания современного революционного процесса и теоретически предвидимой перспективы, с одной стороны, и «практической невозможностью его осуществления» «сразу, непосредственно, из данного материала, на достигнутой массой ступени развития, при данных обстоятельствах и условиях», в силу отсутствия или незрелости наличных в живой реальности предпосылок, с другой стороны.[35] Вот как связанную с этим беду пролетарских революционеров откровенно формулирует Ф. Энгельс: «Мне думается, что в одно прекрасное утро наша партия вследствие беспомощности и вялости всех остальных партий вынуждена будет стать у власти, чтобы в конце концов проводить все же такие вещи, которые отвечают непосредственно не нашим интересам, а интересам общереволюционным и специфически мелкобуржуазным; в таком случае под давлением пролетарских масс, связанные своими собственными, в известной мере ложно истолкованными и выдвинутыми в порыве партийной борьбы печатными заявлениями и планами, мы будем вынуждены производить коммунистические опыты и делать скачки, о которых мы сами отлично знаем, насколько они несвоевременны. При этом мы потеряем головы, – надо надеяться, только в физическом смысле, – наступит реакция и, прежде чем мир будет в состоянии дать историческую оценку подобным событиям, нас станут считать не только чудовищами, на что нам было бы наплевать, но и дураками, что уже гораздо хуже. Трудно представить себе другую перспективу».[36] Трудно представить себе более убедительный документ, говорящий о том, что Маркс и Энгельс вполне отдавали себе отчет в той мере ответственности, которую они взвалили на себя, предпринимая попытку не просто объяснить, но и реально изменить мир.
В учениях Маркса и Ницше, в каждом, понятно, по-своему наиболее действенно, говоря словами К. Ясперса, «сработали» их крайности: «именно их заблуждения оказались прообразами того, что позднее воплотилось в реальной действительности. Их ошибки стали историей. То, что с точки зрения истины было их слабым местом, оказалось выражением реальности наступившего после них столетия. Они высказывали мысли, которым суждено было прийти к власти; они снабдили двадцатый век символами веры и лозунгами дня».[37]
Однако прояснению принципиального различия в самом характере исторической ответственности Маркса и Ницше за последующую трагическую тоталитаризацию общественного развития в XX веке существенно способствует идея разграничения рационалистической и иррационалистической версий тоталитаризма. Об этом сегодня, как никогда ранее, следует серьезно подумать, ибо становится чуть ли не повсеместно распространенным как в идеологических построениях, так и в массовых представлениях, бездумное, по сути своей совершенно неправомерное и крайне опасное их сближение вплоть до полного отождествления. Из-за того, что крайности сходятся, что коммунистическая рациональность и фашистская иррациональность в своем конкретно-историческом воплощении, к несчастью, внешне обладают одиозным сходством прежде всего по насильственно-репрессивным средствам достижения собственных целей, что, наконец, они демонстрируют циничную, отвратительно бесхребетную взаимопревращаемость, образуя гремучие, взрывоопасные, представляющие угрозу для жизни окружающих «красно-коричневые» смеси, – из-за этого и всего с ним связанного ни в коем случае не стоит забывать об их противоположности с точки зрения целей, социальной базы, исторической фундированности, значимости и перспективности.[38]
«Было бы несправедливо, – предупреждал А. Камю, – отождествлять цели фашизма и русского коммунизма. Фашизм предполагает восхваление палача самим палачом. Коммунизм более драматичен: его суть – это восхваление палача жертвами. Фашизм никогда не стремился освободить человечество целиком; его целью было освобождение одних за счет порабощения других. Коммунизм, исходя из своих глубочайших принципов, стремится к освобождению всех людей посредством их всеобщего временного закабаления. Ему не откажешь в величии замыслов».[39] Фашизм устремлен к перераспределяющему увековечению господства и рабства; разделение на господ и рабов он тщится навсегда закрепить по природно-этническому принципу крови и почвы. Фашизм, нацизм, крайний национализм суть вожделение гарантированного господства за счет фатально обреченного рабства, где не подлежащей ни малейшему пересмотру и обжалованию гарантией-приговором служит природно-биологическая принадлежность человека к соответствующей расе, нации, этносу и их – будто бы тоже естественным, природно-биологическим образом вырастающим и функционирующим – культуре и языку. Быть абсолютно гарантированными господами по вечному праву крови и почвы над безропотными рабами, обреченными (да и то, если их по какойто прихоти или надобности милостиво соизволят оставить в живых) на рабское прозябание опять-таки единственно лишь в силу отсутствия у них все тех же априори господских крови и почвы – вот предел мечтаний и устремлений настоящих фашистов. Рискнув «ринуться в историю во имя иррационального», «фашизм желал учредить пришествие ницшеанского сверхчеловека».[40] Но самозванный сверхчеловек не замедлил обернуться недочеловеком. И этот «сверхнедочеловек» как носитель беспредела воли к власти, господству и всемогуществу присвоил себе право быть, вместо смещенного им Бога, безраздельным владыкой жизни и смерти других. «…Сделавшись поставщиком трупов и недочеловеков, он и сам превратился не в Бога, а в недочеловека, в гнусного прислужника смерти».[41] Руководствуясь разумно обоснованными интересами всеобщего освобождения, «рациональная революция, в свою очередь, стремится реализовать предсказанного Марксом всечеловека. Но стоит принять логику истории во всей ее тотальности, как она поведет революцию против ее собственной высокой страсти, начнет все сильней и сильней калечить человека и в конце концов сама превратится в объективное преступление».[42] В результате «обесчещенная революция предает свои истоки, лежащие в царстве чести».[43]
Фашистское движение во главе со своими безумствующими фюрерами, вознамерившимися остановить ход истории, навсегда останется лишь диким порывом противоистории. Русский же коммунизм, как бы ни оценивались его вожди и жалкий, плачевный итог, «заслужил название революции, на которое не может претендовать немецкая авантюра», поскольку он взвалил на себя бремя «метафизических устремлений, направленных к созданию на обезбоженной земле царства обожествленного человека».[44]
Возможно, проведенное А. Камю различение рационалистической и иррационалистической версий тоталитаризма нуждается в уточнениях. Но его общий пафос сохраняет свое более чем актуальное звучание и в наше «посттоталитарное» время. Во всяком случае ясно одно. Хотя нельзя допускать, чтобы тень, которую отбрасывает нацистский ангажемент на Ницше, закрывала собой многообразную значимость его философии, необходимо в полной мере продумать то обстоятельство, что в лице Ницше критическая мысль Нового времени в первый раз выпустила из рук знамя свободы и отказалась от отстаивания своей освободительной миссии. Это, как считают Ю. Хабермас и солидарный с ним в данном случае Р. Рорти, является «катастрофическим наследием», которое «сделало философскую рефлексию в лучшем случае иррелевантной, а в худшем – враждебной либеральной надежде».[45] Закат звездного идеала общечеловеческого освобождения вкупе с другими великими наррациями проекта модерна, диагностируемый в качестве верного симптома постмодерной ситуации,[46] начал отсчет своего времени по часам базельского провидца. Однако, на всякий случай, нужно лишний раз предостеречь против бесплодной подмены исторической ответственности судебной, криминально-юридической. Это повлекло бы за собой, как в самом худшем виде уже случилось в недавнем прошлом, полное затмение лишь одною из многочисленных ницшеанских «перспектив» всех остальных, на нее полностью не размениваемых. Здесь уместно вспомнить слова молодого Маркса: «Свобода настолько присуща человеку, что даже ее противники осуществляют ее, борясь против ее осуществления…. Ни один человек не борется против свободы, – борется человек, самое большее, против свободы других».[47] Ницшевское небрежение свободой других может действительно до глубины души возмущать и вызывать вполне оправданный протест. Но стоит дать чувству негодования улечься, как приходит понимание, что в данном случае имеется «смягчающее обстоятельство». Скорее всего мы встречаемся со своеобразной игрой, позой, актерством, розыгрышем, очередной и отнюдь не последней маской-пробой искусного эксцентрика. Он тщательно избегает центрирования на чем-либо однозначном и выбирает риск испытания на самом себе творческой открытости, экстерриториальности в качестве способа личного существования, не скованного никакими предсуществующими пределами. Не станем же мы предъявлять иск артисту, вменяя ему лично в вину преступления или проступки, содеянные его героями? Хотя и, при всем желании, полностью избавить свободного творца от ответственности за публичные жесты, манифестируемые смыслы и произносимое им вслух, на людях и для людей, слово едва ли возможно.
Сознательная историческая ответственность Маркса – это ответственность революционного борца за всеобщую общественную свободу. Именно всеобщую и общественную, ибо она предполагает утверждение общества, которое предоставляет реальную возможность свободы каждому конкретному человеку в качестве непременного условия осуществления свободы всех людей. Достижимость такой полноценной свободы определяется прежде всего мерой освобождения как от природной, ближайшим образом – вещественно-телесной, так и от социально-экономической зависимости одних людей от других. Маркс нигде не говорит, что этого вполне достаточно для автоматического и гарантированного обретения действительной свободы каждым и всеми в любом жизненном пространстве-проявлении, но недвусмысленно настаивает на этом как на совершенно необходимой и основополагающей предпосылке. Он не только не отождествляет освобождение и свободу, а, быть может, как никто другой до него, строго и последовательно различает их, необходимо опосредствуя свободу процессом освобождения. Для него, говоря языком диалектики, свобода есть «снятие» (Aufhebung) освобождения.
Освобождение открывает реальную возможность свободы, но самого по себе его недостаточно для превращения этой реальной возможности в действительность. Освобождение становится свободой, превращаясь в самоосвобождение. Впрочем, переход свободы к своему самообусловливанию, т. е. самоопределение свободы своим собственным основанием в форме самоосвобождения, и, стало быть, обратный процесс движения от свободы к освобождению – именно в качестве особой проблемы – в основном остается вне поля зрения Маркса. Он сосредоточен на движении от освобождения к свободе. В этом смысле можно сказать, что в сложном взаимоотношении освобождения и свободы Маркс делает акцент преимущественно на освобождении, но таким образом, чтобы оно было освобождением к свободе, а не освобождением к рабству, не освобождением, основанном на рабстве и упрочивающим или умножающим рабство, а освобождением свободой свободы каждого и всех. Марксова проблема и, соответственно, миссия – это проблема и миссия освобождения свободы и к свободе, в отличие от освобождения к новому рабству, проникающему все глубже, распознаваемому все хуже, принимаемому добровольно все охотнее и потому сковывающему все незаметнее, но крепче и крепче.
При желании Маркса вовсе не так уж и трудно понять. В условиях всех существовавших ранее и, мы можем добавить, всех существующих до сих пор обществ освобождение еще никогда не было и не является по сей день всеобщим, ибо оно не совпадало и все еще не совпадает с самоосвобождением. Потому-то и свобода всегда оказывалась и оказывается возможной только в форме своей противоположности – только за счет несвободы, как отчуждение и частное присвоение одними, немногими, плодов освобождающей деятельности других, многих, громадного трудового большинства. Эта трудовая деятельность массы освобождает меньшинство, но не освобождает самой массы, не является для нее деятельностью самоосвобождения, или свободной самодеятельностью.
Именно в этом решающем пункте расхождение между Марксом и Ницше достигает крайнего напряжения. Вот уж где и в чем им никогда и никак не светило столковаться, так это по данному вопросу о не/возможности свободы без (освобождения от) рабства. Их несовместимость, казалось бы, не оставляет ни малейшей щелочки для взаимопонимания – только непримиримая борьба без надежды на сближение и компромисс.
Маркс и Ницше вращаются в совершенно разных галактических мирах. Разделительная граница между ними прочерчивается их противоположным отношением к гегелевской диалектике «Раба» и «Господина», первотолчок к которой восходит еще к античности, ближайшим образом к Аристотелю. Как бы далеко Маркс ни выходил за рубежи, достигнутые Гегелем, он по существу исходит из этой диалектики, продолжает и развивает ее. Это имеет прямое отношение прежде всего к идее о человекотворческой и освободительной миссии труда, трудовой деятельности – идее, составившей целую эпоху в философии и гуманитаристике.
В отличие от Аристотеля, у которого раб и свободный – человеческие типы, существующие «по природе», Гегель полагает, что они результат того, что человек делает из себя сам. Первоначально господин и раб отличаются только одним: в борьбе за признание первый, чтобы отстоять свою свободу, рискует всем, вплоть до своей жизни;[48] второй, страшась смерти, ради сохранения жизни жертвует своей свободой и потому добровольно отдает себя в рабство другому. Раб принуждается к труду на господина. Но поскольку он реально изменяет мир своим трудом, а господин лишь потребляет созданное не им, то со временем они с необходимостью должны поменяться местами: труд оборачивается для раба самосозиданием, возвышая его от рабства к свободе; господин же коснеет в своей праздности и все больше зависит от труда своего раба. Своей самоотверженной борьбой за свободу господин стал катализатором истории, но делает историю, осуществляя реальные изменения в жизни, не он, а трудящийся. Господину нет нужды изменяться и становиться другим, раб же, напротив, не может смириться со своим положением, отрицает его и стремиться утвердиться в качестве свободного, созданного собственным трудом, человека. Праздность поглощает, губит господина. Труд же через долгие и сложные перипетии в конце концов принесет рабу освобождение. Вся история есть, таким образом, история освобождения раба от его рабской зависимости. И увенчивается она новым изданием борьбы – вновь не на жизнь, а на смерть, но на этот раз каждая из сторон рискнет пойти до конца – за признание человека свободным и упразднение самого отношения господства и рабства.[49]
Маркс подхватывает гегелевскую диалектику Борьбы и Труда, или Господства и Рабства. Он видит ее величие в понимании самопорождения человека как результата его собственного труда. В то же время следует четко зафиксировать ту грань, которая отделяет его подход от гегелевского. Ограничимся пока общей формулировкой: «Гегель стоит на точке зрения современной политической экономии. Он рассматривает труд как сущность, как подтверждающую себя сущность человека; он видит только положительную сторону труда, но не отрицательную».[50]
Точка зрения, на которой стоит Маркс, иная – это точка зрения критики политической экономии. Она выявляет не только положительную, но и отрицательную, отчуждающую сторону труда. Критика политической экономии исходит из того, что в современном, по-буржуазному цивилизованном обществе «труд уже стал свободным…; дело теперь не в том, чтобы освободить труд, а в том, чтобы этот свободный труд уничтожить».[51] Вполне возможно, что читатель, впервые столкнувшийся с такой формулировкой, будет немало ею озадачен и потребует разъяснений. А это сделать более или менее вразумительно невозможно, если не учесть, что: 1) в подлиннике значится «Aufhebung der Arbeit», и 2) «Aufhebung» в гегелевском диалектическом словаре значит не просто «уничтожение», а то, что на русский язык переводится как «снятие», т. е. одновременно «отрицание», «утверждение» и «возвышение». Тогда становится ясно, что имеется ввиду преодоление и превосхождение той отчужденной формы труда, в которой его сущность предстает не только с положительной, но и с отрицательной стороны.

0

3

Но, позволим себе попутный вопрос, почему же тогда без всяких оговорок принимается за чистую монету параллельное утверждение об «уничтожении частной собственности», которое без так называемого «уничтожения труда» остается не более чем ее опустошительным разрушением? Ведь здесь тоже имеется ввиду «Aufhebung», а это радикально меняет весь смысл. «Политическое аннулирование частной собственности, – отмечает Маркс на заре своей деятельности, – не только не упраздняет частной собственности, но даже предполагает ее».[52] И если Маркс действительно озабочен «снятием», т. е., на всякий случай напомним еще раз, одновременно «отрицанием», «утверждением» и «возвышением» частной собственности, то преодолению в ней действительно подлежит именно то, что «ставит всякого человека в такое положение, при котором он рассматривает другого человека не как осуществление своей свободы, а, наоборот, как ее предел».[53]
Отношение Ницше к диалектике раба и господина скорее деструктивно, нежели «деконструктивно». Ж. Батай даже склонен думать, что «Ницше не знал из Гегеля ничего, кроме распространенного переложения. „Генеалогия морали“ является своеобразным свидетельством невежества, с которым относились и относятся к диалектике господина и раба, ясность которой просто разительна (это решающий момент в истории самосознания, и… никто ничего не узнает о себе, если не схватит прежде всего этого движения, которое определяет и ограничивает череду возможностей человека)».[54]
Согласно Ж. Делезу, у Ницше было немало оснований для отказа ставить во главу исторического развития фигуру «раба» и задачу его освобождения. Если рабу и удастся навязать свою волю, одержать верх над господином и взять власть в свои руки, то одного этого еще недостаточно, чтобы перестать быть рабом и стать свободным. Воля к власти не как воля к творчеству, а как воля к безграничному властвованию, вожделение господства над другими является рабской волей. Именно так она понимается и применяется вчерашним рабом, когда он торжествует победу, завоевав свободу. Даже придя во власть, раб остается рабом и беспрепятственно возводит в абсолют свою разнузданную рабскую сущность. Абсолютное господство – изнанка абсолютного рабства. «Наши господа – всего лишь рабы, восторжествовавшие во всемирном поработительном становлении».[55]
Верно. Но не свободен ни раб, ставший господином, ни господин, ставший рабом воли к власти. Замечательное делезовское прочтение Ницше избирательно и современно. Оно, можно сказать, не по-ницшеански определенно, хотя, в согласии со временем, вполне оправданно смещает перспективу лишь в одну сторону, явно отдавая предпочтение интерпретации воли к власти как воли к творчеству. Между тем нельзя забывать и другой «перспективы», по отношению к которой утонченный артистический аристократизм Ницше неожиданно утрачивает столь дорогую ему музыкальность и не менее вдохновенно отдается эффекту оглушающего громыхания молота. (Кто со временем выскочил, как черт из табакерки, на политическую сцену «с философским молотом наперевес», вколачивая «гвозди в новый мировой порядок» – это общеизвестно, но если кому-то нужна подсказка или напоминание, советуем заглянуть в роман М. Брэдбери «Профессор Криминале».[56])
Образчиков подобного «философствования молотом» не счесть. Хотите знать, где искать новых философов в ницшевском вкусе? Ответ: «Только там, где господствует аристократический образ мысли, т. е. такой образ мысли, который верит в рабство и различные степени зависимости как основное условие высшей культуры».[57] (Курсив во втором случае наш. – А. М., А. Г.) Или еще: «Всякое возвышение типа „человек“ было до сих пор – и будет всегда – делом аристократического общества, как общества, которое верит в длинную лестницу рангов и в разноценность людей и которому в некотором смысле нужно рабство».[58]
Вы считаете, что «господство» и «рабство» не следует в данном контексте понимать как узко социальные или социологические термины, поскольку речь идет, скажем, о романтической структуре духа, о гениальном сознании?[59] Так-то оно так, но не нужно ли полностью оглохнуть, чтобы лишиться возможности услышать а/социальное звучание подобного «молотобойного» философствования? Разве это не так по отношению, скажем, к такой философеме: «Хорошая и здоровая аристократия» «со спокойной совестью принимает жертвы огромного количества людей, которые должны быть подавлены и принижены ради нее до степени людей неполных, до степени рабов и орудий. Ее основная вера должна заключаться именно в том, что общество имеет право на существование не для общества, а лишь как фундамент и помост, могущий служить подножием некоему виду избранных существ для выполнения их высшей задачи и вообще для высшего бытия».[60] Или – к такой: «Для того чтобы была широкая, глубокая и плодотворная почва для художественного развития, громадное большинство, находящееся в услужении у меньшинства… должно быть рабски подчинено жизненной нужде. За их счет, благодаря избытку их работы… привилегированный класс освобождается от борьбы за существование, чтобы породить и удовлетворить мир новых потребностей».[61]
Так и вертится на языке вопрос, не «начитался» ли Ницше Маркса? Во всяком случае социально-экономический базис господства «олигархов духа», касты праздных, вольных творцов, существующих за счет рабской зависимости касты работающих, трудящихся, им определяется вполне «по Марксу». Главное богатство, из-за которого в конце концов и идет нескончаемая борьба в истории, – это свободное время. Его счастливыми обладателями являются те, кто освобожден от необходимости труда по производству и воспроизводству (средств) своего существования. Вот почему в классово-антагонистическом обществе свободно-творческая деятельность как содержание свободного времени возможна лишь в форме присвоения прибавочного труда как содержания прибавочного времени. Похоже, что для Ницше, конечно, если не вдаваться в тонкости политико-экономической аргументации, это не составляло большого секрета. Вот только выводы он делает совсем другие, само собой разумеется, прямо противоположные марксовским: «…Мы должны, скрепя сердце, выставить жестоко звучащую истину, что рабство принадлежит к сущности культуры… Страдание и без того уже тяжко живущих людей должно быть еще усилено, чтобы сделать возможным созидание художественного мира небольшому числу олимпийцев».[62]
Ницше настолько убежден, что «рабство принадлежит к сущности культуры», что устранение рабства для него равносильно гибели культуры: «И если верно, что греки погибли от рабства, еще вернее, что мы погибнем вследствие отсутствия рабства».[63] Любые движения за освобождение от рабства расцениваются им как гибельные для культуры.
В той мере, в какой ницшеанская свобода, в отличие от марксовской, прямо исключает свободу другого, она – в выше разъясненном смысле – неблагодарна, безблагодатна и даже не столь уж благородна, если верить такому отечественному аристократу духа, впрочем, прошедшему в молодости школу Маркса, как Н. А. Бердяев. Само притязание на господство над другими людьми, презрение к народу, массе, слабым, вынужденным добывать хлеб свой насущный в поте лица своего, вовсе и не свойственно настоящему духовному благородству, как думал, или, вернее сказать, вынужден был «ради красного словца» говорить – против самого себя – Ницше. Скорее, в этой вызывающей своим нарочито-игривым имморализмом и асоциальностью «перспективе-маске» просматриваются остаточные проявления рабьей воли, плебейства, поскольку «господин знает лишь высоту, на которую его возносят рабы»[64] – так Бердяев переформулирует одно из следствий великой гегелевской диалектики «господина и раба». Тем самым древняя платоновская классика: «Самое тяжкое и горькое рабство – рабство у рабов»,[65] спустя тысячелетия, дополняется новой коннотацией: «Страшнее всего раб, ставший господином».[66] Согласно горькой иронии Ж. Лакана, в отличие от платоновского Сократа, который «обращается к подлинным господам», мы имеем дело поголовно с «рабами, которые принимают себя за господ».[67] Как это ни обидно сознавать, именно «поголовно», и, пожалуй, не столько в сугубо количественном отношении, сколько в качественном, типологическом, социокультурном.
Итак, очень важно среди «рабов, принимающих себя за господ», различать «рабов, видящих или мнящих себя господами», и «господ, не видящих или не распознающих в себе рабов». Ведь XX век прошел под знаком этой многократно двоящейся и в своей амбивалентности бесконечно тиражирующейся «превращенной формы», олицетворенной монструозной фигурой «раба-господина» или, если угодно, «господина Раба». «Внешний раб» как воплощение экстериоризованного рабства схлестнулся в смертельной схватке с «рабом внутренним» как воплощением интериоризованного рабства. Раб, изнутри владычествующий над господином и отравляющий его душу своей рабьей волей, он же – господин, остающийся рабом по своей внутренней сущности, противостоял и все еще продолжает противостоять собственному двойнику – рабу, вознамерившемуся освободиться, избавившись лишь от внешнего рабства, т. е. устранив своего господина и заняв его господское место.
Перебирая всевозможные отвратительные «обличья» и «маски», персонажи которых взаимно провоцируют друг друга на кроваво-душераздирающие сцены «перекрестно» распределяемого господствования/порабощения, «раб-господин» наглядно-катастрофическим и потому – для способных видеть – исчерпывающим образом продемонстрировал бесперспективность и губительность свободы как эпифеномена рабства. Конечно, и далее, как показал конец прошлого столетия, отнюдь не исключаются новые ужасающие гримасы «господина Раба», еще более остро разоблачающие рабскую природу самого феномена господства как такового. Но и без того уже ясно, что господство далеко еще не свобода, а лишь ее отчуждающее и порабощающее присвоение, как и то, что свобода лежит вне плоскости отношений «господство» – «зависимость» и предполагает освобождение как от рабов, так и от господ, от самой их коррелятивности. И эта ясность впервые приобрела теоретическую форму благодаря Марксу.
Однако не правы ли Маркс и Ницше, каждый по-своему и вопреки другому, в чем-то таком, что существенно корректирует и дополняет их столь разные позиции? Быть может, они в состоянии сказать друг другу и, вместе с тем, нам нечто весьма важное и значительное, если мы откажемся подводить их под общий знаменатель и признаем правомерную несоизмеримость их подходов? По мнению Р. Рорти, Маркс и Ницше, вернее, артикулируемые первым общественная справедливость и солидарность, а вторым – личностное самосозидание и совершенство, так же мало нуждаются в синтезе, как, например, малярная кисть и лом. «Обе стороны правы, но нет никакой возможности заставить их говорить на одном языке».[68] Да и нет в этом особой нужды, ибо именно их разноязыкость постоянно поддерживает и пролонгирует открытое обсуждение без претензии на его увенчание нивелирующе-общеобязательной истиной для всех.
В этом отношении Ницше может дополнить Маркса акцентированным истолкованием свободы как индивидуального самоосвобождения. Без вкуса и готовности к внутренней свободе внешнее освобождение оборачивается новым рабством. Грозным предостережением звучат слова
Ницше о страшной опасности безоглядного предоставления, нет, лучше сказать: взвешивания свободы на тех, кому не по плечу ее бремя. «Свободным называешь ты себя? Твою господствующую мысль хочу я слышать, а не то, что ты сбросил ярмо с себя. Из тех ли ты, что имеют право сбросить ярмо с себя? Таких не мало, которые потеряли свою последнюю ценность, когда освободились от рабства. Свободный от чего?…Твой ясный взор должен поведать мне: свободный для чего?»[69]
Этому предостережению прошедший век не внял, что повлекло за собой невиданные кровавые трагедии. Достаточное ли это основание, чтобы требование всеобщего освобождения было снято с повестки дня? Или дело в другом – в еще более настоятельной необходимости превращения самого процесса освобождения в самоосвобождение?
Еще раз предоставим слово Р. Рорти: «Марксизм был предметом зависти всех последующих интеллектуальных движений, поскольку некоторое время казалось, что он показывает, как синтезировать самосозидание и социальную ответственность, языческий героизм и христианскую любовь, отрешенность созерцателя и запал революционера… Я считаю, что эти противоположности могут быть соединены в жизни, но не в теории. Нужно прекратить искать преемника марксизму…»[70] Если имеется в виду теория, которая освобождает нас от индивидуального поиска сочетания этих противоположностей, то с этим суждением стоит согласиться. Но вряд ли Маркс был столь девственно безапелляционным в своем подходе к этой проблеме. Да и помнится, Рорти сам говорил, что обе стороны правы, нет только нужды подводить их под общий знаменатель.
ПОЧЕМУ «КНИГА ВСЕЙ ЖИЗНИ» МАРКСА ОСТАЛАСЬ НЕЗАВЕРШЕННОЙ?

«“Капитал” представляет собой начинание грандиозное и – я придаю словам точный смысл – гениальное».
Р. Арон
Марксу не грозит ослабление интереса, по крайней мере, до тех пор, пока люди будут стоять перед проблемой, как совместить (материальное, социально-экономическое) освобождение и (духовно-творческое, индивидуальное) самоосвобождение. Не взаимопротивопоставление или взаимоисключение «хлеба» и «свободы», а именно взаимополагание и взаимодополнение их друг другом – таков исходный пункт его поисков. «Людям предлагают или свободу без хлеба, или хлеб без свободы. Сочетание же хлеба и свободы есть самое трудное задание и высшая правда».[71]
Это самое трудное задание и высшую правду Маркс осмысливает преимущественно со стороны движения от (материально-практического) освобождения к свободе как (практически-духовному) самоосвобождению.
Вот таким общим ракурсом определен замысел основного труда всей жизни К. Маркса под названием…? «Капитал»? Разумеется, «да», но в то же время с некоторым требующим пояснения «нет». Как известно, «Капитал» имеет уточняющий подзаголовок «Критика политической экономии». С учетом этого, а также того, что самим Марксом был опубликован только первый том «Капитала», а о всем замысле, а также масштабах и, главное, процессе его воплощения можно судить по оставшимся необъятным рукописям, Марксов opus magnus приобретает иную конфигурацию, определяемую выдвижением подзаголовка «Критика политической экономии» на передний план в качестве более адекватного выражения всего задуманного исследования.
Обращение Маркса к критике политической экономии, – подчеркнем особо, критики соответствующей науки в единстве с предметом ее рефлексии, т. е. общества политической экономии – датируется 1843–1844 годами.
В свои студенческие годы, занимаясь юриспруденцией, историей и в особенности философией, юный Маркс не проявил сколько-нибудь заметного интереса к политической экономии. Будучи редактором «Рейнской газеты», он должен был определиться относительно конкретных столкновений материальных интересов, за которыми по существу стоял институт собственности. Чтобы выработать собственный взгляд, Маркс предпринимает критический разбор гегелевской философии права, в результате которого он установил, что «правовые отношения, так же точно как и формы государства, не могут быть поняты ни из самих себя, ни из так называемого общего развития человеческого духа, что, наоборот, они коренятся в материальных жизненных отношениях, совокупность которых Гегель, по примеру английских и французских писателей XVIII века, называет “гражданским обществом, и что анатомию гражданского общества следует искать в политической экономии”[72]». Так открытие первоначальной идеи материалистического понимания истории указало Марксу путь к политической экономии и через посредство ее критики – к выявлению пределов существования и, одновременно, прохождения ее предмета – капиталистического общества. Уже в «Парижских рукописях 1844 года» предполагалось раскрыть «связь политической экономии с государством, правом, моралью, гражданской жизнью и т. д.» «лишь постольку, поскольку этих предметов ex professo касается сама политическая экономия».[73] Логично признать, что Рукописями 1844 года открывается замысел «Критики политической экономии» как труда всей жизни Маркса.[74]
Вынужденно оставляя «за кадром» дальнейшие исторические вехи становления и многократного уточнения общего исследовательского замысла Маркса, ход и трудности его реализации, формирование структуры его изложения, отметим, что в настоящее время уже стало широко признанным фактом различение «Капитала» в собственном, если хотите, узком смысле слова и в широком – как совокупного марксового критического исследования капиталистического способа производства. В первом случае имеется в виду прежде всего, конечно, первый том «Капитала», изданный самим автором в 1867 году, а также не доведенные до завершения и подготовленные к печати уже после смерти Маркса, на основе его рукописного наследия – второй и третий тома – Ф. Энгельсом и четвертый том («Теории прибавочной стоимости») К. Каутским. «Капитал» в широком смысле слова – это вся марксова «Критика политической экономии», включающая и работы, выполненные «на пути к собственно “Капиталу”», и обширнейшие рукописи, в особенности 1857–1858, 1861–1863, 1863–1864 гг., не только служащие подготовительными, черновыми вариантами различных томов собственно «Капитала», но и безусловно имеющие самостоятельное, далеко еще не в полной мере постигнутое значение.
Тем не менее, при всей громадности сделанного, оно все же весьма далеко от завершения задуманного. «Критика политической экономии» осталась в пределах абстракции «чистого капитализма», т. е. на самом высоком уровне теоретической идеализации капиталистического способа производства. «План шести книг», предполагавший выход теоретического движения от производственных отношений к социально-классовой структуре и государственно-политической сфере, а также анализ «обращения капитализма во вне себя», Маркс был вынужден отложить. Этот виток восхождения на новый уровень «конкретного анализа конкретного предмета» можно было осуществить только после разработки серии специальных теорий производственных отношений (в частности, стоимости, конкуренции как подчиняющихся своей собственной логике движения, а не только общему закону прибавочной стоимости). Третий том «Капитала» оборвался наброском 52 главы под названием «Классы». Это значит, что специальной теории классов и классовых отношений (борьбы) Маркс не оставил. Но главное, что касается незавершенности научного замысла Маркса, и, пожалуй, решающее для выхода в непосредственную практику революционного движения – это то, что отношение «капиталистический центр» – «не/до-капиталистическая периферия» не стало предметом сколько-нибудь специального исследования. Отсюда и известная аберрация исторической перспективы, переоценка степени зрелости капитализма, выпрямление пути к новому обществу.
Грандиозность, невыполнимость лишь собственными силами гигантского начинания постоянно тяготила Маркса, угнетала, давила, нервировала, превращала его титанические усилия отчасти в сизифов труд. Подумать только, за три года до смерти, по свидетельству К. Каутского, на предложение издать собрание его сочинений К. Маркс с горечью заметил: «Сначала их нужно еще написать».
«ПРИБАВОЧНАЯ СТОИМОСТЬ» ИЛИ «СВОБОДНОЕ ВРЕМЯ»?

«…Только анализ процесса производства может дать утвердительный или отрицательный ответ на вопрос о том, может ли… общество когда-либо исполнить свое обещание и дать индивидуальную свободу в пределах рационального целого».
Г. Маркузе
Критику политической экономии в «Капитале» Маркс начинает анализом товара как элементарной формы («клеточки») богатства общества, в котором господствует капиталистический способ производства. Хотя товар не лишен естественных характеристик, он по своей сути является социальной вещью, обладающей двумя обязательными свойствами: потребительной стоимостью – способностью удовлетворять какую-либо потребность человека, а также меновой стоимостью – способностью в определенных пропорциях обмениваться на другие товары.
Обмен всей необозримой массы товаров в конечном счете тяготеет к соответствию средним, общественно-необходимым по времени, т. е. стоимостным затратам труда, воплощенного в каждом из товаров. Поэтому стоимость, определяющая общую тенденцию экономического движения товаров, – не вещь, а общественное отношение по поводу социально значимых вещей.
Судьба товара зависит от его стоимости, но последняя не имеет ничего общего с его предметностью, в ней нет ни толики вещества природы, она имеет чисто общественный характер. Как общественное отношение стоимость придает товару – дополнительно к его привычной, чувственно-воспринимаемой природе – еще и вторую, чувственным созерцанием не фиксируемую и, в этом смысле, сверхчувственную природу.
Так как подлинное основание поведения товаров остается скрытым для человека, последний начинает приписывать вещам какие-то сверхъестественные, мистические свойства, которые на самом деле проистекают из их общественной функции. Это явление, связанное с овеществлением общественных отношений, вследствие чего отношения между людьми принимают фантастическую форму отношений между вещами, которые к тому же приобретают собственную, самостоятельную жизнь и, более того, власть над своими создателями – людьми, Маркс называет товарным фетишизмом.
Значение марксовского анализа фетишистского характера товарного мира далеко выходит за рамки политической экономии и философии. По существу здесь Маркс открывает особый мир знаковых форм и, соответственно, социосимволический способ существования общественных отношений. В новом свете предстала парадоксальная специфика социальной материальности, хотя и независимой от воли и сознания людей, но не заключающей в себе ни грамма вещества и, напротив, содержащей свою имманентную противоположность – идеальное. Маркс обнаруживает целый ряд системных социальных качеств, носителями которых являются вещи, поскольку они включаются в ткань общественных отношений и берут на себя роль реальных, символических или идеальных знаков.
Выявление природы товарного фетишизма сохраняет значительные эвристические возможности и для понимания многих современных экономических явлений, в особенности связанных с «виртуализацией» экономики, функционированием фондового рынка, торговлей правомочиями и пр. Вместе с тем, согласно современным представлениям, явно не оправдались упования на окончательное преодоление товарной и иных превращенных форм, а также надежда на утверждение прозрачно ясных, не замутненных фетишистскими иллюзиями и искажениями отношений между людьми.[75]
Исторически обусловленная ограниченность анализа Марксом товарно-денежной формы проявилась, в частности, в рассмотрении денежной формы стоимости наряду со всеобщей, хотя первая является лишь ступенью в развитии второй, в трактовке сущности денег как товара, выполняющего роль всеобщего эквивалента, хотя современный анализ позволяет рассматривать и товар как представителя и реальный знак стоимости наряду с другими формами реального представления стоимости. Деньги, таким образом, оказываются представителем стоимости как эквивалента независимо от того, чем именно представлена стоимость – товаром ли, золотыми, бумажными или электронными разновидностями денег. Такой подход указывает на возможность синтеза марксистской и различных функциональных теорий денег, обнаруживая исторические и логические границы их применимости.
Фетишизм товарного мира порожден своеобразной двойственностью общественного труда, производящего товары. С одной стороны, он выступает как конкретный труд, отличающийся определенной целью, характером операций, предметом, средствами и результатами в процессе создания потребительной стоимости. С другой, – как абстрактный труд, который в качестве затрат человеческой рабочей силы вообще, безотносительно к специфической форме труда, создает стоимость. На этом открытии двойственного общественного характера труда, заключенного в товаре, построено все последующее понимание капиталистического способа производства и его движения, включая анализ динамики стоимости рабочей силы и заработной платы, изменения органического строения капитала и нормы прибыли, земельной ренты и т. д.
Центральное место в «Капитале» занимает решение проблемы прибавочной стоимости, которая до этого оставалась нераскрытой тайной. Ее суть состоит в следующем. Если товары действительно обмениваются в соответствии со своей стоимостью как эквиваленты, то прибавочная стоимость возникнуть не может. Но если прибавочная стоимость все же образуется, то это происходит в нарушение закона стоимости. Маркс же нашел способ, каким это противоречие разрешается в практике капиталистического производства, указав на товар особого рода – рабочую силу. Как и всякий товар, рабочая сила, под которой понимается способность человека к труду, обладает потребительной стоимостью и стоимостью. Стоимость этого товара определяется затратами труда на воспроизводство рабочей силы, т. е. затратами на производство товаров и услуг, необходимых рабочему для удовлетворения его физических и духовных потребностей на общественно нормальном уровне. Предполагается, что капиталист при покупке товара «рабочая сила» полностью оплачивает ее стоимость. Но в процессе реализации своей потребительной стоимости – производительного потребления – рабочая сила, находясь в распоряжении капиталиста, создает стоимость большую, чем стоит она сама. Эта избыточная стоимость, превышающая стоимость создавшей ее рабочей силы, но принадлежащей уже капиталисту, и есть прибавочная стоимость. Если, например, рабочий, работая 8 часов в день, создает стоимость, равную стоимости его рабочей силы за 5 часов, то 3 часа сверх этого он продолжает работать на капиталиста, создавая прибавочную стоимость. Так Маркс объясняет происхождение эксплуатации труда капиталом не в качестве какой-либо аномалии или отклонения от закона стоимости, а в соответствии с ним и, следовательно, с собственной сущностью капиталистического общества. Противоречие между законом стоимости и образованием прибавочной стоимости получает адекватную форму своего движения посредством функционирования товара «рабочая» сила.
Опираясь на свое открытие и развивая его, Маркс вводит разделение капитала на постоянный и переменный, что, в отличие от существовавшего ранее разграничения основного и оборотного капитала, позволило исследовать сущность процесса самовозрастания капитала. Та часть капитала, которая расходуется на покупку средств производства и в процессе производства остается неизменной, была названа постоянным капиталом, а та часть, которая расходуется на покупку рабочей силы и возрастает в процессе ее производственного потребления, – переменным капиталом. Именно переменный капитал увеличивает стоимость, создавая прибавочную стоимость.
Вопреки бытующему мнению о якобы допущенной К. Марксом недооценке возможностей капиталистического производства, на самом деле он весьма убедительно показал его мощную эффективность и прогрессивность по сравнению с предшествующими формами общества, его огромный потенциал в развитии производительных сил и материальной основы жизни людей. В то же время он тщательно прослеживал, как сам капитал становится собственным пределом капиталистической формы развития. Эта тенденция объяснялась тем, что, увеличивая техническую оснащенность труда, повышая его производительность, капитал преумножает свою постоянную часть и вынужден относительно сокращать переменную, т. е. именно ту, которая создает прибавочную стоимость. В таком свете предполагалось сужение горизонта и в итоге – перспектива самоисчерпания и самопрехождения капиталистического способа производства.
Основываясь на этих выводах и исследуя процесс накопления капитала, т. е. обратного превращения прибавочной стоимости в капитал, Маркс показывает, как происходит поляризация общества: накопление богатства на одной стороне и сосредоточение нужды на другой (относительное или абсолютное ухудшение положения трудящихся, их обнищание, пауперизация). Именно из раскрытия исторической тенденции накопления капитала делался вывод о необходимости его замены новым обществом.
Эти положения К. Маркса подвергались, пожалуй, наиболее острой и даже ожесточенной критике. При этом редко учитывалось, что у Маркса речь идет не о положении рабочего класса в тех или иных странах на разных исторических этапах, а о тенденции, выводимой из движения идеальной, сущностной модели капиталистического способа производства. И если всегда существовала, а со временем в наиболее продвинутых странах укрепилась контртенденция, то это лишь свидетельство, во-первых, того, что «чистого капитализма» никогда и нигде не существовало, и, во-вторых, реального разбавления капиталистической формы общественного воспроизводства социальными контртенденциями, вовсе не имманентными его собственной природе. А что касается реальной поляризации богатства и бедности, то вряд ли у честного человека повернется язык сказать, что сегодня, не говоря уже о временах Маркса, она уже перестала быть актуальной проблемой как во всемирном масштабе – в отношениях между капиталистическим центром и периферией, так и в отдельных странах (скажем, на всем постсоветском пространстве).
Спору нет, современный рабочий в «обществе потребления», скажем, в США или странах Западной Европы – это достаточно обеспеченный человек. Но следует ли отсюда заключение о неверности и устарелости марксовских положений? Может быть, неправомерно другое – простое наложение теоретической схемы на живую и динамично развивающуюся действительность? Снижение на определенном этапе развития капитализма доли стоимости рабочей силы во вновь создаваемой стоимости – это исторический факт. Кстати, он вовсе не обязательно означает, что жизненные условия рабочего становятся хуже. Ведь вследствие роста производительности труда относительно меньшая стоимость может быть представлена большим количеством товаров и услуг. Но дело не в этом.
После разрушительного мирового экономического кризиса 1929–1933 годов, который – кто с этим будет спорить? – действительно сопровождался существенным ухудшением положения трудящихся, стала ясной ограниченность рыночного саморегулирования и необходимость включения механизмов государственного регулирования. Реагируя на вызов стран, попытавшихся реализовать историческую альтернативу капитализму, последний вынужден был приспосабливаться к новым реалиям. Начинает развиваться система социального и пенсионного страхования. Со временем производство все более приобретает такой характер, при котором квалификация работника, его культурный уровень и творческие способности становятся определяющим фактором экономического роста. Стало выгодно вкладывать средства в человеческий капитал. Это обеспечило стратегический успех в конкуренции и возможность получения большей прибыли.

0

4

Однако эти процессы по своей сути выходят за собственные пределы капитала и являются выражением его самоотрицания. Все это привело к тому, что доля стоимости рабочей силы во вновь созданной стоимости сначала перестала падать, а потом начала увеличиваться. Время начала роста стоимости рабочей силы во вновь созданной стоимости есть с математической точностью определяемое начало социализации капитала, реального становления элементов новой социально-экономической формы в недрах старой.
Таким образом, заключенная в развитии капитала имманентная тенденция к социализации производства исторически реализовалась двояким образом. Одна линия проводилась под флагом социалистической революции в странах, где противоречия капиталистического развития переплелись в единый тугой узел с противоречиями множества предыдущих укладов жизни. Это создавало перевес сил, противостоящих капитализму, и возможность их прихода к власти. Однако те же условия, которые сделали возможной политическую революцию, определили невозможность прямой экономической реализации провозглашенных социалистических принципов. В этой ситуации предпринять попытку осуществить идеи социализма можно было лишь опираясь на силу политического господства и путем непосредственного подведения или подгонки действительности под соответствующий проект, что и вызвало к жизни командно-административную систему.
В пору раннеиндустриального, массового машинного производства административно-командное регулирование, конечно, ценой неимоверного перенапряжения сил, в целом справлялось с задачей форсированной модернизации экономики и социальной сферы. Но по мере развертывания научно-технической революции, возрастания динамизма и диверсификации производства, быстрой смены товарной номенклатуры и индивидуализации производства товаров и услуг директивно-плановая система дискредитировала себя и потребовала замены более гибкими механизмами обеспечения экономического развития.
Однако демонтаж эрзацсоциализма в конце XX столетия в сущности повторил «триумфальное шествие» революции 1917 года, но только с противоположным знаком. Если революция 1917 года насильно подогнала действительность под абстрактную форму будущего, зряшно и без разбору отрицая все капиталистическое, то «рефолюция» конца XX века точно так же зряшно и по-пустому отвергает все социалистическое, возвращая общество к дикому и криминальному капитализму. В результате теория первоначального накопления капитала К. Маркса, которая, казалось бы, имела отношение к довольно отдаленному прошлому, совершенно неожиданно оказалась как нельзя более актуальной. Мы столкнулись с теми же процессами обнищания широких масс, относительного и абсолютного ухудшения положения трудящихся, расслоения и поляризации, которые столь ярко и убедительно были описаны Марксом. В начале века все подвергалось сплошному обобществлению независимо от технико-технологической готовности к этому процессу, в конце века все подвергается сплошному разгосударствлению и приватизации опять-таки безотносительно к технико-технологической целесообразности. «Рефолюция» конца XX века является прямой, хотя и непризнанной, наследницей революции начала XX века и по методологии, и по историческому месту, так как она завершает линию исторической альтернативы капитализму, построенную на реализации абстрактной схемы будущего путем насильственного подведения или подгонки под нее действительности.
Другая линия социализации производства реализовалась как ответ на вызов первой, под воздействием исторической альтернативы капитализму (и в этом, кстати, также сказалось историческое значение советского опыта – «эффект бриколажа»). В результате в развитых странах существует не собственно капиталистическая, а смешанная экономика, о чем, между прочим, можно прочесть в любом из западных учебников. Это общество хотя и имеет капиталистическую основу, но в своем осуществлении далеко выходит за ее рамки, реализуя контртенденцию к социализации.
Но независимо от того, будет ли капитал в исторически обозримой перспективе оставаться экономической основой общества, на которой разовьются противоположные ему процессы социализации, или он исчерпает свои возможности, уступив место иной основе, как тот, так и другой варианты могут быть поняты только исходя из изучения внутренних закономерностей развития капитала, теоретико-методологический фундамент которого заложен К. Марксом. В этом смысле интерес к «Капиталу» в исторической перспективе будет не ослабляться, а усиливаться.
Прослеживая на базе теоретических положений Маркса реальные ретроспективные и перспективные изменения товарного мира, можно понять как те зачаточные формы, в которых стоимость воплощалась в докапиталистическом мире, так и те, в которых она, предположительно, будет функционировать в будущем постиндустриальном, постэкономическом, информационном обществе. По-видимому, отпадут формы овеществления времени в товаре и реальных деньгах, произойдет отделение времени труда от времени производства блага, основные разновидности общественного блага (способности людей, информация) утратят вещественный характер и стоимость превратится в необходимое время производства блага. Такая теория стоимости, казалось бы, внешне не имеющая ничего общего с трудовой теорией стоимости Маркса, при более внимательном рассмотрении оказывается продолжением ее логико-исторического основания, приобретая новый образ вместе с новой формой общества, в котором она функционирует. Здесь открывается интересная перспектива объяснения стоимости идеальных продуктов, информации, прав, что не представляется возможным с точки зрения трудовой теории стоимости, трактуемой догматически.
Особую значимость имеет марксово понимание прибавочной стоимости как превращенной формы свободного времени. Культурно-творческий смысл свободного времени Маркс обосновал социально-экономически, поставив его в конкретно-историческую связь с разделением социального времени на необходимое и прибавочное. Применительно к капитализму Маркс это формулирует следующим образом: «Свободное время одной части общества зависит от соотношения между прибавочным рабочим временем рабочего и его необходимым рабочим временем».[76] Прибавочный труд высвобождает рабочее время для новых отраслей производства, разнообразит его, как и круг общественных потребностей и средств их удовлетворения, побуждая «к развитию производственных возможностей человека и тем самым – к приведению в действие человеческих способностей в новых направлениях».[77]
Однако постоянная тенденция капитала заключается не только в создании свободного времени путем высвобождения рабочего времени, но и в превращении этого свободного времени в прибавочный труд, что позволяет избежать необходимого труда всем остальным слоям общества. Поэтому прибавочному труду на одной стороне соответствует не-труд, минус-труд, праздность, досуг, возможность располагать своим временем – на другой стороне. Это обусловливает антагонистическую форму существования свободного времени «в виде противоположности прибавочному рабочему времени и благодаря этой противоположности».[78] В наиболее явном, чистом виде эта антагонистическая форма существования свободного времени представлена капитализмом, посредством анализа которого она и была раскрыта теорией Маркса. Но в ней содержатся и общеисторические черты. «Производство прибавочного рабочего времени на одной стороне вместе с тем является производством свободного времени на другой стороне. Все человеческое развитие, в той мере, в какой оно выходит за рамки развития, непосредственно необходимого для естественного существования людей, состоит исключительно в использовании этого свободного времени и предполагает его как свой необходимый базис».[79]
И не только в капиталистическом обществе, но и на всех более ранних ступенях, созидание не-рабочего времени, открытого для удовольствий, досуга, свободной творческой деятельности и саморазвития одних, «соответствует времени чрезмерного труда, порабощенному трудом времени других».[80] В указанных границах «общество развивается в результате того, что работающая масса, которая образует его материальный базис, напротив, лишена возможности развиваться»;[81] «развитие человеческих способностей на одной стороне базируется на тех барьерах, которые поставлены развитию на другой стороне. На этом антагонизме базируется вся существовавшая до сих пор цивилизация и все общественное развитие».[82]
Возвращаясь к ранее уже затронутой теме, следует дополнительно указать на меру поглощения прибавочным трудом или обладания свободным временем, т. е. возможность или невозможность саморазвития как на более интегральный критерий поляризации бедности и богатства в обществе, где господствует капитал, нежели уровень материального потребления, что, естественно, не является поводом для недооценки последнего.
Капитализм – исторически первый способ производства, который отличается тенденцией к абсолютному развитию производительных сил. Однако здесь оно не является самоцелью, а служит всего лишь средством для самовозрастания капитала. «Развитие производительных сил общественного труда есть историческая задача и оправдание капитала. Именно этим он бессознательно создает материальные условия более высокого способа производства».[83] Одновременно впервые за все время существования человечества создается не только возможность производить достаточно благ для удовлетворения жизненных потребностей всех членов общества, но и возвести материальный фундамент для приобщения каждого к достижениям человеческой культуры. Иными словами, впервые создаются реальные предпосылки для преодоления монополии господствующего класса на материальное и культурное богатство. Вот в этом К. Маркс и видел решающий пункт, черту, за которой уже не остается никакого исторического оправдания для сосредоточения потенциала развития на стороне господствующего меньшинства за счет отчуждения от возможности развития трудящегося большинства. «Ведь последним доводом в защиту классового различия было всегда (в том числе и для Ф. Ницше – А. М., А. Г.) следующее: нужен класс, избавленный от необходимости повседневно изнурять себя добыванием хлеба насущного, чтобы он мог заниматься умственным трудом для общества».[84]
Процесс самоотрицания капитала Марксу видится в трех общих направлениях:
Во-первых, освобождение труда в смысле насыщения его свободно-творческим содержанием и обратным проникновением свободного времени в ткань рабочего времени. Это становится возможным на основе превращения науки в непосредственную производительную силу – процесса, впервые открытого Марксом. В то же время им же показано, что присвоение капиталом технологического применения естествознания оборачивается превращением общественной формы труда в совершенно независимое от рабочих образование, противостоящее им и господствующее над ними.
Во-вторых, освобождение труда от капитала: «Капиталистический способ присвоения, вытекающий из капиталистического способа производства, и следовательно, и капиталистическая собственность, есть первое отрицание индивидуальной частной собственности, основанной на собственном труде. Но капиталистическое производство порождает с необходимостью естественного процесса свое собственное отрицание. Это отрицание отрицания. Оно восстанавливает не частную, а индивидуальную собственность на основе достижений капиталистической эры…».[85] Пожалуй, только с учетом постиндустриальной, информационной технологии стало возможным по достоинству оценить это марксовское положение о восстановлении индивидуальной собственности, основанной на общественном процессе производства, т. е., строго говоря, об индивидуально-общественной собственности.
В-третьих, освобождение от труда, выход за пределы сферы материальной необходимости в сферу свободы и утверждение равных возможностей для обладания свободным временем. «Царство свободы начинается в действительности лишь там, где прекращается работа, диктуемая нуждой и внешней целесообразностью, следовательно, по природе вещей оно лежит по ту сторону сферы собственно материального производства».[86] И дело не в том, чтобы избавиться от самой необходимости осваивать природные силы в процессе их материального преобразования. На этой материальной основе практически освоенной естественной и общественно-исторической необходимости осуществляется абсолютное выявление творческих дарований и развитие человеческих сил как самоцели «безотносительно к какому бы то ни было заранее установленному масштабу».[87]
ОСНОВАНИЕ НОВОЙ ДИСКУРСИВНОСТИ

«Концепция “трансформации” Карла Маркса все еще востребована – если и не вся, то по большей части – в интерпретации мира как самопроизводства субъекта истории и истории субъекта».
Ж.-Л. Нанси
В своей получившей широкую известность работе «Что такое автор?» Мишель Фуко говорит об особом, весьма своеобразном типе автора, который «не спутаешь ни с “великими” литературными авторами, ни с авторами канонических религиозных текстов, ни с основателями наук», «с некоторой долей произвольности» называя их «основателями дискурсивности»,[88] Они – не просто авторы своих книг или теорий. Они создают «нечто большее»: возможность, тональность или правила образования других текстов, устанавливают «некую бесконечную возможность дискурсов».[89]
Фуко считает первыми и наиболее значительными «учредителями дискурсивности» Маркса и Фрейда. Они открывают не только возможность следовать им (и за ними), но и «пространство для чего-то отличного от себя и, тем не менее, принадлежащего тому, что они основали»,[90] релевантное ему. В отличие от основания определенной науки, установление дискурсивности не составляет части своих последующих трансформаций, не придает им формальную общность, гетерогенно им, но тем не менее очерчивает их первичные координаты. Вследствие этого «теоретическую валидность того или иного положения определяют по отношению к работам этих установителей».[91] Причем здесь вступает в силу требование или критерий некоего «возвращения к истоку» после различного рода непонимании, отходов, отказов, отступлений, забвений или даже опровержений. Но эти «возвращения» – необходимая и действенная работа, составляющая часть самой ткани дискурсивных полей, способ существования дискурсивности, беспрестанного ее видоизменения и преобразования.[92]
Сам Фуко не стал основательно развивать это положение. Но кое-что примечательное в этом отношении можно найти у других авторов.
Славой Жижек считает попытки установить звенья, связующие марксизм и психоанализ, вполне оправданными прежде всего в силу параллели между марксистским социально-политическим движением и фрейдовским психоаналитическим движением. Как и Фуко, он подчеркивает бросающуюся в глаза незаменимую роль личности основоположника движения – в одном случае К. Маркса, в другом – З. Фрейда. В отличие от традиционно-классического взгляда на познание истины как обезличенного процесса развертывания самого содержания знания, здесь мы имеем дело с парадоксом нетрадиционной формы просвещенного познания, основывающейся на трансферном отношении к непревзойденной фигуре родоначальника, переносе на его личность своего отношения признания или приятия, на удостоверении собственной причастности или даже преданности его делу. В этом случае знание, в котором внутренне присутствует элемент личностной заинтересованности, прогрессирует не только и, может быть, даже не столько посредством его поступательного приращения и дальнейшего уточнения либо опровержения и переформулирования первоначал, сколько через постоянную соотнесенность с основополагающими авторитетными текстами и многократный процесс «возвращений» соответственно к Марксу или Фрейду.
Включенность в познавательный процесс субъективного, личного отношения к начинанию, предпринятому основателем движения, обусловливает и особую роль ошибки, заблуждения, – не правильнее ли сказать? – инакомыслия. Они, как правило, встречаются чаще с большей или, реже, с меньшей непримиримостью. Они здесь не являются чем-то внешним по отношению к истинному знанию или чем-то таким, что можно отбросить после достижения истины, оставив их прошлому и, в лучшем случае, сохранив за ними право на чисто исторический интерес. Если в естествознании заблуждения, или, говоря несколько шире, извилистые пути, которыми шли к истине, не включаются в корпус современного состояния знания, то в марксизме и психоанализе иначе – здесь в обоих случаях истина чуть ли не буквально возникает через посредство «ошибки», поскольку последняя способна отлиться в особую интерпретационную версию с собственным авторством и особым отношением к первоавтору. Отсюда ясно, почему феномен ревизионизма, его сложные отношения с ортодоксией входят в качестве неотъемлемой составной части в само теоретическое и практическое движение.[93] В этом же ряду, но в гораздо более усложненном варианте, связанном с перипетиями массового сознания и общественно-исторической конъюнктурой – возможно объяснение периодически возобновляющихся ренессансов и развенчаний Маркса.
Еще один важный момент новой дискурсивности, который отмечает Славой Жижек вслед за Л. Альтюссером, – это то, что последний назвал topique, топическим характером мысли. Топичность марксизма, как и психоанализа, заключается в том, что их теоретические выводы и идеи непременно включены в качестве внутреннего компонента в ту связь, в которую они вторгаются. Теоретическая рефлексия по поводу практической материализации марксистских революционных идей – предмет постоянной заботы марксистских теоретиков. Другое дело, как они с этим справляются. «Коротко говоря, “топическая теория” полностью признает короткое замыкание между теоретическим каркасом и элементом внутри каркаса: сама теория является моментом той тотальности, которая служит ее объектом».[94] Поэтому марксизм и психоанализ суть типичные формы критической теории, стремящейся осмыслить свою собственную ограниченность. «В противоположность удобной эволюционной позиции, – всегда готовой признать ограниченность и относительный характер своих собственных положений, хотя и заявляя об этом с безопасного расстояния, что дает ей повод релятивизировать любую определенную форму знания, – марксизм с психоанализом являются „непогрешимыми“ на уровне сформулированного содержания – и именно постольку, поскольку они постоянно вопрошают то самое место, с которого произносят».[95]
До уровня основной черты эпохи модернити возносит значение подобного феномена, впрочем, непосредственно не соотнося его с марксизмом или психоанализом, Э. Гидденс. Он называет его рефлексивностью, или презумпцией всеохватывающей рефлексивности. Дело в том, что современная социальная практика постоянно направляется, проверяется и корректируется в свете поступающей информации и таким образом все формы общественной жизни в определенной мере конституируются самим знанием о них действующих лиц. «Мы живем в мире, который целиком конституирован через рефлексивно примененное знание, и мы никогда не можем быть уверены, что любой его элемент не может быть пересмотрен…В общественных науках к неустоявшемуся характеру знания, основанного на опыте, мы должны добавить „ниспровержение“, проистекающее из возвращения социального научного дискурса в контекст, этим же дискурсом анализируемый».[96]
Существенно помогает прояснить, в каком смысле К. Маркс является основателем особой дискурсивности, уже упоминавшаяся книга Ж. Деррида «Спектры Маркса». Это в первую очередь относится к мысли о перформативной интерпретации, т. е. интерпретации, которая трансформирует то, что интерпретирует.[97] Не касаясь специальных вопросов о природе
перформативных суждений или перформативных противоречий, ограничимся указанием на связь так называемой перформативной интерпретации с 11-м тезисом Маркса о Фейербахе: «Философы лишь объясняли (interpretiert – А. М., А. Г.) мир, но дело заключается в том, чтобы изменить его».[98] Итак, трансформация мира как его перформативная интерпретация, т. е. интерпретация в действии, или действенная интерпретация.
Теперь можно вернуться к вопросу о незавершенности марксовской «Критики политической экономии».
Что помешало К. Марксу закончить свой основной труд? Недостаток времени? Житейские обстоятельства? Необходимость отвлекаться на «посторонние» дела? Состояние здоровья? Сравнительно ранняя для человека науки смерть? Безусловно, все это надо учитывать. Но главное в другом: он реально уже «вошел» в иную дискурсивность, но в то же время еще не вышел за пределы классического понимания научного творчества. Очевидно, это противоречие не просто объясняет факт незавершенности его труда, но и делает его в принципе незавершимым. Ибо это уже рефлексия не по поводу предмета, имеющего свои пределы, а рефлексия по поводу интерпретации предмета, претерпевающего трансформирование в процессе интерпретации. Рефлексия на перформативную интерпретацию делает ее принципиально незавершимой, бесконечной.
«Ускользание» предмета перформативной интерпретации в силу того, что он не предсуществует, а конструируется посредством рефлексии, указывает на принципиальную недостижимость освобождения к свободе без самоосвобождения. Напротив, онтологизация (точнее: предметная онтизация) свободы как определяющего, структурирующего, основополагающего принципа общественной жизни – при самых благих намерениях – прямой дорогой ведет к тотальному принуждению к свободе и, следовательно, ко всем прелестям тоталитарного ада. К. Маркс незаменим в освещении сложнейшего пути от освобождения к свободе, но и он не может никого освободить от необходимости самоосвобождения.
Не ясно ли в свете сказанного, что бесконечная болтовня о «крахе или поражении Маркса» лишь скрывает элементарное недоразумение, ибо процесс исчерпания и «снятия» («Aufhebung») марксовской интенции органичен ее собственной сути и, стало быть, равносилен ее успеху? Истина, утверждаемая Марксом, исполняется не иначе как посредством ее «снятия».
Право же, стоит задуматься над ответом Славоя Жижека на вопрос: «Что есть еще живого в марксизме?»: «Первое, что тут следует сделать, так это перевернуть стандартную форму вопроса: „Что сегодня осталось живого от философа Х?“…Куда интереснее, чем вопрос о том, что от Маркса осталось живого на сегодня, т. е. что сегодня все еще значит для нас Маркс, будет вопрос о том, что сам нынешний мир значит в Марксовых глазах»,[99] т. е. что значит нынешний мир в свете той дискурсивности, основателем которой был К. Маркс.
А. А. МАМАЛУЙ, А. А. ГРИЦЕНКО

0

5

ОТ РЕДАКЦИИ
Настоящее издание первого тома «Капитала» представляет собой перевод с четвертого немецкого издания, вышедшего в 1890 г. под редакцией Энгельса. Как и в русском издании 1937 г., за основу был взят перевод под редакцией И. И. Скворцова-Степанова. При подготовке настоящего издания в указанный перевод внесено значительное количество уточнений и поправок. Выявлен и устранен также ряд типографских опечаток и описок, вкравшихся в четвертое немецкое издание. Заново были сверены с первоисточниками все цитаты и ссылки, цифровые и другие фактические данные. Предлагаемое читателю новое издание первого тома «Капитала» содержит редакционные примечания и указатели: цитируемой и упоминаемой литературы, имеющихся русских переводов цитируемых и упоминаемых книг, именной и предметный. Помещенные в конце тома редакционные примечания обозначены цифрами без скобки, в отличие от авторских подстрочных примечаний, которые обозначены цифрами с круглой скобкой. Небольшое число редакционных примечаний помещено под строкой; они обозначаются звездочкой с пометкой «Ред.». Подстрочные примечания, принадлежащие Энгельсу, подписаны его инициалами и заключены в фигурные скобки. Редакционный перевод иностранных выражений, как правило, приводится рядом с ними в квадратных скобках. Исключение составляют лишь те выражения, которые редакция сочла необходимым снабдить своими примечаниями. В этом случае перевод иностранного выражения дается в соответствующем примечании. Сравнительно немногие, труднопереводимые немецкие слова даются рядом с их переводом также и на языке оригинала (в квадратных скобках).

ПИСЬМО МАРКСА ЭНГЕЛЬСУ
2 часа ночи, 16 августа 1867 г.
Дорогой Фред!
Только что закончил корректуру последнего (49-го) листа книги. Приложение
о формах стоимости, напечатанное мелким шрифтом, занимает 1 1 / 4 листа.
Предисловие тоже прокорректировал и вчера отослал. Итак, этот том готов.
Только тебе обязан я тем, что это стало возможным! Без твоего самопожертвова-
ния ради меня я ни за что не мог бы проделать всю огромную работу по трем
томам. Обнимаю тебя, полный благодарности!
Прилагаю два чистых листа.
Пятнадцать фунтов стерлингов получил, большое спасибо.
Привет, мой дорогой, верный друг!
Твой К. Маркс
Чистые листы понадобятся мне только с выходом в свет всей книги.

ПОСВЯЩАЕТСЯ
моему незабвенному другу,
смелому, верному, благородному,
передовому борцу пролетариата
Вильгельму Вольфу
Родился в Тарнау 21 июня 1809 года.
Умер в изгнании в Манчестере 9 мая 1864 года
Предисловие к первому изданию[101]
Труд, первый том которого я предлагаю вниманию публики, составляет продолжение опубликованного в 1859 г. моего сочинения «К критике политической экономии». Длительный перерыв между началом и продолжением вызван многолетней болезнью, которая все снова и снова прерывала мою работу.
Содержание более раннего сочинения, упомянутого выше, резюмировано в первой главе этого тома.[102] Я сделал это не только в интересах большей связности и полноты исследования. Самое изложение улучшено. Многие пункты, которые там были едва намечены, получили здесь дальнейшее развитие, поскольку это допускал предмет исследования, и наоборот, положения, обстоятельно разработанные там, лишь вкратце намечены здесь. Само собой разумеется, разделы, касающиеся исторического развития теории стоимости и денег, здесь совсем опущены. Однако читатель, знакомый с работой «К критике политической экономии», найдет в примечаниях к первой главе настоящего сочинения новые источники по истории этих теорий.
Всякое начало трудно, – эта истина справедлива для каждой науки. И в данном случае наибольшие трудности представляет понимание первой главы, – в особенности того ее раздела, который заключает в себе анализ товара. Что касается особенно анализа субстанции стоимости и величины стоимости, то я сделал его популярным, насколько это возможно.
Это казалось тем более необходимым, что существенные недоразумения имеются даже в том разделе работы Ф. Лассаля, направленной против Шульце– Делича, где дается, как заявляет автор, «духовная квинтэссенция» моего исследования по этому предмету.[103] Кстати сказать: если Ф. Лассаль все общие теоретиче– ские положения своих экономических работ, например об историческом характере капитала, о связи между производственными отношениями и способом произ– водства и т. д., заимствует из моих сочинений почти буквально, вплоть до созданной мною терминологии, и притом без указания источника, то это объясняется, конечно, соображениями пропаганды. Я не говорю, разумеется, о частных положениях и их практическом применении, к которым я совершенно непричастен.

Форма стоимости, получающая свой законченный вид в денежной форме, очень бессодержательна и проста. И, тем не менее, ум человеческий тщетно пытался постигнуть её в течение более чем 2 000 лет, между тем как, с другой стороны, ему удался, но крайней мере приблизительно, анализ гораздо более содержательных и сложных форм. Почему так? Потому что развитое тело легче изучать, чем клеточку тела. К тому же при анализе экономических форм нельзя пользоваться ни микроскопом, ни химическими реактивами. То и другое должна заменить сила абстракции. Но товарная форма продукта труда, или форма стоимости товара, есть форма экономической клеточки буржуазного общества. Для непосвящённого анализ её покажется просто мудрствованием вокруг мелочей. И это действительно мелочи, но мелочи такого рода, с какими имеет дело, например, микроанатомия.
За исключением раздела о форме стоимости, эта книга не представит трудностей для понимания. Я, разумеется, имею в виду читателей, которые желают научиться чему-нибудь новому и, следовательно, желают подумать самостоятельно.
Физик или наблюдает процессы природы там, где они проявляются в наиболее отчётливой форме и наименее затемняются нарушающими их влияниями, или же, если это возможно, производит эксперимент при условиях, обеспечивающих ход процесса в чистом виде. Предметом моего исследования в настоящей работе является капиталистический способ производства и соответствующие ему отношения производства и обмена. Классической страной этого способа производства является до сих пор Англия. В этом причина, почему она служит главной иллюстрацией для моих теоретических выводов. Но если немецкий читатель станет фарисейски пожимать плечами по поводу условий, в которые поставлены английские промышленные и сельскохозяйственные рабочие, или вздумает оптимистически успокаивать себя тем, что в Германии дело обстоит далеко не так плохо, то я должен буду заметить ему: De te fabula narratur! [He твоя ли история это!].[104]
Дело здесь, само по себе, не в более или менее высокой ступени развития тех общественных антагонизмов, которые вытекают из естественных законов капиталистического производства. Дело в самих этих законах, в этих тенденциях, действующих и осуществляющихся с железной необходимостью.
Страна, промышленно более развитая, показывает менее развитой стране лишь картину её собственного будущего.
Но этого мало. Там, где у нас вполне установилось капиталистическое производство, например, на фабриках в собственном смысле, наши условия гораздо хуже английских, так как мы не имеем противовеса в виде фабричных законов. Во всех остальных областях мы, как и другие континентальные страны Западной Европы, страдаем не только от развития капиталистического производства, но и от недостатка его развития. Наряду с бедствиями современной эпохи нас гнетёт целый ряд унаследованных бедствий, существующих вследствие того, что продолжают прозябать стародавние, изжившие себя способы производства и сопутствующие им устарелые общественные и политические отношения. Мы страдаем не только от живых, но и от мёртвых. Le mort saisit le vif! [Мёртвый хватает живого!]
По сравнению с английской, социальная статистика Германии и остальных континентальных стран Западной Европы находится в жалком состоянии. Однако она приоткрывает покрывало как раз настолько, чтобы заподозрить под ним голову Медузы. Положение наших собственных дел ужаснуло бы пас, если бы наши правительства и парламенты назначали периодически, как это делается в Англии, комиссии по обследованию экономических условий, если бы эти комиссии были наделены такими же полномочиями для раскрытия истины, как в Англии, если бы удалось найти для этой цели таких же компетентных, беспристрастных и решительных людей, как английские фабричные инспектора, английские врачи, составляющие отчёты о «Public Health» («Здоровье населения»), как члены английских комиссий, обследовавших условия эксплуатации женщин и детей, состояние жилищ, питания и т. д. Персей нуждался в шапке-невидимке, чтобы преследовать чудовищ. Мы закрываем шапкой-невидимкой глаза и уши, чтобы иметь возможность отрицать самое существование чудовищ.
Нечего предаваться иллюзиям. Подобно тому как американская война XVIII столетия за независимость прозвучала набатным колоколом для европейской буржуазии, так по отношению к рабочему классу Европы ту же роль сыграла Гражданская война в Америке XIX столетия. В Англии процесс переворота стал уже вполне осязательным. Достигнув известной ступени, он должен перекинуться на континент. Он примет здесь более жестокие или более гуманные формы в зависимости от уровня развития самого рабочего класса. Таким образом, помимо каких-либо мотивов более высокого порядка, насущнейший интерес господствующих ныне классов предписывает убрать все те стесняющие развитие рабочего класса препятствия, которые поддаются законодательному регулированию. Потому-то, между прочим, я уделил в настоящем томе столь значительное место истории, содержанию и результатам английского фабричного законодательства. Всякая нация может и должна учиться у других. Общество, если даже оно напало на след естественного закона своего развития, – а конечной целью моего сочинения является открытие экономического закона движения современного общества, – не может ни перескочить через естественные фазы развития, ни отменить последние декретами. Но оно может сократить и смягчить муки родов.

Несколько слов для того, чтобы устранить возможные недоразумения. Фигуры капиталиста и земельного собственника я рисую далеко не в розовом свете. Но здесь дело идёт о лицах лишь постольку, поскольку они являются олицетворением экономических категорий, носителями определённых классовых отношений и интересов. Я смотрю на развитие экономической общественной формации как на естественноисторический процесс; поэтому с моей точки зрения, меньше чем с какой бы то ни было другой, отдельное лицо можно считать ответственным за те условия, продуктом которых в социальном смысле оно остаётся, как бы ни возвышалось оно над ними субъективно.
В области политической экономии свободное научное исследование встречается не только с теми врагами, с какими оно имеет дело в других областях. Своеобразный характер материала, с которым имеет дело политическая экономия, вызывает на арену борьбы против свободного научного исследования самые яростные, самые низменные и самые отвратительные страсти человеческой души – фурий частного интереса. Так, высокая англиканская церковь скорее простит нападки на 38 из 39 статей её символа веры, чем на 1/39 её денежного дохода. В наши дни сам атеизм представляет собой culpa levis [небольшой грех] по сравнению с критикой традиционных отношений собственности. Однако и здесь прогресс не подлежит сомнению. Я укажу, например, на опубликованную за последние недели Синюю книгу:[105] «Correspondence with Her Majesty's Missions Abroad, regarding Industrial Questions and Trades Unions». Представители английской короны за границей заявляют здесь самым недвусмысленным образом, что в Германии, Франции, – одним словом, во всех культурных государствах европейского континента, – радикальное изменение в существующих отношениях между капиталом и трудом столь же ощутительно и столь же неизбежно, как в Англии. Одновременно с этим по ту сторону Атлантического океана г-н Уэйд, вице-президент Соединённых Штатов Северной Америки, заявил на публичном собрании: по устранении рабства в порядок дня становится радикальное изменение отношений капитала и отношений земельной собственности. Таковы знамения времени; их не скроешь от глаз ни пурпурной мантией, ни чёрной рясой. Это не означает, конечно, что завтра произойдёт чудо. Но это показывает, что уже сами господствующие классы начинают смутно чувствовать, что теперешнее общество не твёрдый кристалл, а организм, способный к превращениям и находящийся в постоянном процессе превращения.
Второй том этого сочинения будет посвящён процессу обращения капитала (книга II) и формам капиталистического процесса в целом (книга III), заключительный третий том (книга IV) – истории экономических теорий.
Я буду рад всякому суждению научной критики. Что же касается предрассудков так называемого общественного мнения, которому я никогда не делал уступок, то моим девизом по-прежнему остаются слова великого флорентийца:
Segui il tuo corso, e lascia dir le genti![106]
Карл Маркс
Лондон, 25 июля 1867 г.
Послесловие ко второму изданию

Я должен прежде всего указать читателям первого издания на изменения, произведенные во втором издании. Бросается в глаза более четкая структура книги. Дополнительные примечания везде отмечены как примечания ко второму изданию. Что касается самого текста, важнейшее заключается в следующем.
В разделе 1 первой главы с большей научной строгостью выполнено выведение стоимости из анализа уравнений, в которых выражается всякая меновая стоимость, а также отчетливо выражена лишь намеченная в первом издании связь между субстанцией стоимости и определением се величины общественно необходимым рабочим временем. Раздел 3 первой главы (“Форма стоимости”) полностью переработан: это было необходимо уже вследствие того, что в первом издании изложение давалось дважды. Кстати сказать, к этому двойному изложению побудил меня мой друг д-р Л. Кугельман из Ганновера. Я посетил его весной 1867 г., когда из Гамбурга пришли первые пробные оттиски, и он убедил меня, что для большинства читателей необходимо дополнительное, более дидактическое выяснение формы стоимости. – Последний раздел первой главы “Товарный фетишизм и т. д.” в значительной части изменен. Раздел 1 третьей главы (“Мера стоимостей”) тщательно пересмотрен, так как этот раздел в нервом издании был выполнен небрежно, – читатели отсылались к изложению, данному уже в книге “К критике политической экономии”, Берлин, 1859. Значительно переработана глава седьмая, в особенности раздел 2.
Было бы бесполезно указывать на все отдельные изменения текста, подчас чисто стилистические. Они разбросаны по всей книге. Однако, пересматривая текст для выходящего в Париже французского перевода, я теперь нахожу, что некоторые части немецкого оригинала местами требуют основательной переработки, местами правки в стилистическом отношении или тщательного устранения случайных недосмотров. Но для этого у меня не было времени, так как только осенью 1871 г., будучи занят другими неотложными работами, я получил известие, что книга распродана и печатание второго издания должно начаться уже в январе 1872 года.
Понимание, которое быстро встретил “Капитал” в широких кругах немецкого рабочего класса, есть лучшая награда за мой труд. Г-н Майер, венский фабрикант, человек, стоящий в экономических вопросах на буржуазной точке зрения, в одной брошюре,[107] вышедшей во время франко-прусской войны, справедливо указывал, что выдающиеся способности к теоретическому мышлению, считавшиеся наследственным достоянием немцев, совершенно исчезли у так называемых образованных классов Германии, но зато снова оживают в ее рабочем классе.[108]
В Германии политическая экономия до настоящего времени оставалась иностранной наукой. Густав Гюлих в своей книге “Geschichtliche Darstellung des Handels, der Gewerbe etc.”, особенно в двух первых томах этой работы, вышедших в 1830 г., в значительной мере уже выяснил те исторические условия, которые препятствовали у нас развитию капиталистического способа производства, а следовательно, и формированию современного буржуазного общества. Отсутствовала, таким образом, жизненная почва для политической экономии. Последняя импортировалась из Англии и Франции в виде готового товара; немецкие профессора политической экономии оставались учениками. Теоретическое выражение чужой действительности превратилось в их руках в собрание догм, которые они толковали в духе окружающего их мелкобуржуазного мира, т. е. превратно. Не будучи в состоянии подавить в себе чувство своего научного бессилия и неприятное сознание, что приходится играть роль учителей в сфере, на самом деле им чуждой, они старались прикрыться показным богатством литературно исторической учености или же заимствованием совершенно постороннего материала из области так называемых камеральных наук, – нз этой мешанины разнообразнейших сведений, чистилищный огонь которых должен выдержать каждый преисполненный надежд кандидат в германские бюрократы.

С 1848 г. капиталистическое производство быстро развилось в Германии и в настоящее время уже переживает горячку своего спекулятивного расцвета. Но к нашим профессиональным ученым судьба остается по-прежнему немилостивой. Пока у них была возможность заниматься политической экономией беспристрастно, в германской действительности отсутствовали современные экономические отношения. Когда же эти отношения появились, то налицо были уже такие обстоятельства, которые больше не допускали возможности беспристрастного изучения этих отношении в рамках буржуазного кругозора. Поскольку политическая экономия является буржуазной, т. е. поскольку она рассматривает капиталистический строй не как исторически преходящую ступень развития, а наоборот, как абсолютную, конечную форму общественного производства, она может оставаться научной лишь до тех пор, пока классовая борьба находится в скрытом состоянии или обнаруживается лишь в единичных проявлениях.
Возьмем Англию. Ее классическая политическая экономия относится к периоду неразвитой классовой борьбы. Последний великий представитель английской классической политической экономии, Рикардо, в конце концов сознательно берет исходным пунктом своего исследования противоположность классовых интересов, заработной платы и прибыли, прибыли и земельной ренты, наивно рассматривая эту противоположность как естественный закон общественной жизни. Вместе с этим буржуазная экономическая наука достигла своего последнего, непереходимого предела. Еще при жизни Рикардо и в противоположность ему выступила критика буржуазной политической экономии в лице Сисмонди.[109]
Последующий период, 1820–1830 гг., характеризуется в Англии научным оживлением в области политической экономии. Это был период вульгаризации и распространения рикардовской теории и в то же время ее борьбы со старой школой. Происходили блестящие турниры. То, что было сделано в это время экономистами, мало известно на европейском континенте, так как полемика по большей части рассеяна в журнальных статьях, случайных брошюрах и памфлетах. Обстоятельства того времени объясняют беспристрастный характер этой полемики, хотя теория Рикардо в виде исключения уже тогда применялась как орудие нападения на буржуазную экономику. С одной стороны, сама крупная промышленность еще только выходила из детского возраста, как это видно уже из того обстоятельства, что только кризисом 1825 г. начинаются периодические кругообороты ее современной жизни. С другой стороны, классовая борьба между капиталом и трудом была отодвинута на задний план: в политической области ее заслоняла распря между феодалами и правительствами, сплотившимися вокруг Священного союза, с одной стороны, и руководимыми буржуазией народными массами – с другой; в экономической области ее заслоняли раздоры между промышленным капиталом и аристократической земельной собственностью, которые во Франции скрывались за противоположностью интересов парцеллярной собственности и крупного землевладения, а в Англии со времени хлебных законов прорывались открыто. Английская экономическая литература этой эпохи напоминает период бури и натиска в области политической экономии во Франции после смерти д-ра Кенэ, однако только так, как бабье лето напоминает весну. В 1830 г. наступил кризис, которым все было решено одним разом.
Буржуазия во Франции и в Англии завоевала политическую власть. Начиная с этого момента, классовая борьба, практическая я теоретическая, принимает все более ярко выраженные и угрожающие формы. Вместе с тем пробил смертный час для научной буржуазной политической экономии. Отныне дело шло уже не о том, правильна или неправильна та или другая теорема, а о том, полезна она для капитала или вредна, удобна или неудобна, согласуется с полицейскими соображениями или нет. Бескорыстное исследование уступает место сражениям наемных писак, беспристрастные научные изыскания заменяются предвзятой, угодливой апологетикой. Впрочем, претенциозные трактатцы, издававшиеся Лигой против хлебных законов[110] с фабрикантами Кобденом и Брайтом во главе, все же представляли своей полемикой против землевладельческой аристократии известный интерес, если не научный, то, по крайней мере, исторический. Но со времени сэра Роберта Пиля и это последнее жало было вырвано у вульгарной политической экономии фритредерским законодательством.
Континентальная революция 1848 г. отразилась и на Англии. Люди, все еще претендовавшие на научное значение и не довольствовавшиеся ролью простых софистов и сикофантов господствующих классов, старались согласовать политическую экономию капитала с притязаниями пролетариата, которых уже нельзя было более игнорировать. Отсюда тот плоский синкретизм, который лучше всего представлен Джоном Стюартом Миллем. Это – банкротство буржуазной политической экономии, что мастерски показал уже в своих “Очерках из политической экономии (по Миллю)” великий русский ученый и критик Н. Чернышевский.
Таким образом, в Германии капиталистический способ производства созрел лишь после того, как в Англии и Франции его антагонистический характер обнаружился в шумных битвах исторической борьбы, причем германский пролетариат уже обладал гораздо более ясным теоретическим классовым сознанием, чем германская буржуазия. Итак, едва здесь возникли условия, при которых буржуазная политическая экономия как наука казалась возможной, как она уже снова сделалась невозможной.
При таких обстоятельствах ее представители разделились на два лагеря. Одни, благоразумные практики, люди наживы, сплотились вокруг знамени Бастиа, самого пошлого, а потому и самого Удачливого представителя вульгарно-экономической апологетики. Другие, профессоры, гордые достоинством своей науки, последовали за Джоном Стюартом Миллем в его попытке примирить непримиримое. Немцы в период упадка буржуазной политической экономии, как и в классический ее период, остались простыми учениками, поклонниками и подражателями заграницы, мелкими разносчиками продуктов крупных заграничных фирм.
Таким образом, особенности исторического развития германского общества исключают возможность какой бы то ни было оригинальной разработки буржуазной политической экономии, но не исключают возможность ее критики. Поскольку такая критика вообще представляет известный класс, она может представлять лишь тот класс, историческое призвание которого – совершить переворот в капиталистическом способе производства и окончательно уничтожить классы, т. е. может представлять лишь пролетариат.
Ученые и неученые представители германской буржуазии попытались сначала замолчать “Капитал”, как это им удалось по отношению к моим более ранним работам. Когда же эта тактика уже перестала отвечать обстоятельствам времени, они, под предлогом критики моей книги, напечатали ряд советов на предмет “успокоения буржуазной совести”, но встретили в рабочей прессе – см., например, статьи Иосифа Дицгена в “Volksstaat”[111] – превосходных противников, которые до сего дня не дождались от них ответа.[112]
Прекрасный русский перевод “Капитала” появился весной 1872 г. в Петербурге. Издание в 3 000 экземпляров в настоящее время уже почти разошлось. Еще в 1871 году г-н Н. Зибер, профессор политической экономки в Киевском университете, в своей работе “Теория ценности и капитала Д. Рикардо” показал, что моя теория стоимости, денег и капитала в ее основных чертах является необходимым дальнейшим развитием учения Смита – Рикардо. При чтении этой ценной книги западноевропейского читателя особенно поражает последовательное проведение раз принятой чисто теоретической точки зрения.
Метод, примененный в “Капитале”, был плохо понят, что доказывается уже противоречащими друг другу характеристиками его.
Так, парижский журнал “Revue Positiviste”[113] упрекает меня, С одной стороны, в том, что я рассматриваю политическую экономию метафизически, а с другой стороны – отгадайте-ка, в чем? – в том, что я ограничиваюсь критическим расчленением данного, а не сочиняю рецептов (контовских?) для кухни будущего. По поводу упрека в метафизике проф. Зибер замечает:
“Насколько речь идет собственно о теории, метод Маркса eсть дедуктивный метод всей английской школы, и недостатки его, как и достоинства, разделяются лучшими из экономистов-теоретиков”.[114]
Г-н М. Блок в брошюре “Les Theoriciens du Socialisrne en Allemagne. Extrait du “Journal des Economistes”, juillet et aout 1872” открывает, что мой метод – аналитический, и говорит между прочим:
“Этой работой г-н Маркс доказал, что он является одним из самих выдающихся аналитических умов”.
Немецкие рецензенты кричат, конечно, о гегельянской софистике. Петербургский “Вестник Европы” в статье, посвященной исключительно методу “Капитала” (майский номер за 1872 г., стр. 427–436),[115] находит, что метод моего исследования строго реалистичен, а метод изложения, к несчастью, немецки-диалектичен. Автор пишет:
“С виду, если судить по внешней форме изложения, Маркс большой идеалист-философ, и притом в “немецком”, т. е. дурном, значении этого слова. На самом же деле он бесконечно более реалист, чем все его предшественники в деле экономической критики… Идеалистом его ни в каком случае уже нельзя считать”.
Я не могу лучше ответить автору, как несколькими выдержками из его же собственной критики; к тому же выдержки эти не лишены интереса для многих из моих читателей, которым недоступен русский оригинал.
Приведя цитату из моего предисловия к “К критике политической экономии”, Берлин, 1859, стр. IV–VII,[116] где я изложил материалистическую основу моего метода, автор продолжает:
“Для Маркса важно только одно: найти закон тех явлений, исследованием которых он занимается. И при том для него важен не один закон, управляющий ими, пока они имеют известную форму и пока они находятся в том взаимоотношении, которое наблюдается в данное время. Для него, сверх того, еще важен закон их изменяемости, их развития, т. е. перехода от одной формы к другой, от одного порядка взаимоотношений к другому. Раз он открыл этот закон, он рассматривает подробнее последствия, в которых закон проявляется в общественной жизни… Сообразно с этим Маркс заботится только об одном: чтобы точным научным исследованием доказать необходимость определенных порядков общественных отношений и чтобы возможно безупречнее констатировать факты, служащие ему исходными пунктами и опорой. Для него совершенно достаточно, если он, доказав необходимость современного порядка, доказал и необходимость другого порядка, к которому непременно должен быть сделан переход от первого, все равно, думают ли об этом или не думают, сознают ли это или не сознают. Маркс рассматривает общественное движение как естественноисторический процесс, которым управляют законы, не только не находящиеся в зависимости от воли, сознания и намерения человека, но и сами еще определяющие его волю, сознание и намерения… Если сознательный элемент в истории культуры играет такую подчиненную роль, то понятно, что критика, имеющая своим предметом самую культуру, всего менее может иметь своим основанием какую-нибудь форму или какой-либо результат сознания. То есть не идея, а внешнее явление одно только может ей служить исходным пунктом. Критика будет заключаться в сравнении, сопоставлении и сличении факта не с идеей, а с другим фактом. Для нее важно только, чтобы оба факта были возможно точнее исследованы и действительно представляли собой различные степени развития, да сверх того важно, чтобы не менее точно были исследованы порядок, последовательность и связь, в которых проявляются эти степени развития… Иному читателю может при этом прийти на мысль и такой вопрос… ведь общие законы экономической жизни одни и те же, все равно, применяются ли они к современной или прошлой жизни? Но именно этого Маркс не признает. Таких общих законов для него не существует… По его мнению, напротив, каждый крупный исторический период имеет свои законы… Но как только жизнь пережила данный период развития, вышла из данной стадии и вступила в другую, она начинает управляться уже другими законами. Словом, экономическая жизнь представляет нам в этом случае явление, совершенно аналогичное тому, что мы наблюдаем в других разрядах биологических явлений… Старые экономисты не понимали природы экономических законов, считая их однородными с законами физики и химии… Более глубокий анализ явлений показал, что социальные организмы отличаются друг от друга не менее глубоко, чем организмы ботанические и зоологические… Одно и то же явление, вследствие различия в строе этих организмов, разнородности их органов, различий условий, среди которых органам приходится функционировать, и т. д., подчиняется совершенно различным законам. Маркс отказывается, например, признавать, что закон увеличения народонаселения один и тот же всегда и повсюду, для всех времен и для всех мест. Он утверждает, напротив, что каждая степень развития имеет свой закон размножения… В зависимости от различий в уровне развития производительных сил изменяются отношения и законы, их регулирующие. Задаваясь, таким образом, целью – исследовать и объяснить капиталистический порядок хозяйства, Маркс только строго научно формулировал цель, которую может иметь точное исследование экономической жизни… Его научная цена заключается в выяснении тех частных законов, которым подчиняются возникновение, существование, развитие, смерть данного социального организма и заменение его другим, высшим. И эту цену действительно имеет книга Маркса”.

0

6

Автор, описав так удачно то, что он называет моим действительным методом, и отнесшись так благосклонно к моим личным приемам применения этого метода, тем самым описал не что иное, как диалектический метод.
Конечно, способ изложения не может с формальной стороны не отличаться от способа исследования. Исследование должно детально освоиться с материалом, проанализировать различные формы его развития, проследить их внутреннюю связь. Лишь после того как эта работа закончена, может быть надлежащим образом изображено действительное движение. Раз это удалось и жизнь материала получила свое идеальное отражение, то может показаться, что перед нами априорная конструкция.
Мой диалектический метод по своей основе не только отличен от гегелевского, но является его прямой противоположностью. Для Гегеля процесс мышления, который он превращает даже под именем идеи в самостоятельный субъект, есть демиург[117] действительного, которое составляет лишь его внешнее проявление. У меня же, наоборот, идеальное есть не что иное, как материальное, пересаженное в человеческую голову и преобразованное в ней.
Мистифицирующую сторону гегелевской диалектики я подверг критике почти 30 лет тому назад, в то время, когда она была еще в моде. Но как раз в то время, когда я работал над первым томом “Капитала”, крикливые, претенциозные и весьма посредственные эпигоны,[118] задающие тон в современной образованной Германии, усвоили манеру третировать Гегеля, как некогда, во времена Лессинга, бравый Мозес Мендельсон третировал Спинозу, как “мертвую собаку”. Я поэтому открыто объявил себя учеником этого великого мыслителя и в главе о теории стоимости местами даже кокетничал характерной для Гегеля манерой выражения. Мистификация, которую претерпела диалектика в руках Гегеля, отнюдь не помешала тому, что именно Гегель первый дал всеобъемлющее и сознательное изображение ее всеобщих форм движения. У Гегеля диалектика стоит на голове. Надо ее поставить на ноги, чтобы вскрыть под мистической оболочкой рациональное зерно.
В своей мистифицированной форме диалектика стала немецкой модой, так как казалось, будто она прославляет существующее положение вещей. В своем рациональном виде диалектика внушает буржуазии и ее доктринерам-идеологам лишь злобу и ужас, так как в позитивное понимание существующего она включает в то же время понимание его отрицания, его необходимой гибели, каждую осуществленную форму она рассматривает в движении, следовательно, также и с ее преходящей стороны, она ни перед чем не преклоняется и по самому существу своему критична и революционна.
Полное противоречий движение капиталистического общества всего осязательнее дает себя почувствовать буржуа-практику в колебаниях проделываемого современной промышленностью периодического цикла, апогеем которых является общий кризис. Кризис опять надвигается, хотя находится еще в своей начальной стадии, и благодаря разносторонности и интенсивности своего действия он вдолбит диалектику даже в головы выскочек новой священной прусско-германской империи.

Карл Маркс
Лондон, 24 января 1873 г.
Предисловие к французскому изданию

Гражданину Морису Лашатру.
Дорогой гражданин!
Одобряю вашу идею издать перевод “Капитала” в виде периодически выходящих выпусков. В такой форме сочинение станет более доступным для рабочего класса, а это для меня решающее соображение.
Такова лицевая сторона медали. Но есть и оборотная сторона: метод исследования, которым я пользуюсь и который до сих пор не применялся к экономическим вопросам, делает чтение первых глав очень трудным. Можно опасаться, что у французской публики, которая всегда нетерпеливо стремится к окончательным выводам и жаждет узнать, в какой связи стоят общие принципы с непосредственно волнующими ее вопросами, пропадет интерес к книге, если, приступив к чтению, она не сможет сразу же перейти к дальнейшему.
Здесь я могу помочь только одним: с самого же начала указать на это затруднение читателю, жаждущему истины, и предостеречь его. В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот может достигнуть ее сияющих вершин, кто, не страшась усталости, карабкается по ее каменистым тропам.
Примите, дорогой гражданин, уверения в моей преданности.
Карл Маркс
Лондон, 18 марта 1872 г.
Послесловие к французскому изданию

Г-н Ж. Руа обещал дать возможно точный и даже дословный перевод. Он добросовестно выполнил свою задачу. Но как раз его добросовестность и точность заставили меня изменить редакцию, чтобы сделать её более доступной для читателей. Эти изменения производились по мере выхода отдельных выпусков книги и не всегда с одинаковой тщательностью, что привело к неровности стиля.
Но раз взявшись за работу по проверке, я почувствовал себя вынужденным распространить её и на основной текст оригинала (второе немецкое издание) с целью упростить одни места, расширить другие, дать дополнительные исторические или статистические материалы, пополнить критические замечания и т. д. Каковы бы ни были литературные недостатки этого французского издания, оно имеет самостоятельную научную ценность наряду с оригиналом, и потому им должны пользоваться и читатели, знакомые с немецким языком.
Ниже я помещаю выдержки из послесловия ко второму немецкому изданию, в которых идёт речь о развитии политической экономии в Германии и о методе, применяемом в настоящей работе.
Карл Маркс
Лондон, 28 апреля 1875 г.
Предисловие к третьему изданию

Марксу не суждено было самому подготовить к печати это третье издание. Могучий мыслитель, перед величием которого в настоящее время склоняются даже его противники, умер 14 марта 1883 года.
На меня, потерявшего в лице Маркса человека, с которым я был связан сорокалетней теснейшей дружбой, друга, которому я обязан больше, чем это может быть выражено словами, – па меня падает теперь долг выпустить в свет как это третье издание первого тома, так и второй том, оставленный Марксом в виде рукописи. О выполнении мною первой части этого долга я и даю здесь отчет читателю.
Маркс сначала предполагал переработать большую часть текста первого тома, отчетливее формулировать некоторые теоретические положения, присоединить к ним новые, дополнить исторический и статистический материал новыми данными вплоть до настоящего времени. Болезнь и необходимость заняться окончательной редакцией второго тома заставили его отказаться от этого. Пришлось ограничиться лишь самыми необходимыми изменениями, внести лишь те дополнения, которые уже заключает в себе вышедший за это время французский перевод (“Le Capital”, par Karl Marx. Paris, Lachatre, 1872–1875).
В числе оставшихся после Маркса книг был обнаружен немецкий экземпляр “Капитала”, содержащий в отдельных местах поправки и ссылки на французское издание; равным образом был найден французский экземпляр, в котором точно отмечены все места, которые Маркс хотел использовать в новом издании.
Эти изменения и дополнения ограничиваются, за немногими исключениями, последней частью книги, отделом “Процесс накопления капитала”. Текст этого отдела до сих пор подвергся наименьшим изменениям по сравнению с первоначальным наброском книги, в то время как текст предшествующих отделов ее был основательно переработан. Поэтому стиль был здесь более живым, более цельным, но в то же время более небрежным, чем в других частях: попадались англицизмы, местами неясности, ход изложения обнаруживал кое-где пробелы, так как отдельные важные моменты были лишь намечены.
Что касается стиля, то Маркс сам тщательно пересмотрел и исправил некоторые разделы и этим, а также многочисленными устными указаниями, дал мне критерий того, в какой степени следует устранить английские технические выражения и прочие англицизмы. Вставки и дополнения Маркс подверг бы, конечно, переработке, заменив гладкий французский язык своим сжатым немецким. Я же должен был ограничиться простым включением их в соответствующие места книги, стараясь лишь, чтобы они возможно более гармонировали с основным текстом.
Таким образом, в этом третьем издании я не изменил ни одного слова, если не был убежден с полной несомненностью, что его изменил бы и сам автор. Мне, конечно, и в голову не приходило ввести в “Капитал” тот ходячий жаргон, на котором изъясняются немецкие экономисты, – эту тарабарщину, на которой тот, кто за наличные деньги получает чужой труд, называется работодателем [Arbeitgeber], а тот, у кого за плату отбирают его труд, – работополучателем [Arbeitnehmer]. Французы в обыденной жизни также употребляют слово “travail” [“труд”] в смысле “занятие”. Но, конечно, французы приняли бы за помешанного такого экономиста, который вздумал бы назвать капиталиста donneur de travail [работодателем], а рабочего– receveur de travail [работополучателем].
Равным образом я счел недопустимым сводить употребляемые везде в книге английские единицы денег, меры и веса к их новогерманским эквивалентам. Когда появилось первое издание “Капитала”, в Германии различных единиц меры и веса было столько, сколько дней в году; к тому же имелось два вида марок (имперская марка существовала тогда лишь в голове Зётбера, который изобрел ее в конце 30-х годов), два вида гульденов и по крайней мере три вида талеров, из которых один – “новые две трети”.[119] В естествознании господствовали метрические, на мировом рынке – английские системы меры и веса. При таких условиях пользование английскими единицами измерения было совершенно естественным в книге, автор которой вынужден был брать фактические данные почти исключительно из области английских промышленных отношений. Эти последние соображения сохраняют свою силу и до настоящего времени, тем более, что соответствующие отношения на мировом рынке почти не изменились и как раз в решающих отраслях промышленности – железоделательной и хлопчатобумажной – и поныне почти исключительно господствуют английские системы меры и веса.
В заключение несколько слов о применявшемся Марксом методе цитирования, который был не вполне понят. Когда дело идет о чисто фактическом изложении или описании, цитаты, например из английских Синих книг, являются, само собой разумеется, простой ссылкой на документы. Иначе обстоит дело, когда цитируются теоретические взгляды других экономистов. Здесь цитата должна лишь установить, где, когда и кем была впервые ясно высказана та или другая мысль, составляющая определенную ступень в развитии экономических учений. При этом имеется в виду указать лишь одно: что данный взгляд экономиста имеет значение для истории науки, что он представляет собой более или менее адекватное теоретическое выражение экономических условий своего времени. Но совершенно в стороне остается вопрос, имеет ли данный взгляд какое-либо абсолютное или относительное значение с точки зрения самого автора или же представляет для него лишь исторический интерес. Таким образом, эти цитаты образуют лишь непрерывный, заимствованный из истории экономической науки комментарий к тексту и устанавливают даты и авторов отдельных наиболее важных достижений в области экономической теории. И такая работа была особенно нужна в пауке, историки которой отличались до сих пор лишь тенденциозным невежеством карьеристов. Это объясняет также, почему Маркс, в соответствии с тем, что говорится в послесловии ко второму изданию, лишь очень редко цитирует немецких экономистов.
Я надеюсь, что второй том удастся выпустить в свет в 1884 году.
Фридрих Энгельc
Лондон, 7 ноября 1833 г.
Предисловие к английскому изданию

Нет надобности доказывать необходимость издания английского перевода “Капитала”. Скорее наоборот, следовало бы ждать объяснений, почему это издание откладывалось до сих пор, несмотря на то, что развиваемые в этой книге теории уже несколько лет служат для периодической печати и для текущей литературы как Англии, так и Америки постоянным предметом обсуждения, нападок, защиты, толкований и искажений.
Когда вскоре после смерти автора “Капитала” в 1883 г. стала очевидной необходимость английского издания этого труда, г-н Самюэл Мур – старый друг Маркса и автора настоящих строк, человек, знакомый с предметом данной книги, быть может, больше, чем кто бы то ни было другой, – согласился взять на себя ее перевод, который стремились опубликовать литературные душеприказчики Маркса. Со своей стороны, я должен был сравнить рукопись с оригиналом и внести изменения, которые счел бы необходимыми. Однако оказалось, что профессиональные занятия г-на Мура мешают ему закончить перевод так быстро, как все мы того желали. Поэтому мы охотно приняли предложение д-ра Эвелинга взять часть работы на себя. Одновременно г-жа Эвелинг, младшая дочь Маркса, взялась сверить цитаты и восстановить оригинальный текст многочисленных отрывков из работ английских авторов и Синих книг, переведенных Марксом на немецкий язык. Эта работа была ею проделана полностью, за немногими неизбежными исключениями.
Следующие части книги переведены доктором Эвелингом: 1) Главы Х (Рабочий день) и XI (Норма и масса прибавочной стоимости); 2) Отдел VI (Заработная плата, главы XIX–XXII); 3) от 4-го раздела XXIV главы (Обстоятельства, определяющие размеры накопления и т. д.) до конца книги, включая последнюю часть главы XXIV, главу XXV и весь VIII отдел (главы XXVI–XXXIII); 4) оба предисловия автора.[120] Вся остальная часть книги переведена г-ном Муром. Таким образом, каждый из переводчиков отвечает только за свою часть работы, общую же ответственность за всю работу в целом несу я.
Положенное в основу всей нашей работы третье немецкое издание было подготовлено мною в 1883 году. При подготовке его я использовал оставленные автором заметки, в которых он указывал, какие части текста второго издания должны быть заменены отрывками из изданного в 1872–1875 гг. французского текста.[121] Внесенные, таким образом, в текст второго издания изменения в общем совпадают с теми изменениями, которые были предложены самим Марксом в ряде его письменных указаний к английскому переводу, намечавшемуся около десяти лет тому назад в Америке, но не выполненному главным образом вследствие отсутствия вполне подходящего переводчика. Рукопись, содержащая эти указания, была предоставлена в наше распоряжение нашим старым другом Ф. А. Зорге из Хобокена, штат Ныо-Джерси. В ней намечено также несколько добавочных вставок из французского издания; но так как рукопись эта была написана за несколько лет до тех указаний, которые Маркс сделал для третьего немецкого издания, я считал себя вправе прибегать к ней только в отдельных случаях и главным образом тогда, когда она помогала нам преодолевать известные затруднения. В большинстве трудных мест французский текст тоже служил для нас указанием, чем готов был пожертвовать сам автор, когда при переводе что-нибудь имеющее значение из оригинального текста должно было быть принесено в жертву.
Есть, однако, одно неудобство, от которого мы не могли избавить читателя. Это – употребление некоторых терминов в смысле, отличном от того, который они имеют не только в обиходе, но и в обычной политической экономии. Но это неизбежно. В науке каждая новая точка зрения влечет за собой революцию в ее технических терминах. Лучше всего это видно на примере химии, вся терминология которой коренным образом меняется приблизительно каждые двадцать лет, так что едва ли можно найти хотя бы одно органическое соединение, которое не прошло бы через ряд различных названий. Политическая экономия обычно брала термины коммерческой и промышленной жизни в том виде, как их находила, и оперировала ими, совсем не замечая, что тем самым она ограничивает себя узким кругом понятий, выражаемых этими терминами. Например, классическая политическая экономия определенно знала, что прибыль и рента являются лишь подразделениями, лишь долями той неоплаченной части продукта, которую рабочий должен отдавать своему предпринимателю (который первым присваивает ее, но не является ее последним исключительным собственником). Однако даже классическая политическая экономия не выходила за пределы общепринятых взглядов на прибыль и ренту, никогда не исследовала этой неоплаченной части продукта (которую Маркс называл прибавочным продуктом) в ее совокупности, как целое. Поэтому она никогда не доходила до ясного понимания как ее происхождения и природы, так и законов, регулирующих последующее распределение ее стоимости. Точно так же все производство, за исключением сельского хозяйства и ремесла, охватывается без разбора термином мануфактура. Тем самым стирается различие между двумя крупными и существенно различными периодами экономической истории: периодом собственно мануфактуры, основанной на разделении ручного труда, и периодом современной промышленности, основанной на применении машин. Поэтому очевидно само собой, что теория, рассматривающая современное капиталистическое производство лишь как преходящую стадию экономической истории человечества, должна употреблять термины, отличные от обычной терминологии авторов, рассматривающих эту форму производства как вечную и окончательную.
Будет не лишним сказать несколько слов относительно применяемого автором метода цитирования. В большинстве случаев цитаты служат для него, как то и принято, документальными доказательствами, подкрепляющими утверждения, сделанные в тексте. Однако во многих случаях отрывки из сочинений экономистов цитируются для того, чтобы показать когда, где и кем было впервые ясно высказано определенное положение. Это делается в тех случаях, когда цитируемое положение важно как более или менее адекватное выражение условий общественного производства и обмена, господствовавших в то или иное время. При этом цитата приводится совершенно независимо от того, совпадает ли высказываемое положение с собственным мнением Маркса или, другими словами, имеет ли оно общее значение. Эти цитаты, таким образом, дополняют текст попутным комментарием, взятым из истории науки.
Наш перевод охватывает лишь первую книгу этого труда. Но эта первая книга в значительной мере является законченным целым и в течение двадцати лет занимала место самостоятельного произведения. Изданная мною в Германии в 1885 г. вторая книга является безусловно неполной без третьей, которая может быть опубликована не раньше конца 1887 года. Когда выйдет из печати немецкий оригинал третьей книги, тогда своевременно будет подумать о подготовке английского издания обеих книг.
На континенте “Капитал” часто называют “библией рабочего класса”. Никто из тех, кто знаком с рабочим движением, не станет отрицать, что выводы, сделанные в “Капитале”, с каждым днем все больше и больше становятся основными принципами великого движения рабочего класса не только в Германии и Швейцарии, но и во Франции, Голландии, Бельгии, Америке и даже в Италии и Испании; что рабочий класс повсюду признает эти выводы наиболее точным выражением своего положения и своих чаяний. Да и в Англии как раз сейчас теории Маркса оказывают огромное влияние на социалистическое движение, которое не меньше распространяется среди “образованных” людей, чем в рядах рабочего класса. Но это еще не все. Быстро приближается то время, когда основательное исследование экономического положения Англии станет настоятельной национальной необходимостью. Движение промышленной системы этой страны, которое невозможно без постоянного и быстрого расширения производства, а значит и без расширения рынков, приближается к мертвой точке. Свобода торговли исчерпала свои ресурсы; даже Манчестер сомневается в этом своем некогда непререкаемом экономическом евангелии.[122] Быстро развивающаяся промышленность других стран повсюду становится на пути английского производства, и это не только на рынках, защищаемых покровительственными пошлинами, но и на свободных рынках и даже но эту сторону Ла-Манша. Если производительные силы растут в геометрической прогрессии, то рынки расширяются, в лучшем случае, в арифметической. Десятилетний цикл застоя, процветания, перепроизводства и кризиса, постоянно повторяющийся с 1825 по 1867 г., кажется, действительно завершил свой путь, но лишь затем, чтобы повергнуть нас в трясину безнадежности перманентной и хронической депрессии. Столь страстно ожидаемый период процветания не хочет наступать. Как только мы начинаем замечать симптомы, как будто свидетельствующие о его приближении, симптомы эти тотчас же опять исчезают. Между тем, каждая наступающая зима все снова ставит перед нами великий вопрос: “Что делать с безработными?”. И несмотря на то, что число безработных с каждым годом растет, никто не может ответить на этот вопрос, и мы почти можем вычислить тот момент, когда безработные, потеряв терпение, возьмут свою судьбу в собственные руки. Несомненно, что в такой момент должен быть услышан голос человека, теория которого представляет собой результат длившегося всю его жизнь изучения экономической истории и положения Англии, голос человека, которого это изучение привело к выводу, что, по крайней мере в Европе, Англия является единственной страной, где неизбежная социальная революция может быть осуществлена всецело мирными и легальными средствами. Конечно, при этом он никогда не забывал прибавить, что вряд ли можно ожидать, чтобы господствующие классы Англии подчинились этой мирной и легальной революции без “бунта в защиту рабства”. 
Фридрих Энгельс
5 ноября 1886 г.

0

7

Предисловие к четвертому изданию

Для четвертого издания я считал необходимым установить по возможности окончательную редакцию как самого текста, гак и примечаний. Укажу вкратце, как я выполнил эту задачу.
Сравнив еще раз французское издание и рукописные пометки Маркса, я взял из пего несколько новых добавлений к немецкому тексту. Они находятся на стр. 80 (стр. 88 третьего изд.) [стр. 126–127 настоящего тома], стр. 458–460 (стр. 509–510 третьего изд.) [стр. 503–505 настоящего тома], стр. 547–551 (стр. 600 третьего изд.) [стр. 597–601 настоящего тома], стр. 591–593 (стр. 644 третьего изд.) [стр. 640–642 настоящего тома] и на стр. 596 (стр. 648 третьего изд.) [стр. 645–646 настоящего тома], в примечании 79. Кроме того, по примеру французского и английского изданий, я внес в текст (стр. 461–467 четвертого изд.) [стр. 506–511 настоящего тома] длинное примечание относительно горнорабочих (стр. 509–515 третьего изд.). Остальные мелкие поправки носят чисто технический характер.
Кроме того, я сделал несколько добавочных пояснительных примечаний, и именно там, где этого, как мне казалось, требовали изменившиеся исторические условия. Все эти добавочные примечания заключены в квадратные скобки и подписаны моими инициалами.[124]
Полная проверка многочисленных цитат оказалась необходимой для вышедшего за это время английского издания. Младшая Дочь Маркса, Элеонора, взяла на себя труд отыскать все цитированные места в оригиналах, чтобы английские цитаты, которые составляют подавляющее большинство, появились не в виде Обратного перевода с немецкого, а в том виде, какой они имели в подлинном английском тексте. Я должен был, таким образом, в четвертом издании принять во внимание этот восстановленный текст. Кое-где при этом оказались маленькие неточности: ошибочные ссылки на страницы, объясняемые частью описками при копировании из тетрадей, частью опечатками, накопившимися в течение трех изданий; неправильно поставленные кавычки или знаки пропуска – погрешность, совершенно неизбежная при массовом цитировании из тетрадей с выписками; в некоторых случаях при переводе цитаты выбрано не совсем удачное слово. Некоторые места цитированы по старым тетрадям, составленным в Париже в 1843–1845 гг., когда Маркс еще не знал английского языка и читал английских экономистов во французском переводе; там, где вследствие двойного перевода смысл цитаты приобрел несколько иной оттенок, – например цитаты из Стюарта, Юра и т. д., – я воспользовался английским текстом. Таковы же и другие мелкие неточности и погрешности. Сравнив четвертое издание с предыдущими, читатель убедится, что весь этот кропотливый процесс проверки не внес в книгу ни малейшего изменения, которое заслуживало бы упоминания. Только одной цитаты не удалось найти вовсе, а именно из Ричарда Джонса (стр. 562 четвертого издания [стр. 612 настоящего тома], примечание 47); Маркс, по всей вероятности, ошибся в заглавии книги.[125] Доказательная сила всех остальных цитат сохранилась вполне или даже усилилась в их теперешнем более точном виде.
Но здесь я вынужден вернуться к одной старой истории.
Мне лично известен лишь один случай, когда была подвергнута сомнению правильность приведенной Марксом цитаты. Но так как историю с этой цитатой поднимали и после смерти Маркса, я не могу обойти ее молчанием.[126]
В берлинском журнале “Concordia”, органе союза немецких фабрикантов, появилась 7 марта 1872 г. анонимная статья под заглавием “Как цитирует Карл Маркс”. Автор этой статьи, излив необычайно обильный запас морального негодования и непарламентских выражений, заявляет, будто Маркс исказил цитату из бюджетной речи Гладстона, произнесенной 16 апреля 1863 г. (цитата приведена в Учредительном Манифесте Международного Товарищества Рабочих в 1864 г. и повторена в “Капитале”, т. 1, стр. 617 четвертого изд., стр. 671 третьего изд. [стр. 666 настоящего тома]). В стенографическом (квазиофициальном) отчете “Hansard”, говорит автор упомянутой статьи, нет и намека на цитируемую Марксом фразу: “это ошеломляющее увеличение богатства и мощи… всецело ограничивается имущими классами”. “Но этой фразы нет в речи Гладстона. В ней сказано как раз обратное” (и далее жирным шрифтом): “Маркс формально и по существу присочинил эту фразу”.
Маркс, которому этот номер “Concordia” был прислан в мае, ответил анониму в “Volksstaat” в номере от 1 июня. Так как он не мог припомнить, из какого газетного отчета он взял свою цитату, он ограничился тем, что привел совершенно аналогичные по смыслу цитаты из двух английских изданий и затем цитировал о^ет “Times”, согласно которому Гладстон сказал:
“Таково состояние нашей страны с точки зрения богатства. Я должен признаться, что я почти с тревогой и болью взирал бы на это ошеломляющее увеличение богатства и мощи, если бы был уверен, что оно ограничивается лишь имущими классами. Между тем данные факты не дают нам никаких сведений относительно положения рабочего населения. Увеличение богатства, которое я только что описал, основываясь на данных, на мой взгляд совершенно точных, всецело ограничивается имущими классами”.
Итак, Гладстон говорит здесь, что ему было бы больно, если бы это было так, но в действительности это именно так: это ошеломляющее увеличение мощи и богатства всецело ограничивается имущими классами; что же касается квазиофициального “Hansard”, то Маркс говорит далее: “Г-н Гладстон был столь благоразумным, что выбросил из этой состряпанной задним числом редакции своей речи местечко, несомненно компрометирующее его как английского канцлера казначейства; это, впрочем, обычная в Англии парламентская традиция, а вовсе не изобретение крошки Ласкера,[127] направленное против Бебеля”.
Но аноним раздражается все сильнее и сильнее. В своем ответе (“Concordia”, 4 июля) он отводит все источники из вторых рук, целомудренно настаивает на “обычае” цитировать парламентские речи лишь по стенографическим отчетам; но, уверяет он дальше, отчет “Times” (в котором имеется “присочиненная” фраза) и отчет “Hansard” (где этой фразы нет) “по содержанию вполне согласуются между собой”, отчет “Times” также, мол, заключает в себе заявление, “прямо противоположное пресловутому месту из Учредительного Манифеста”, причем этот господин старательно замалчивает тот факт, что рядом с этим будто бы “прямо противоположным” заявлением стоит как раз “пресловутое место”. Несмотря на все это, аноним чувствует, что он попался и что только новая уловка может его спасти. Свою статью, изобилующую, как только что было доказано, “наглой ложью”, он начинает самой отборной руганью, вроде: “mala fides” [“недобросовестность”], “бесчестность”, “лживые ссылки”, “эта лживая цитата”, “наглая ложь”, “целиком сфальсифицированиая цитата”, “эта фальсификация”, “просто бесстыдно” и т. д. Но в то же время он старается незаметным образом перевести спорный вопрос в новую плоскость и обещает “показать в другой статье, какое значение придаем мы (т. е. “нелживый” аноним) содержанию слов Гладстона”. Как будто бы его совершенно безразличное для всех мнение имеет какое-нибудь отношение к делу! Эта другая статья появилась в “Concordia” 11 июля.
Маркс еще раз ответил в “Volksstaat” от 7 августа, процитировав соответствующее место из “Morning Star” и “Morning Advertiser” от 17 апреля 1863 года. Согласно обоим этим источникам, Гладстон сказал, что он смотрел бы с тревогой и т. д. на ошеломляющее увеличение богатства и мощи, если бы был уверен, что оно ограничивается только состоятельными классами (classes in easy circumstances), но что увеличение это действительно касается только классов, владеющих собственностью (entirely confined to classes possessed of property); таким образом, и в этих отчетах буквально повторяется фраза, будто бы “присочиненная” Марксом. Далее Маркс путем сравнения текстов “Times” и “Hansard”) устанавливает еще раз, что фраза, подлинность которой с полной очевидностью доказывается буквальным совпадением в данном пункте отчетов трех вышедших на следующее утро не зависимых друг от друга газет, – что эта фраза отсутствует в отчете “Hansard”, просмотренном оратором согласно известному “обычаю”, что Гладстон, употребляя выражение Маркса, “выкрал ее задним числом”; в заключение Маркс заявляет, что у него нет времени для дальнейшей полемики с анонимом. Последний также, кажется, получил достаточно, но крайней мере больше Марксу не присылали номеров “Concordia”.
Инцидент казался окончательно исчерпанным и забытым. Правда, с тех пор раз или два от людей, имевших связи с Кембриджским университетом, до нас доходили таинственные слухи о чудовищном литературном прегрешении, якобы совершенном Марксом в “Капитале”; однако, несмотря на всю тщательность изысканий в этом направлении, не удавалось установить решительно ничего определенного. Но вот 29 ноября 1883 г., через 8 месяцев после смерти Маркса, в “Times” появляется письмо из колледжа Тринити в Кембридже, подписанное Седли Тейлором, в котором этот человечек, занимающийся самым кротким кооператорством, совершенно неожиданно доставил нам, наконец, разъяснение не только относительно сплетен Кембриджа, но и относительно лица, скрывающегося за анонимом из “Concordia”.
“Представляется особенно поразительным”,– пишет человечек из колледжа Тринити, – “что профессору Брентано (тогда занимавшему кафедру в Бреславле, а теперь в Страсбурге) удалось… разоблачить ту mala fides, которая несомненно продиктовала цитату из речи Гладстона в (Учредительном) Манифесте Интернационала. Г-н Карл Маркс… пытавшийся защищать цитату, был быстро сражен мастерскими ударами Брентано и уже в предсмертных судорогах (deadly shifts) имел смелость утверждать, что г-н Гладстон состряпал отчет для “Hansard” после того. как его речь в подлинном виде появилась в “Times” от 17 апреля 1863 г., и что он выкинул одно место, компрометирующее его как английского канцлера казначейства. Когда Брентано доказал путем подробного сличения текстов, что отчеты “Times” и “Hansard” совпадают, абсолютно исключая тот смысл, который был придан словам Гладстона ловко выхваченными отдельными цитатами, тогда Маркс отказался от дальнейшей полемики под предлогом недостатка времени!”
“Так вот кто в пуделе сидел!”[128] И какой великолепный вид приняла в производственно-кооперативной фантазии Кембриджа анонимная кампания г-па Брентано в “Concordia”. Вот так стоял он, этот Георгий Победоносец союза немецких фабрикантов, так взмахивал шпагой,[129] нанося “мастерские удары”, а у ног его “в предсмертных судорогах” испускал дух “быстро сраженный” адский дракон Маркс!
И, тем не менее, все это описание битвы в стиле Ариосто служат лишь для того, чтобы замаскировать уловки нашего Георгия Победоносца. Здесь уже нет речи о “присочиненной лжи”, о “фальсификации”, но говорится лишь о “ловком выдергивании цитат” (craftily isolated quotation). Весь вопрос переносится в совершенно иную плоскость, и Георгий Победоносец со своим кембриджским оруженосцем очень хорошо понимают, почему это делается.
Элеонора Маркс ответила Тейлору в ежемесячнике “To-Day” (февраль 1884 г.), так как “Times” отказалась принять ее статью. Она прежде всего вернула полемику к тому единственному пункту, о котором шла речь: “Присочинил” Маркс упомянутую фразу или нет? Г-н Седли Тейлор ответил на это, что, по его мнению, в споре между Марксом и Брентано “вопрос о том, имеется или нет эта фраза в речи Гладстона, играл совершенно второстепенную роль по сравнению с вопросом, сделана ли цитата с намерением передать смысл слов Гладстона или исказить его”.
Он соглашается далее, что отчет “Times” “действительно заключает в себе словесное противоречие”, но весь контекст, будучи истолкован правильно, т. е. в либерально-гладстоновском смысле, мол, показывает, что Гладстон хотел сказать (“To-Day”, март 1884 г.). Самое комичное здесь то, что наш человечек из Кембриджа упорно цитирует речь не по “Hansard”, что, согласно анонимному Брентано, является “обычаем”, а по “Times”, отчет которой, согласно тому же Брентано, “по необходимости небрежен”. Да и как же иначе? Ведь фатальной фразы нет в “Hansard”!
Элеоноре Маркс не стоило большого труда развенчать эту аргументацию на страницах того же самого номера “To-Day”. Одно из двух. Или г-н Тейлор читал полемику 1872 г., тогда он теперь “лжет”, причем ложь его заключается не только в “присочинении” того, чего не было, но и в “отрицании” того, что было. Или он вовсе не читал этой полемики, тогда он не имел права раскрывать рта. Как бы то ни было, он уже не осмелился поддерживать обвинения своего друга Брентано, что Маркс “присочинил” цитату. Наоборот, Маркс обвиняется теперь уже не в том, что он “присочинил”, а в том, что он выкинул одну важную фразу. Но в действительности эта фраза цитирована на пятой странице Учредительного Манифеста несколькими строками раньше той, которая будто бы “присочинена”. Что же касается “противоречия”, заключающегося в речи Гладстона, то кто же иной, как не Маркс, говорит (стр. 618 “Капитала”, прим. 105, стр. 672 третьего изд. [стр. 667 настоящего тома]) о “повторяющихся вопиющих противоречиях в бюджетных речах Гладстона за 1863 и 1864 годы”! Он только не пытается a la Седли Тейлор растворять эти противоречия в либеральном прекраснодушии. Заключительное резюме ответа Э. Маркс гласит: “В действительности Маркс не опустил ничего заслуживающего упоминания и решительно ничего не “присочинил”. Но он восстановил и спас от забвения одну фразу гладстоновской речи, которая несомненно была сказана, но каким-то образом сумела улетучиться из отчета “Hansard”.
После этого угомонился и г-н Седли Тейлор. Результатом всего этого профессорского подхода, растянувшегося на два десятилетия и охватившего две великие страны, было то, что никто уже более не осмеливался затронуть литературную добросовестность Маркса. Надо думать, что впредь г-н Седли Тейлор будет столь же мало верить литературным победным реляциям г-на Брентано, как г-н Брентано – папской непогрешимости “Hansard”.
Ф.Энгельс
Лондон, 25 июня 1890 г.
КНИГА ПЕРВАЯ
ПРОЦЕСС ПРОИЗВОДСТВА КАПИТАЛА
Отдел первый: товар и деньги

ГЛАВА ПЕРВАЯ
ТОВАР
1. Два фактора товара: потребительная стоимость и стоимость (субстанция стоимости, величина стоимости)

Богатство обществ, в которых господствует капиталистический способ производства, выступает как «огромное скопление товаров»,[130] а отдельный товар – как элементарная форма этого богатства. Наше исследование начинается поэтому анализом товара.
Товар есть прежде всего внешний предмет, вещь, которая, благодаря ее свойствам, удовлетворяет какие-либо человеческие потребности. Природа этих потребностей, – порождаются ли они, например, желудком или фантазией, – ничего не изменяет в деле.[131] Дело также не в том, как именно удовлетворяет данная вещь человеческую потребность: непосредственно ли, как жизненное средство, т. е. как предмет потребления, или окольным путем, как средство производства.
Каждую полезную вещь, как, например, железо, бумагу и т. д., можно рассматривать с двух точек зрения: со стороны качества и со стороны количества. Каждая такая вещь есть совокупность многих свойств и поэтому может быть полезна различными своими сторонами. Открыть эти различные стороны, а следовательно, и многообразные способы употребления вещей, есть дело исторического развития.[132] То же самое следует сказать об отыскании общественных мер для количественной стороны полезных вещей. Различия товарных мер отчасти определяются различной природой самих измеряемых предметов, отчасти же являются условными.
Полезность вещи делает ее потребительной стоимостью.[133] Но эта полезность не висит в воздухе. Обусловленная свойствами товарного тела, она не существует вне этого последнего. Поэтому товарное тело, как, например, железо, пшеница, алмаз и т. п., само есть потребительная стоимость, или благо. Этот его характер не зависит от того, много или мало труда стоит человеку присвоение его потребительных свойств. При рассмотрении потребительных стоимостей всегда предполагается их количественная определенность, например дюжина часов, аршин холста, тонна железа и т. п. Потребительные стоимости товаров составляют предмет особой дисциплины – товароведения.[134] Потребительная стоимость осуществляется лишь в пользовании или потреблении. Потребительные стоимости образуют вещественное содержание богатства, какова бы ни была его общественная форма. При той форме общества, которая подлежит нашему рассмотрению, они являются в то же время вещественными носителями меновой стоимости.
Меновая стоимость прежде всего представляется в виде количественного соотношения, в виде пропорции, в которой потребительные стоимости одного рода обмениваются на потребительные стоимости другого рода,[135] – соотношения, постоянно изменяющегося в зависимости от времени и места. Меновая стоимость кажется поэтому чем-то случайным и чисто относительным, а внутренняя, присущая самому товару меновая стоимость (valeur intrinsèque) представляется каким-то contradictio in adjecto [противоречием в определении].[136] Рассмотрим дело ближе.

Известный товар, например один квартер пшеницы, обменивается на х сапожной ваксы, или на у шелка, или на z золота и т. д., одним словом – на другие товары в самых различных пропорциях. Следовательно, пшеница имеет не одну единственную, а многие меновые стоимости. Но так как и х сапожной ваксы, и у шелка, и z золота и т. д. составляют меновую стоимость квартера пшеницы, то х сапожной ваксы, у шелка, Ζ золота и т. д. должны быть меновыми стоимостями, способными замещать друг друга, или равновеликими. Отсюда следует, во-первых, что различные меновые стоимости одного и того же товара выражают нечто одинаковое и, во-вторых, что меновая стоимость вообще может быть лишь способом выражения, лишь «формой проявления» какого-то отличного от нее содержания.
Возьмем, далее, два товара, например пшеницу и железо. Каково бы ни было их меновое отношение, его всегда можно выразить уравнением, в котором данное количество пшеницы приравнивается известному количеству железа, например: 1 квартер пшеницы = а центнерам железа. Что говорит нам это уравнение? Что в двух различных вещах – в 1 квартере пшеницы и в а центнерах железа – существует нечто общее равной величины. Следовательно, обе эти вещи равны чему-то третьему, которое само по себе не есть ни первая, ни вторая из них. Таким образом, каждая из них, поскольку она есть меновая стоимость, должна быть сводима к этому третьему.
Иллюстрируем это простым геометрическим примером. Для того чтобы определять и сравнивать площади всех прямолинейных фигур, последние рассекают на треугольники. Самый треугольник сводят к выражению, совершенно отличному от его видимой фигуры, – к половине произведения основания на высоту. Точно так же и меновые стоимости товаров необходимо свести к чему-то общему для них, большие или меньшие количества чего они представляют.
Этим общим не могут быть геометрические, физические, химические или какие-либо иные природные свойства товаров. Их телесные свойства принимаются во внимание вообще лишь постольку, поскольку от них зависит полезность товаров, т. е. поскольку они делают товары потребительными стоимостями. Очевидно, с другой стороны, что меновое отношение товаров характеризуется как раз отвлечением от их потребительных стоимостей. В пределах менового отношения товаров каждая данная потребительная стоимость значит ровно столько же, как и всякая другая, если только она имеется в надлежащей пропорции. Или, как говорит старик Барбон:
«Один сорт товаров так же хорош, как и другой, если равны их меновые стоимости. Между вещами, имеющими равные меновые стоимости, не существует никакой разницы, или различия».[137]
Как потребительные стоимости товары различаются прежде всего качественно, как меновые стоимости они могут иметь лишь количественные различия, следовательно не заключают в себе ни одного атома потребительной стоимости.
Если отвлечься от потребительной стоимости товарных тел, то у них остается лишь одно свойство, а именно то, что они – продукты труда. Но теперь и самый продукт труда приобретает совершенно новый вид. В самом деле, раз мы отвлеклись от его потребительной стоимости, мы вместе с тем отвлеклись также от тех составных частей и форм его товарного тела, которые делают его потребительной стоимостью. Теперь это уже не стол, или дом, или пряжа, или какая-либо другая полезная вещь. Все чувственно воспринимаемые свойства погасли в нем. Равным образом теперь это уже не продукт труда столяра, или плотника, или прядильщика, или вообще какого-либо иного определенного производительного труда. Вместе с полезным характером продукта труда исчезает и полезный характер представленных в нем видов труда, исчезают, следовательно, различные конкретные формы этих видов труда; последние не различаются более между собой, а сводятся все к одинаковому человеческому труду, к абстрактно человеческому труду.
Рассмотрим теперь, что же осталось от продуктов труда. От них ничего не осталось, кроме одинаковой для всех призрачной предметности, простого сгустка лишенного различий человеческого труда, т. е. затраты человеческой рабочей силы безотносительно к форме этой затраты. Все эти вещи представляют собой теперь лишь выражения того, что в их производстве затрачена человеческая рабочая сила, накоплен человеческий труд. Как кристаллы этой общей им всем общественной субстанции, они суть стоимости – товарные стоимости.
В самом меновом отношении товаров их меновая стоимость явилась нам как нечто совершенно не зависимое от их потребительных стоимостей. Если мы действительно отвлечемся от потребительной стоимости продуктов труда, то получим их стоимость, как она была только что определена. Таким образом, то общее, что выражается в меновом отношении, или меновой стоимости товаров, и есть их стоимость. Дальнейший ход исследования приведет нас опять к меновой стоимости как необходимому способу выражения, или форме проявления стоимости; тем не менее стоимость должна быть сначала рассмотрена независимо от этой формы.
Итак, потребительная стоимость, или благо, имеет стоимость лишь потому, что в ней овеществлен, или материализован, абстрактно человеческий труд. Как же измерять величину ее стоимости? Очевидно, количеством содержащегося в ней труда, этой «созидающей стоимость субстанции». Количество самого труда измеряется его продолжительностью, рабочим временем, а рабочее время находит, в свою очередь, свой масштаб в определенных долях времени, каковы: час, день и т. д.
Если стоимость товара определяется количеством труда, затраченного в продолжение его производства, то могло бы показаться, что стоимость товара тем больше, чем ленивее или неискуснее производящий его человек, так как тем больше времени требуется ему для изготовления товара. Но тот труд, который образует субстанцию стоимостей, есть одинаковый человеческий труд, затрата одной и той же человеческой рабочей силы. Вся рабочая сила общества, выражающаяся в стоимостях товарного мира, выступает здесь как одна и та же человеческая рабочая сила, хотя она и состоит из бесчисленных индивидуальных рабочих сил. Каждая из этих индивидуальных рабочих сил, как и всякая другая, есть одна и та же человеческая рабочая сила, раз она обладает характером общественной средней рабочей силы и функционирует как такая общественная средняя рабочая сила, следовательно употребляет на производство данного товара лишь необходимое в среднем или общественно необходимое рабочее время. Общественно необходимое рабочее время есть то рабочее время, которое требуется для изготовления какой-либо потребительной стоимости при наличных общественно нормальных условиях производства и при среднем в данном обществе уровне умелости и интенсивности труда. Так, например, в Англии после введения парового ткацкого станка для превращения данного количества пряжи в ткань требовалась, быть может, лишь половина того труда, который затрачивался на это раньше. Конечно, английский ручной ткач и после того употреблял на это превращение столько же рабочего времени, как прежде, но теперь в продукте его индивидуального рабочего часа была представлена лишь половина общественного рабочего чaca, и потому стоимость этого продукта уменьшилась вдвое.
Итак, величина стоимости данной потребительной стоимости определяется лишь количеством труда, или количеством рабочего времени, общественно необходимого для ее изготовления.[138] Каждый отдельный товар в данном случае имеет значение лишь как средний экземпляр своего рода.[139] Поэтому товары, в которых содержатся равные количества труда, или которые могут быть изготовлены в течение одного и того же рабочего времени, имеют одинаковую величину стоимости. Стоимость одного товара относится к стоимости каждого другого товара, как рабочее время, необходимое для производства первого, к рабочему времени, необходимому для производства второго. «Как стоимости, все товары суть лишь определенные количества застывшего рабочего времени».[140]
Следовательно, величина стоимости товара оставалась бы постоянной, если бы было постоянным необходимое для его производства рабочее время. Но рабочее время изменяется с каждым изменением производительной силы труда. Производительная сила труда определяется разнообразными обстоятельствами, между прочим средней степенью искусства рабочего, уровнем развития науки и степенью ее технологического применения, общественной комбинацией производственного процесса, размерами и эффективностью средств производства, природными условиями. Одно и то же количество труда выражается, например, в благоприятный год в 8 бушелях пшеницы, в неблагоприятный – лишь в 4 бушелях. Одно и то же количество труда в богатых рудниках доставляет больше металла, чем в бедных и т. д. Алмазы редко встречаются в земной коре, и их отыскание стоит поэтому в среднем большого рабочего времени. Следовательно, в их небольшом объеме представлено много труда. Джейкоб сомневается, чтобы золото оплачивалось когда-нибудь по его полной стоимости.[141] С еще большим правом это южно сказать об алмазах. По Эшвеге, в 1823 г. цена всего продукта восьмидесятилетней разработки бразильских алмазных копей не достигала средней цены полуторагодового продукта бразильских сахарных или кофейных плантаций, хотя в первом было представлено гораздо больше труда, а следовательно, и стоимости. С открытием более богатых копей то же самое количество труда выразилось бы в большем количестве алмазов и стоимость их понизилась бы. Если бы удалось небольшой затратой труда превращать уголь в алмаз, стоимость алмаза могла бы упасть ниже стоимости кирпича. Вообще, чем больше производительная сила труда, тем меньше рабочее время, необходимое для изготовления известного изделия, тем меньше кристаллизованная в нем масса труда, тем меньше его стоимость. Наоборот, чем меньше производительная сила труда, тем больше рабочее время, необходимое для изготовления изделия, тем больше его стоимость. Величина стоимости товара изменяется, таким образом, прямо пропорционально количеству и обратно пропорционально производительной силе труда, находящего себе осуществление в этом товаре.
Вещь может быть потребительной стоимостью и не быть стоимостью. Так бывает, когда ее полезность для человека не опосредствована трудом. Таковы: воздух, девственные земли, естественные луга, дикорастущий лес и т. д. Вещь может быть полезной и быть продуктом человеческого труда, но не быть товаром. Тот, кто продуктом своего труда удовлетворяет свою собственную потребность, создает потребительную стоимость, но не товар. Чтобы произвести товар, он должен произвести не просто потребительную стоимость, но потребительную стоимость для других, общественную потребительную стоимость. {И не только для других вообще. Часть хлеба, произведенного средневековым крестьянином, отдавалась в виде оброка феодалу, часть – в виде десятины попам. Но ни хлеб, отчуждавшийся в виде оброка, ни хлеб, отчуждавшийся в виде десятины, не становился товаром вследствие того только, что он произведен для других. Для того чтобы стать товаром, продукт должен быть передан в руки того, кому он служит в качестве потребительной стоимости, посредством обмена.[142] Наконец, вещь не может быть стоимостью, не будучи предметом потребления. Если она бесполезна, то и затраченный на нее труд бесполезен, не считается за труд и потому не образует никакой стоимости.

0

8

2. Двойственный характер заключающегося в товарах труда

Первоначально товар предстал перед нами как нечто двойственное: как потребительная стоимость и меновая стоимость. Впоследствии обнаружилось, что и труд, поскольку он выражен в стоимости, уже не имеет тех признаков, которые принадлежат ему как созидателю потребительных стоимостей. Эта двойственная природа содержащегося в товаре труда впервые критически доказана мною.[143] Так как этот пункт является отправным пунктом, от которого зависит понимание политической, то его следует осветить здесь более обстоятельно.
Возьмем два товара, например один сюртук и 10 аршин холста. Пусть стоимость первого вдвое больше стоимости последних, так что если 10 аршин холста = ω, то сюртук = 2 ω.
Сюртук есть потребительная стоимость, удовлетворяющая определенную потребность. Для того чтобы создать его, был необходим определенный род производительной деятельности. Последний определяется своей целью, характером операций, предметом, средствами и результатом. Труд, полезность которого выражается таким образом в потребительной стоимости его продукта, или в том, что продукт его является потребительной стоимостью, мы просто назовем полезным трудом. С этой точки зрения труд всегда рассматривается в связи с его полезным эффектом.
Как сюртук и холст – качественно различные потребительные стоимости, точно так же качественно различны между собой и обусловливающие их бытие работы: портняжничество и ткачество. Если бы эти вещи не были качественно различными потребительными стоимостями и, следовательно, продуктами качественно различных видов полезного труда, то они вообще не могли бы противостоять друг другу как товары. Сюртук не обменивают на сюртук, данную потребительную стоимость на ту же самую потребительную стоимость.
В совокупности разнородных потребительных стоимостей, или товарных тел, проявляется совокупность полезных работ, столь же многообразных, разделяющихся на столько же различных родов, видов, семейств, подвидов и разновидностей, одним словом – проявляется общественное разделение труда. Оно составляет условие существования товарного производства, хотя товарное производство, наоборот, не является условием существования общественного разделения труда. В древне-идийской общине труд общественно разделен, но продукты его не становятся товарами. Или возьмем более близкий пример: на каждой фабрике труд систематически разделен, по это разделение осуществляется не таким способом, что рабочие обмениваются продуктами своего индивидуального труда. Только продукты самостоятельных, друг от друга не зависимых частных работ противостоят один другому как товары.
Итак, в потребительной стоимости каждого товара содержится определенная целесообразная производительная деятельность, или полезный труд. Потребительные стоимости не могут противостоять друг другу как товары, если в них не содержатся качественно различные виды полезного труда. В обществе, продукты которого, как общее правило, принимают форму товаров, т. е. в обществе товаропроизводителей, это качественное различие видов полезного труда, которые здесь выполняются независимо друг от друга, как частное дело самостоятельных производителей, развивается в многочленную систему, в общественное разделение труда.
Для сюртука, впрочем, безразлично, кто его носит, сам ли портной или заказчик портного. В обоих случаях он функционирует как потребительная стоимость. Столь же мало меняет отношение между сюртуком и производящим его трудом тот факт, что портняжный труд становится особой профессией, самостоятельным звеном общественного разделения труда. Там, где это вынуждалось потребностью в одежде, человек портняжил целые тысячелетия, прежде чем из человека сделался портной. Но сюртук, холст и вообще всякий элемент вещественного богатства, который мы не находим в природе в готовом виде, всегда должен создаваться при посредстве специальной, целесообразной производительной деятельности, приспособляющей различные вещества природы к определенным человеческим потребностям. Следовательно, труд как созидатель потребительных стоимостей, как полезный труд, есть не зависимое от всяких общественных форм условие существования людей, вечная естественная необходимость: без него не был бы возможен обмен веществ между человеком и природой, т. е. не была бы возможна сама человеческая жизнь.
Потребительные стоимости: сюртук, холст и т. д., одним словом товарные тела, представляют собой соединение двух элементов – вещества природы и труда. За вычетом суммы всех различных полезных видов труда, заключающихся в сюртуке, холсте и т. д., всегда остается известный материальный субстрат, который существует от природы, без всякого содействия человека. Человек в процессе производства может действовать лишь так, как действует сама природа, т. е. может изменять лишь формы веществ.[144] Более того. В самом этом труде формирования он постоянно опирается на содействие сил природы. Следовательно, труд не единственный источник производимых им потребительных стоимостей, вещественного богатства. Труд есть отец богатства, как говорит Уильям Петти, земля – его мать.[145]
Перейдем теперь от товара как предмета потребления к товарной стоимости.
Согласно нашему предположению, сюртук имеет вдвое большую стоимость, чем холст. Но это только количественная разница, которая нас пока не интересует. Мы напомним поэтому, что если стоимость одного сюртука равна двойной стоимости 10 аршин холста, то 20 аршин холста имеют ту же самую величину стоимости, что один сюртук. Как стоимости, сюртук и холст суть вещи, имеющие одну и ту же субстанцию, суть объективные выражения однородного труда. Но портняжничество и ткачество – качественно различные виды труда. Бывают, однако, такие общественные условия, при которых один и тот же человек попеременно шьет и ткет и где, следовательно, оба эти различные виды труда являются лишь модификациями труда одного и того же индивидуума, а не прочно обособившимися функциями различных индивидуумов, – совершенно так же, как сюртук, который портной шьет сегодня, и брюки, которые он делает завтра, представляют собой лишь вариации одного и того же индивидуального труда. Далее, ежедневный опыт показывает, что в капиталистическом обществе, в зависимости от изменяющегося направления спроса на труд, известная доля общественного труда предлагается попеременно, то в форме портняжества, то в форме ткачества. Это изменение формы труда не совершается, конечно, без известного трения, но оно должно совершаться. Если отвлечься от определенного характера производительной деятельности и, следовательно, от полезного характера труда, то в нем остается лишь одно, – что он есть расходование человеческой рабочей силы. Как портняжество, так и ткачество, несмотря на качественное различие этих видов производительной деятельности, представляют собой производительное расходование человеческого мозга, мускулов, нервов рук и т. д. и в этом смысле – один и тот же человеческий труд. Это лишь две различные формы расходования человеческой рабочей силы. Конечно, сама человеческая рабочая сила должна быть более или менее развита, чтобы затрачиваться в той или другой форме. Но в стоимости товара представлен просто человеческий труд, затрата человеческого труда вообще. Подобно тому как в буржуазном обществе генерал или банкир играют большую роль, а просто человек – очень жалкую,[146] точно так же обстоит здесь дело и с человеческим трудом. Он есть расходование простой рабочей силы, которой в среднем обладает телесный организм каждого обыкновенного человека, не отличающегося особым развитием. Простой средний труд, хотя и носит различный характер в различных странах и в различные культурные эпохи, тем не менее для каждого определенного общества есть нечто данное. Сравнительно сложный труд означает только возведенный в степень или, скорее, помноженный простой труд, так что меньшее количество сложного труда равняется большему количеству простого. Опыт показывает, что такое сведение сложного труда к простому совершается постоянно. Товар может быть продуктом самого сложного труда, но его стоимость делает его равным продукту простого труда, и, следовательно, сама представляет лишь определенное количество простого труда.[147] Различные пропорции, в которых различные виды труда сводятся к простому труду как к единице их измерения, устанавливаются общественным процессом за спиной производителей и потому кажутся последним установленным обычаем. Ради простоты в дальнейшем изложении мы будем рассматривать всякий вид рабочей силы непосредственно как простую рабочую силу, – это избавит нас от необходимости сведения в каждом частном случае сложного труда к простому.
Стало быть, как в стоимостях сюртука и холста исчезают различия их потребительных стоимостей, так и в труде, представленном в этих стоимостях, исчезают различия его полезных форм – портняжества и ткачества. Если потребительные стоимости сюртук и холст представляют собой лишь соединения целесообразной производительной деятельности с сукном и пряжей, то в качестве стоимостей сюртук и холст суть не более, как однородные сгустки труда; равным образом и в затратах труда, содержащихся в этих стоимостях, имеет значение непроизводительное их отношение к сукну и пряже, а лишь расходование человеческой рабочей силы. Элементами, созидающими потребительные стоимости сюртук и холст, портняжество и ткачество являются именно в силу своих качественно различных особенностей; субстанцией стоимости сюртука и холста они оказываются лишь постольку, поскольку происходит отвлечение от их особых качеств, поскольку они обладают одним и тем же качеством, качеством человеческого труда.
Но сюртук и холст – не только стоимости вообще, но и стоимости определенной величины: но нашему предположению, сюртук имеет вдвое большую стоимость, чем 10 аршин холста. Откуда эта разница в величине их стоимости? Причина состоит в том, что холст содержит в себе лишь половину того труда, который заключается в сюртуке, так что для производства последнего надо затрачивать рабочую силу в течение вдвое более продолжительного времени, чем для производства первого.
Поэтому, если по отношению к потребительной стоимости товара имеет значение лишь качество содержащегося в нем труда, то по отношению к величине стоимости имеет значение лишь количество труда, уже сведенного к человеческому труду без всякого дальнейшего качества. В первом случае дело идет о том, как совершается труд и что он производит, во втором случае – о том, сколько труда затрачивается и сколько времени он продолжается. Так как величина стоимости товара выражает лишь количество заключающегося в нем труда, то взятые в известной пропорции товары всегда должны быть равновеликими стоимостями.
Если производительная сила всех полезных видов труда, необходимых для производства одного сюртука, остается неизменной, то величина стоимости сюртуков растет пропорционально их количеству. Если один сюртук представляет х рабочих дней, то 2 сюртука представляют 2 х рабочих дней и т. д. Но допустим, что труд, необходимый для производства одного сюртука, возрастает вдвое или падает наполовину. В первом случае один сюртук стоит столько, сколько раньше стоили два сюртука, во втором случае два сюртука стоят столько, сколько раньше стоил один, хотя в обоих случаях услуги, оказываемые сюртуком, остаются неизменными, равно как остается неизменным и качество содержащегося в нем полезного труда. Но количество труда, затраченного на его производство, изменилось.
Большое количество потребительной стоимости составляет само по себе большее вещественное богатство: два сюртука больше, чем один. Двумя сюртуками можно одеть двух человек, одним – только одного и т. д. Тем не менее возрастающей массе вещественного богатства может соответствовать одновременное понижение величины его стоимости. Это противоположное движение возникает из двойственного характера труда. Производительная сила, конечно, всегда есть производительная сила полезного, конкретного труда и фактически определяет собой только степень эффективности целесообразной производительной деятельности в течение данного промежутка времени. Следовательно, полезный труд оказывается то более богатым, то более скудным источником продуктов прямо пропорционально повышению или падению его производительной силы. Напротив, изменение производительной силы само по себе нисколько не затрагивает труда, представленного в стоимости товара. Так как производительная сила принадлежит конкретной полезной форме труда, то она, конечно, не может затрагивать труда, поскольку происходит отвлечение от его конкретной полезной формы. Следовательно, один и тот же труд в равные промежутки времени создает равные по величине стоимости, как бы ни изменялась его производительная сила. Но он доставляет при этих условиях в равные промежутки времени различные количества потребительных стоимостей: больше, когда производительная сила растет, меньше, когда она падает. То самое изменение производительной силы, которое увеличивает плодотворность труда, а потому и массу доставляемых им потребительных стоимостей, уменьшает, следовательно, величину стоимости этой возросшей массы, раз оно сокращает количество рабочего времени, необходимого для ее производства. И наоборот.
Всякий труд есть, с одной стороны, расходование человеческой рабочей силы в физиологическом смысле, – и в этом своем качестве одинакового, или абстрактно человеческого, труд образует стоимость товаров. Всякий труд есть, с другой стороны, расходование человеческой рабочей силы в особой целесообразной форме, и в этом своем качестве конкретного полезного труда он создает потребительные стоимости.[148]
3. Форма стоимости, или меновая стоимость

Товары являются на свет в форме потребительных стоимостей, или товарных тел, каковы железо, холст, пшеница и т. д. Это их доморощенная натуральная форма. Но товарами они становятся лишь в силу своего двойственного характера, лишь в силу того, что они одновременно и предметы потребления и носители стоимости. Следовательно, они являются товарами, или имеют товарную форму, лишь постольку, поскольку они обладают этой двойной формой – натуральной формой и формой стоимости.
Стоимость [Wertgegenstaendlichkeit] товаров тем отличается от вдовицы Куикли, что не знаешь, как за нее взяться.[149] В прямую противоположность чувственно грубой предметности товарных тел, в стоимость [Wertgegenstandlichkeit] не входит ни одного атома вещества природы. Вы можете ощупывать и разглядывать каждый отдельный товар, делать с ним что вам угодно, он как стоимость [Wertding] остается неуловимым. Но если мы припомним, что товары обладают стоимостью [Wertgegenstaendichkeit] лишь постольку, поскольку они суть выражения одного и того же общественного единства – человеческого труда, то их стоимость [Wertgegenstaendlichkeit] имеет, поэтому, чисто общественный характер, то для нас станет само собой понятным, что и проявляться она может лишь в общественном отношении одного товара к другому. В самом деле, мы исходим из меновой стоимости, или менового отношения товаров, чтобы напасть на след скрывающейся в них стоимости.
Мы должны возвратиться теперь к этой форме проявления стоимости.
Каждый знает – если он даже ничего более не знает, – что товары обладают общей им всем формой стоимости, резко контрастирующей с пестрыми натуральными формами их потребительных стоимостей, а именно: обладают денежной формой стоимости. Нам предстоит здесь совершить то, чего буржуазная политическая экономия даже и не пыталась сделать, – именно показать происхождение этой денежной формы, т. е. проследить развитие выражения стоимости, заключающегося в стоимостном отношении товаров, от простейшего, едва заметного образа и вплоть до ослепительной денежной формы. Вместе с тем исчезнет и загадочность денег.
Простейшее стоимостное отношение есть, очевидно, стоимостное отношение товара к какому-нибудь одному товару другого рода – все равно какого именно. Стоимостное отношение двух товаров дает, таким образом, наиболее простое выражение стоимости данного товара.
А. Простая, единичная, или случайная, форма стоимости

х товара А = у товара В, или: х товара А стоит у товара В. (20 аршин холста = 1 сюртуку, или: 20 аршин холста стоят одного сюртука.)
1) два полюса выражения стоимости: относительная форма стоимости и эквивалентная форма
Тайна всякой формы стоимости заключена в этой простой форме стоимости. Ее анализ и представляет поэтому главную трудность.
Два разнородных товара А и В, в нашем примере холст и сюртук, играют здесь, очевидно, две различные роли. Холст выражает свою стоимость в сюртуке, сюртук служит материалом для этого выражения стоимости. Первый товар играет активную, второй пассивную роль. Стоимость первого товара представлена как относительная стоимость, или он находится в относительной форме стоимости. Второй товар функционирует как эквивалент, или находится в эквивалентной форме.

Относительная форма стоимости и эквивалентная форма – это соотносительные, взаимно друг друга обусловливающие, нераздельные моменты, но в то же время друг друга исключающие или противоположные крайности, т. е. полюсы одного и того же выражения стоимости; они всегда распределяются между различными товарами, которые выражением стоимости ставятся в отношение друг к другу. Я не могу, например, выразить стоимость холста в холсте. 20 аршин холста = 20 аршинам холста не есть выражение стоимости. Это уравнение скорее говорит наоборот: 20 аршин холста есть не что иное, как 20 аршин холста, т. е. определенное количество предмета потребления – холста. Следовательно, стоимость холста может быть выражена лишь относительно, т. е. в другом товаре. Относительная форма стоимости холста предполагает поэтому, что какой-нибудь иной товар противостоит ему в эквивалентной форме. С другой стороны, этот иной товар, фигурирующий в качестве эквивалента, не может в то же время находиться в относительной форме стоимости. Не он выражает свою стоимость. Он доставляет лишь материал для выражения стоимости другого товара.
Правда, выражение 20 аршин холста = 1 сюртуку, или 20 аршин холста стоят 1 сюртука, включает в себя и обратное отношение: 1 сюртук = 20 аршинам холста, или 1 сюртук стоит 20 аршин холста. Но мне приходится, таким образом, перевернуть уравнение для того, чтобы дать относительное выражение стоимости сюртука, и, раз я это делаю, холст вместо сюртука становится эквивалентом. Следовательно, один и тот же товар в одном и том же выражении стоимости не может принимать одновременно обе формы. Более того: последние полярно исключают друг друга.
Находится ли данный товар в относительной форме стоимости или в противоположной ей эквивалентной форме – это зависит исключительно от его места в данном выражении стоимости, т. е. от того, является ли он товаром, стоимость которого выражается, или же товаром, в котором выражается стоимость.
2) относительная форма стоимости
а) Содержание относительной формы стоимости
Чтобы выяснить, каким образом простое выражение стоимости одного товара содержится в стоимостном отношении двух товаров, необходимо прежде всего рассмотреть это последнее независимо от его количественной стороны. Обыкновенно же поступают как раз наоборот и видят в стоимостном отношении только пропорцию, в которой приравниваются друг другу определенные количества двух различных сортов товара. При этом забывают, что различные вещи становятся количественно сравнимыми лишь после того, как они сведены к одному и тому же единству. Только как выражения одного и того же единства они являются одноименными, а следовательно, соизмеримыми величинами 17).[150]
Равняются ли 20 аршин холста одному сюртуку, или они = 20 или – χ сюртукам, другими словами – стоит ли данное количество холста многих или немногих сюртуков, во всяком случае, самое существование такой пропорции предполагает всегда, что холст и сюртуки как величины стоимости суть выражения одного и того же единства, суть вещи, имеющие одну и ту же природу. Холст = сюртуку – это основа уравнения.
Но эти два качественно уравненных друг с другом товара играют не одинаковую роль. Только стоимость холста находит себе выражение. И притом каким образом? Путем его отношения к сюртуку как его “эквиваленту”, как к чему – то, на что холст может быть обменен. В этом отношении сюртук служит формой существования стоимости, воплощением стоимости [Wertding], потому что только как стоимость он тождествен с холстом. С другой стороны, здесь обнаруживается или получает самостоятельное выражение стоимостное бытие самого холста, потому что лишь как стоимость холст может относиться к сюртуку как к чему-то равноценному или способному обмениваться на него. Так, например, масляная кислота и пропиловый эфир муравьиной кислоты – различные вещества. Однако оба они состоят из одних и тех же химических субстанций – углерода (С), водорода (Н) и кислорода (О), и притом в одном и том же процентном отношении, а именно: С4H8О2. Если бы мы приравняли масляную кислоту к муравьино-пропиловому эфиру, то это значило бы в данном уравнении, во-первых, что муравьино-пропиловый эфир есть лишь форма существования С4H8О2 и, во-вторых, что масляная кислота также состоит из С4H8О2. Посредством приравнения муравьино-пропилового эфира к масляной кислоте была бы выражена, таким образом, их химическая субстанция в отличие от их физической формы.
Когда мы говорим: как стоимости, товары суть простые сгустки человеческого труда, то наш анализ сводит товары к абстрактной стоимости, но не дает им формы стоимости, отличной от их натуральной формы. Не то в стоимостном отношении одного товара к другому. Стоимостный характер товара обнаруживается здесь в его собственном отношении к другому товару.
Когда, например, сюртук, как стоимость [Wertdding], приравнивается холсту, заключающийся в первом труд приравнивается труду, заключающемуся во втором. Конечно, портняжный труд, создающий сюртук, есть конкретный труд иного рода, чем труд ткача, который делает холст. Но приравнение к ткачеству фактически сводит портняжество к тому, что действительно одинаково в обоих видах труда, к общему им характеру человеческого труда. Этим окольным путем утверждается далее, что и ткачество, поскольку оно ткет стоимость, не отличается от портняжества, следовательно есть абстрактно человеческий труд. Только выражение эквивалентности разнородных товаров обнаруживает специфический характер труда, образующего стоимость, так как разнородные виды труда, содержащиеся в разнородных товарах, оно действительно сводит к тому, что в них есть общего, – к человеческому труду вообще.[151]
Недостаточно, однако, выразить специфический характер того труда, из которого состоит стоимость холста. Человеческая рабочая сила в текучем состоянии, или человеческий труд, образует стоимость, но сам труд не есть стоимость. Стоимостью он становится в застывшем состоянии, в предметной форме. Для того чтобы стоимость холста была выражена как сгусток человеческого труда, она должна быть выражена как особая “предметность”, которая вещно отлична от самого холста и в то же время обща ему и другому товару. Эта задача уже решена.
В стоимостном отношении холста к сюртуку сюртук фигурирует как нечто качественно одинаковое с холстом, как вещь того же самого рода, потому что он есть стоимость. Он играет здесь роль вещи, в которой проявляется стоимость или которая в своей осязательной натуральной форме представляет стоимость. Конечно, сюртук – тело товара сюртук – есть только потребительная стоимость. Сюртук столь же мало выражает собой стоимость, как и первый попавшийся кусок холста. Но это доказывает лишь, что в пределах своего стоимостного отношения к холсту сюртук значит больше, чем вне его, – подобно тому как многие люди в сюртуке с золотым шитьем значат больше, чем без него.
В производстве сюртука в форме протяжного труда действительно затрачена человеческая рабочая сила. Следовательно, в нем накоплен человеческий труд. С этой стороны сюртук является «носителем стоимости», хотя это его свойство и не просвечивает сквозь его ткань, как бы тонка она ни была. И в своем стоимостном отношении к холсту он выступает лишь этой своей стороной, т. е. как воплощенная стоимость, как стоимостная плоть. Несмотря на то, что сюртук выступает застегнутым на все пуговицы, холст узнает в нем родственную себе прекрасную душу стоимости. Но сюртук не может представлять стоимости в глазах холста без того, чтобы для последнего стоимость не приняла формы сюртука. Так индивидуум А не может относиться к индивидууму В как к его величеству без того, чтобы для А величество как таковое не приняло телесного вида В, – потому-то присущие величеству черты лица, волосы и многое другое меняются с каждой сменной властителя страны.
Следовательно, в том стоимостном отношении, в котором сюртук образует эквивалент холста, форма сюртука играет роль формы стоимости. Стоимость товара холст выражается поэтому в теле товара сюртук, стоимость одного товара – в потребительной стоимости другого. Как потребительская стоимость, холст есть вещь, чувственно отличная от сюртука; как стоимость, он «сюртукоподобен», выглядит совершенно так же, как сюртук. Таким образом, холст получает форму стоимости, отличную от его натуральной формы. Его стоимостное бытие проявляется в его подобии сюртуку, как овечья натура христианина – в уподоблении себя агнцу божию.
Мы видим, что все то, что раньше сказал нам анализ товарной стоимости, рассказывает сам холст, раз он вступает в общение с другим товаром, с сюртуком. Он только выражает свои мысли на единственно доступном ему языке, на товарном языке. Чтобы высказать, что труд в своем абстрактном свойстве человеческого труда образует его, холста, собственную стоимость, он говорит, что сюртук, поскольку он равнозначен ему и, следовательно, есть стоимость, состоит из того же самого труда, как и он, холст. Чтобы высказать, что возвышенная предметность его стоимости [Wertgegenstaendlichkeit] отлична от его грубого льняного тела, он говорит, что стоимость имеет вид сюртука и что поэтому сам он в качестве стоимости [Wertding] как две капли воды похож на сюртук. Заметим мимоходом, что и товарный язык, кроме еврейского, имеет немало других более или менее выработанных наречий. Немецкое «Wertsein» ["стоимость, стоимостное бытие"] выражает, например, менее отчетливо, чем романский глагол vаlеге, vаlег, vаlоiг [стоить], тот факт, что приравнивание товара В к товару А есть выражение собственной стоимости товара А. Раris vаut bien unе messe![152] Итак, посредством стоимостного отношения натуральная форма товара В становится формой стоимости товара А, или тело товара В становится зеркалом стоимости товара А.[153] Товар А, относясь к товару В как к стоимостной плоти, как к материализации человеческого труда, делает потребительную стоимость В материалом для выражения своей собственной стоимости. Стоимость товара А, выраженная таким образом в потребительной стоимости товара В, обладает формой относительной стоимости.
b) Количественная определенность относительной формы стоимости
Каждый товар, стоимость которого должна быть выражена, представляет собой известное количество данного предмета потребления, например 15 шеффелей пшеницы, 100 фунтов кофе и т. д. Это данное количество товара содержит в себе определенное количество человеческого труда. Следовательно, форма стоимости должна выражать собой не только стоимость вообще, но количественно определенную стоимость, или величину стоимости. Поэтому в стоимостном отношении товара А к товару В, холста к сюртуку, товар вида сюртук не только качественно отождествляется с холстом как стоимостной плотью вообще, по определенному количеству холста, например 20 аршинам, приравнивается определенное количество стоимостной плоти, или эквивалента, например 1 сюртук.
Уравнение «20 аршин холста = 1 сюртуку, или 20 аршин холста стоят 1 сюртука» предполагает, что в одном сюртуке содержится ровно столько же субстанции стоимости, как и в 20 аршинах холста, что оба эти количества товаров стоят равного труда, или равновеликого рабочего времени. Но рабочее время, необходимое для производства 20 аршин холста или 1 сюртука, изменяется с каждым изменением производительной силы труда в портняжестве или ткачестве. Мы исследуем теперь более подробно влияние такого изменения на относительное выражение величины стоимости.
I. Пусть стоимость холста изменяется,[154] в то время как стоимость сюртука остается постоянной. Если рабочее время, необходимое для производства холста, удваивается, например, вследствие снижения плодородия почвы, на которой возделывается лен, то удваивается и его стоимость. Вместо уравнения 20 аршин холста = 1 сюртуку мы получаем 20 аршин холста = 2 сюртукам, так как 1 сюртук содержит теперь лишь половину того рабочего времени, которое заключается в 20 аршинах холста. Наоборот, если рабочее время, необходимое для производства холста, уменьшится наполовину, например, вследствие усовершенствования ткацких станков, то и стоимость холста упадет наполовину. В соответствии с этим, теперь мы имеем: 20 аршин холста = 1/2 сюртука. При неизменной стоимости товара В относительная стоимость товара А, т. с. стоимость его, выраженная в товаре В, повышается и падает прямо пропорционально стоимости товара А.
II. Пусть стоимость холста остается постоянной, в то время как стоимость сюртука изменяется. Если при этом условии рабочее время, необходимое для производства сюртука, удваивается, например вследствие плохого настрига шерсти, то вместо 20 аршин холста = 1 сюртуку мы получим 20 аршин холста = 1/2 сюртука. Напротив, если стоимость сюртука падает наполовину, то 20 аршин холста = 2 сюртукам. При неизменной стоимости товара А его относительная, выраженная в товаре В стоимость падает или повышается в отношении, обратном изменению стоимости В.
Сравнивая различные случаи I и II, мы находим, что одно и то же изменение величины относительной стоимости может вызываться совершенно противоположными причинами. Так, вместо уравнения 20 аршин холста =1 сюртуку может получиться уравнение 20 аршин холста=2 сюртукам или потому, что стоимость холста удваивается, или потому, что стоимость сюртука падает наполовину; с другой стороны, уравнение 20 аршин холста = 1/2 сюртука получается вместо того же первоначального уравнения или потому, что стоимость холста падает наполовину, или потому, что стоимость сюртука повышается вдвое.

0

9

III. Пусть количества труда, необходимые для производства холста и сюртука, изменяются одновременно в одном и том же направлении и в одной и той же пропорции. В этом случае, как бы ни изменялась стоимость этих товаров, по-прежнему 20 аршин холста = 1 сюртуку. Изменение их стоимости мы можем открыть лишь при сравнении с третьим товаром, стоимость которого остается постоянной. Если бы стоимости всех товаров одновременно повысились или упали в одной и той же пропорции, их относительные стоимости остались бы без перемены. Действительное изменение стоимости товаров в этом случае сказалось бы лишь в том, что в течение того же самого рабочего времени вообще производилось бы большее или меньшее количество товаров, чем раньше.
IV. Пусть рабочее время, необходимое для производства холста и сюртука, а следовательно, и их стоимости, изменяются одновременно в одном и том же направлении, но в различной степени, или же изменяются в противоположном направлении и т. д. Влияние всех возможных комбинаций подобного рода на относительную стоимость товара определяется просто применением случаев I, II и III.
Действительные изменения величины стоимости не отражаются, как мы видим, достаточно ясно и полно в относительном выражении величины стоимости, или в величине относительной стоимости. Относительная стоимость товара может изменяться, несмотря на то, что стоимость его остается постоянной. Его относительная стоимость может оставаться постоянной, несмотря на то, что стоимость изменяется, и, наконец, одновременные изменения величины стоимости и относительного выражения этой величины стоимости отнюдь не всегда целиком совпадают.[155]
Г-н Бродхерст мог бы с таким же правом сказать: присмотритесь к числовым отношениям 10/20,10/50,10/100 и т. д. Число 10 остается неизменным, и, несмотря на это, его относительная величина, его величина по отношению к знаменателям 20, 50, 100 и т. д., постоянно убывает. Следовательно, рушится великий принцип, согласно которому величина целого числа, например 10, “регулируется” количеством содержащихся в нем единиц.
3) эквивалентная форма
Мы видели, что когда какой-либо товар А (холст) выражает свою стоимость в потребительной стоимости отличного от него товара B (сюртуке), он в то же время придает этому последнему своеобразную форму стоимости, форму эквивалента. Товар холст обнаруживает свое собственное стоимостное бытие том, что сюртук, не принимая никакой формы стоимости, отличной от его телесной формы, приравнивается к холсту. Таким образом, холст фактически выражает свое стоимостное бытие тем, что сюртук может непосредственно обмениваться на него. Эквивалентная форма какого-либо товара есть поэтому форма его непосредственной обмениваемости на другой товар.
Если данный вид товара, например сюртуки, служит другому виду товара, например холсту, в качестве эквивалента, если, таким образом, сюртуки приобретают характерное свойство – находиться в форме, непосредственно обмениваемой на холст, то этим отнюдь еще не указывается та пропорция, в которой сюртуки и холст могут обмениваться друг на друга. Она зависит, поскольку дана величина стоимости холста, от величины стоимости сюртуков. Является ли сюртук эквивалентом, а холст относительной стоимостью, или, наоборот, холст эквивалентом, а сюртук относительной стоимостью, величина стоимости сюртука в любом случае определяется рабочим временем, необходимым для его производства, следовательно – независимо от формы его стоимости. Но раз товар вида сюртук занимает место эквивалента в выражении стоимости, величина его стоимости, как таковая, не получает никакого выражения. Более того: она фигурирует в стоимостном уравнении только как определенное количество данной вещи.
Например: 40 аршин холста «стоят» – чего? Двух сюртуков. Так как товар вида сюртук играет здесь роль эквивалента и потребительная стоимость сюртук противостоит холсту как стоимостной плоти, то достаточно определенного количества сюртуков, чтобы выразить определенную величину стоимости холста. Два сюртука могут поэтому выразить величину стоимости 40 аршин холста, но они никогда не могут выразить величину своей собственной стоимости, величину стоимости сюртуков. Поверхностное понимание этого факта, – что в стоимостном уравнении эквивалент имеет всегда только форму простого количества известной вещи, известной потребительной стоимости, – ввело в заблуждение Бейли и заставило его, как и многих из его предшественников и последователей, видеть в выражении стоимости только количественное отношение.
В действительности эквивалентная форма товара не содержит никакого количественного определения стоимости.
Первая особенность, бросающаяся в глаза при рассмотрении эквивалентной формы, состоит в том, что потребительная стоимость становится формой проявления своей противоположности, стоимости.
Натуральная форма товара становится формой стоимости. Но nоtа bеnе [заметьте хорошенько]: для товара В (сюртука, или пшеницы, или железа и т. д.) это quid pro quo [появление одного вместо другого] осуществляется лишь в пределах стоимостного отношения, в которое вступает с ним любой иной товар А (холст и т. д.), – лишь в рамках этого отношения. Так как никакой товар не может относиться к самому себе как эквиваленту и, следовательно, не может сделать свою естественную наружность выражением своей собственной стоимости, то он должен относиться к другому товару как эквиваленту, или естественную наружность другого товара сделать своей собственной формой стоимости.
Для большей наглядности иллюстрируем это на примере тех мер, которыми измеряются товарные тела как таковые, т. е. как потребительные стоимости. Голова сахара как физическое тело имеет определенную тяжесть, вес, но ни одна голова сахара не дает возможности непосредственно увидеть или почувствовать ее вес. Мы берем поэтому несколько кусков железа, вес которых заранее определен. Телесная форма железа, рассматриваемая сама по себе, столь же мало является формой проявления тяжести, как и телесная форма головы сахара. Тем не менее, чтобы выразить голову сахара как тяжесть, мы приводим ее в весовое отношение к железу. В этом соотношении железо фигурирует как тело, которое не представляет ничего, кроме тяжести. Количества железа служат поэтому мерой веса сахара и по отношению к физическому телу сахара представляют лишь воплощение тяжести, или форму проявления тяжести. Эту роль железо играет только в пределах того отношения, в которое к нему вступает сахар или какое-либо другое тело, когда отыскивается вес последнего. Если бы оба тела не обладали тяжестью, они не могли бы вступить в это отношение, и одно из них не могло бы стать выражением тяжести другого. Бросив их на чаши весов, мы убедимся, что как тяжесть оба они действительно тождественны и потому, взятые в определенной пропорции, имеют один и тот же вес. Как тело железа в качестве меры веса представляет по отношению к голове сахара лишь тяжесть, так в нашем выражении стоимости тело сюртука представляет по отношению к холсту лишь стоимость.
Однако здесь и прекращается аналогия. В выражении веса сахарной головы железо представляет естественное свойство, общее обоим телам, а именно тяжесть, в то время как сюртук в выражении стоимости холста представляет неприродное свойство обеих вещей: их стоимость, нечто чисто общественное.
Так как относительная форма стоимости товара, например, холста, выражает его стоимостное бытие как нечто совершенно отличное от его тела и свойств последнего, например как нечто «сюртукоподобное», то уже само это выражение указывает на то что за ним скрывается некоторое общественное отношение. Как раз противоположный характер носит эквивалентная форма. Ведь она состоит именно в том, что данное тело товара, скажем сюртук, данная вещь как таковая, выражает стоимость, следовательно по самой природе своей обладает формой стоимости. Правда, это справедливо лишь в пределах того стоимостного отношения, в котором товар холст относится к товару сюртук как к эквиваленту.[156] Но так как свойства данной вещи не возникают из ее отношения к другим вещам, а лишь обнаруживаются в таком отношении, то кажется, будто сюртук своей эквивалентной формой, своим свойством непосредственной обмениваемости обладает от природы, совершенно так же как тяжестью пли свойством удерживать тепло. Отсюда загадочность эквивалентной формы, поражающая буржуазно-грубый взгляд экономиста лишь тогда, когда эта форма предстает перед ним в готовом виде – как деньги. Тогда экономист пытается разделаться с мистическим характером золота и серебра, подсовывая на их место менее ослепительные товары и все с новым и новым удовольствием перечисляя список той товарной черни, которая в свое время играла роль товарного эквивалента. Он и не подозревает, что уже самое простое выражение стоимости: 20 аршин холста = 1 сюртуку, дает разгадку эквивалентной формы.
Тело товара, служащего эквивалентом, всегда выступает как воплощение абстрактно человеческого труда и всегда в то же время есть продукт определенного полезного, конкретного труда. Таким образом, этот конкретный труд становится выражением абстрактно человеческого труда. Если, например, сюртук служит не более как вещью, в которой осуществлен абстрактно человеческий труд, то и портняжный труд, который фактически в нем осуществлен, служит не более как формой осуществления абстрактно человеческого труда. В выражении стоимости холста полезность портняжного труда сказывается не в том, что он изготовляет платье, следовательно, – и людей,[157] а в том, что он производит вещь, в которой мы сразу видим стоимость, т. е. сгусток труда, который ничем не отличается от труда, овеществленного в стоимости холста. Для того чтобы изготовить такое зеркало стоимости, само портняжество не должно отражать в себе ничего другого, кроме своего абстрактного свойства быть человеческим трудом вообще.
В форме портняжества, как и в форме ткачества, затрачивается человеческая рабочая сила. Следовательно, обе эти деятельности обладают общим характером человеческого труда и в некоторых определенных случаях, например, в производстве стоимости, должны рассматриваться только с этой точки зрения. В этом нет ничего мистического. Но в выражении стоимости товара дело принимает иной вид. Например, чтобы выразить, что ткачество не в своей конкретной форме создает стоимость холста, а в своем всеобщем качестве человеческого труда, – ткачеству противопоставляется портняжество, конкретный труд, создающий эквивалент холста, как наглядная форма осуществления абстрактно человеческого труда.
Итак, вторая особенность эквивалентной формы состоит в том, что конкретный труд становится здесь формой проявления своей противоположности, абстрактно человеческого труда.
Но так как этот конкретный труд, портняжество, выступает здесь как простое выражение лишенного различий человеческого труда, то он обладает формой равенства с другим трудом, с трудом, содержащимся в холсте; поэтому, несмотря на то, что он, подобно всякому другому производящему товары труду, является трудом частным, он все же есть труд в непосредственно общественной форме. Именно поэтому он выражается в продукте, способном непосредственно обмениваться на другой товар. Третья особенность эквивалентной формы состоит, таким образом, в том, что частный труд становится формой своей противоположности, т. е. трудом в непосредственно общественной форме.
Обе последние особенности эквивалентной формы станут для нас еще более понятными, если мы обратимся к великому исследователю, впервые анализировавшему форму стоимости наряду со столь многими формами мышления, общественными формами и естественными формами. Я имею в виду Аристотеля.
Прежде всего Аристотель совершенно ясно указывает, что денежная форма товара есть лишь дальнейшее развитие простой формы стоимости, т. е. выражения стоимости одного товара в каком-либо другом товаре; в самом деле, он говорит:
«5 лож = 1 дому» («κλίναι πέντε άντι οίκίας»)
«не отличается» от:
«5 лож = такому– то количеству денег»
(«κλϊναι πέντε άντι… όσου αί πέντε κλϊναι»).
Он понимает, далее, что стоимостное отношение, в котором заключается это выражение стоимости, свидетельствует, в свою очередь, о качественном отождествлении дома и ложа и что эти чувственно различные вещи без такого тождества их сущностей не могли бы относиться друг к другу как соизмеримые величины. “Обмен, – говорит он, – не может иметь места без равенства, а равенство без соизмеримости” (“οϋτ΄ίβότης μή οϋβης βυμμετρίας”). Но здесь он останавливается в затруднении и прекращает дальнейший анализ формы стоимости. “Однако в действительности невозможно (“τή μέν ούν άληυεία άδύνατον), чтобы столь разнородные вещи были соизмеримы, т. е. качественно равны. Такое приравнивание может быть лишь чем-то чуждым истинной природе вещей, следовательно лишь “искусственным приемом для удовлетворения практической потребности”.[158]
Итак, Аристотель сам показывает нам, что именно сделало невозможным его дальнейший анализ: это – отсутствие понятия стоимости. В чем заключается то одинаковое, т. е. та общая субстанция, которую представляет дом для лож в выражении стоимости лож? Ничего подобного “в действительности не может существовать”, – говорит Аристотель. Почему? Дом противостоит ложу как что-то равное, поскольку он представляет то, что действительно одинаково в них обоих – и в ложе и в доме. А это – человеческий труд.
Но того факта, что в форме товарных стоимостей все виды труда выражаются как одинаковый и, следовательно, равнозначный человеческий труд, – этого факта Аристотель не мог вычитать из самой формы стоимости, так как греческое общество покоилось на рабском труде и потому имело своим естественным базисом неравенство людей и их рабочих сил. Равенство и равнозначность всех видов труда, поскольку они являются человеческим трудом вообще, – эта тайна выражения стоимости может быть расшифрована лишь тогда, когда идея человеческого равенства уже приобрела прочность народного предрассудка. А это возможно лишь в таком обществе, где товарная форма есть всеобщая форма продукта труда и, стало быть, отношение людей друг к другу как товаровладельцев является господствующим общественным отношением. Гений Аристотеля обнаруживается именно в том, что в выражении стоимости товаров он открывает отношение равенства. Лишь исторические границы общества, в котором он жил, помешали ему раскрыть, в чем же состоит “в действительности” это отношение равенства.
4) простая форма стоимости в целом
Простая форма стоимости товара заключается в его стоимостном отношении к неоднородному с ним товару, или в его меновом отношении к этому последнему. Стоимость товара А качественно выражается в способности товара В непосредственно обмениваться на товар А. Количественно она выражается в способности определенного количества товара В обмениваться на данное количество товара А. Другими словами: стоимость товара получает самостоятельное выражение, когда она представлена как “меновая стоимость”. Когда мы в начале этой главы, придерживаясь общепринятого обозначения, говорили: товар есть потребительная стоимость и меновая стоимость, то, строго говоря, это было неверно. Товар есть потребительная стоимость, или предмет потребления, и “стоимость”. Он обнаруживает эту свою двойственную природу, когда его стоимость получает собственную, отличную от его натуральной, форму проявления, а именно форму меновой стоимости, причем товар, рассматриваемый изолированно, никогда не обладает этой формой, но обладает ею всегда лишь в стоимостном отношении, или в меновом отношении, к другому, неоднородному с ним товару. Раз мы это помним, указанное выше неточное словоупотребление не приводит к ошибкам, а служит только для сокращения.
Наш анализ показал, что форма стоимости, или выражение стоимости, товара вытекает из природы товарной стоимости, а не наоборот, не стоимость и величина стоимости вытекает из способа ее выражения как меновой стоимости. Но именно так представляют себе дело как меркантилисты и их современные поклонники вроде Ферье, Ганиля и т. д.,[159] так и их антиподы, современные коммивояжеры свободной торговли вроде Бастиа с компанией. Меркантилисты переносят центр тяжести на качественную сторону выражения стоимости, на эквивалентную форму товара, находящую свое законченное выражение в деньгах, – современные ревнители свободной торговли, которые должны сбыть свой товар во что бы то ни стало, обращают главное внимание, напротив, на количественную сторону относительной формы стоимости. Следовательно, для них и стоимость и величина стоимости товара существуют лишь в том выражении, которое они получают в меновом отношении товаров, т. е. лишь на столбцах текущего прейскуранта товаров. Шотландец Маклеод, профессиональная обязанность которого заключается в том, чтобы разукрашивать возможно большей ученостью сумбурные представления банкиров Ломбард-стрита,[160] являет собой удачный синтез между суеверными меркантилистами и просвещенными ревнителями свободной торговли.
Ближайшее рассмотрение выражения стоимости товара А, содержащегося в его стоимостном отношении к товару В, показало нам, что в пределах этого отношения натуральная форма товара А служит лишь образом потребительной стоимости, а натуральная форма товара В– лишь формой стоимости, или образом стоимости. Скрытая в товаре внутренняя противоположность потребительной стоимости и стоимости выражается, таким образом, через внешнюю противоположность, т. е. через отношение двух товаров, в котором один товар – тот, стоимость которого выражается, – непосредственно играет роль лишь потребительной стоимости, а другой товар – тот, в котором стоимость выражается, – непосредственно играет роль лишь меновой стоимости. Следовательно, простая форма стоимости товара есть простая форма проявления заключающейся в нем противоположности потребительной стоимости и стоимости.
Продукт труда во всяком обществе есть предмет потребления, но лишь одна исторически определенная эпоха развития превращает продукт труда в товар, – а именно та, при которой труд, затраченный на производство полезной вещи, выступают как “предметное” свойство этой вещи, как ее стоимость. Отсюда следует, что простая форма стоимости товара есть в то же время простая товарная форма продукта труда, что поэтому развитие товарной формы совпадает с развитием формы стоимости.

Уже с первого взгляда очевидна недостаточность простой формы стоимости, этой зародышевой формы, которая, лишь пройдя ряд метаморфозов, дозревает до формы цены.
Выражение стоимости товара А в каком– либо товаре В отличает стоимость товара А только от его собственной потребительной стоимости и ставит его поэтому лишь в меновое отношение к какому– либо единичному, отличному от него самого товару; но оно не выражает его качественной тождественности и количественной пропорциональности со всеми другими товарами. Простой относительной форме стоимости одного товара соответствует единичная эквивалентная форма другого товара.
Так, например, сюртук в относительном выражении стоимости холста обладает эквивалентной формой, или формой непосредственной обмениваемости, только по отношению к этому единичному товару, холсту.
Между тем единичная форма стоимости сама собой переходит в более полную. Хотя посредством единичной формы стоимость одного товара А выражается лишь в одном товаре другого вида, однако при этом совершенно безразлично, каков именно этот товар: сюртук ли, железо ли, пшеница ли и т. д. По мере того как один и тот же товар вступает в стоимостные отношения то с тем, то с другим видом товара, возникают различные простые выражения его стоимости.[161] Число возможных выражений его стоимости ограничено только числом отличных от него видов товара. Единичное выражение стоимости товара превращается, таким образом, в ряд различных простых выражений его стоимости, причем ряд этот может быть удлинен как угодно.
В. Полная, или развернутая, форма стоимости

z товара А = и товара В, или = v товара С, или = w товара D, или = х товара Е, или = и т. д.
(20 аршин холста = 1 сюртуку, или = 10 ф. чаю, или = 40 ф. кофе, или = 1 квартеру пшеницы, или = 2 унциям золота, или = 1/2 тонны железа, или = и т. д.)
1) развернутая относительная форма стоимости
Стоимость данного товара, например, холста, выражается теперь в бесчисленных других элементах товарного мира. Каждое другое товарное тело становится зеркалом стоимости холста.[162] Таким образом, только теперь сама эта стоимость действительно выступает как сгусток лишенного различий человеческого труда. Это потому что образующий ее труд теперь вполне отчетливо выражен как труд, равнозначный всякому другому человеческому труду, независимо от того, какой натуральной формой обладает последний и овеществляется ли он в сюртуке, пшенице, железе, золоте и т. д. Поэтому в силу своей формы стоимости холст вступает теперь в общественное отношение не с одним только товаром другого вида, а со всем товарным миром. Как товар, он гражданин этого мира. В то же время бесконечный ряд выражений товарной стоимости показывает, что она относится с полным безразличием ко всякой особой форме потребительной стоимости, в которой она проявляется.
В первой форме – 20 аршин холста = 1 сюртуку – может казаться простой случайностью, что эти два товара обмениваются друг на друга в определенном количественном соотношении. Напротив, во второй форме тотчас же обнаруживается скрывающаяся за этим основа, по существу отличная от случайного проявления и определяющая собой это последнее. Стоимость холста остается одинаковой по своей величине независимо от того, выражается ли она в сюртуке, кофе, железе и т. д., – в бесконечно разнообразных товарах, принадлежащих самым различным владельцам. Случайное отношение двух индивидуальных товаровладельцев отпадает. Становится очевидным, что не обмен регулирует величину стоимости товара, а наоборот, величина стоимости товара регулирует его меновые отношения.
2) особенная эквивалентная форма
Каждый товар: сюртук, чай, пшеница, железо и т. д., в выражении стоимости холста выступает в качестве эквивалента и потому в качестве стоимостного тела. Определенная натуральная форма каждого из этих товаров есть теперь особенная эквивалентная форма наряду со многими другими. Равным образом многообразные определенные, конкретные виды полезного труда, содержащиеся в различных товарных телах, выступают теперь лишь в качестве особенных форм осуществления и проявления человеческого труда вообще.
3) недостатки полной, или развернутой, формы стоимости
Во-первых, относительное выражение стоимости товара является здесь незавершенным, так как ряд выражений его стоимости никогда не заканчивается. Цепь, звенья которой состоят из уравнений стоимости, всегда может быть продолжена путем включения каждого вновь появляющегося товарного вида, доставляющего материал для полного выражения стоимости. Во-вторых, такая цепь образует пеструю мозаику разрозненных и разнородных выражений стоимости. Наконец, если, как это и должно произойти, в этой развернутой форме выражается относительная стоимость каждого товара, то относительная форма стоимости каждого товара есть бесконечный ряд выражений стоимости, отличный от выражения относительной формы стоимости всякого иного товара. Недостатки развернутой относительной формы стоимости отражаются, в свою очередь, и на соответствующей ей эквивалентной форме. Так как натуральная форма каждого отдельного товарного вида является здесь особенной эквивалентной формой наряду с бесчисленными другими особенными эквивалентными формами, то существуют вообще лишь ограниченные эквивалентные формы, из которых каждая исключает все остальные. Равным образом определенный, конкретный, полезный вид труда, содержащийся в каждом особенном товарном эквиваленте, является лишь особенной, следовательно не исчерпывающей, формой проявления человеческого труда. Правда, последний получает свою полную или исчерпывающую форму проявления в совокупности этих особенных форм проявления. Тем не менее он не обладает здесь единой формой проявления.
Впрочем, развернутая относительная форма стоимости состоит лишь из суммы простых относительных выражений стоимости, или уравнений, первой формы, например:
20 аршин холста = 1 сюртуку,
20 аршин холста = 10 ф. чаю и т. д.
Но каждое из этих уравнений содержит и тождественное с ним обратное уравнение:
1 сюртук = 20 аршинам холста,
10 ф. чаю = 20 аршинам холста и т. д.
В самом деле: если кто-нибудь обменивает свой холст на многие другие товары и, следовательно, выражает его стоимость в ряде других товаров, то многие другие товаровладельцы обязательно должны, очевидно, также обменять свои товары на холст, следовательно должны выразить стоимость своих различных товаров в одном и том же третьем товаре, в холсте. Итак, обернем ряд: 20 аршин холста = 1 сюртуку, или = 10 ф. чаю, или = и т. д., т. е. выразим лишь то обратное отношение, которое по существу дела уже заключается в этом ряду, тогда получится:

0

10

С. Всеобщая форма стоимости

1) измененный характер формы стоимости
Теперь товары выражают свои стоимости: 1) просто, так как они выражают их в одном-единственном товаре, и 2) единообразно, так как они выражают их в одном и том же товаре. Форма их стоимости проста и обща им всем, следовательно всеобща.
Формы I и II достигали лишь того, что стоимость данного товара выражалась как нечто отличное от его собственной потребительной стоимости, или его товарного тела.
Первая форма давала уравнения стоимости такого рода: 1 сюртук = 20 аршинам холста, 10 ф. чаю = 1/2 тонны железа и т. д. Стоимость сюртука выражается как нечто равное холсту, стоимость чая – как нечто равное железу и т. д. Но эти нечто, равные холсту и железу, эти выражения стоимости сюртука и чая столь же различны между собой, как и сами холст и железо. На практике эта форма встречается, очевидно, лишь при первых зачатках обмена, когда продукты труда превращаются в товары лишь посредством единичных и случайных актов обмена.
Вторая форма полнее, чем первая, отличает стоимость товара от его собственной потребительной стоимости, так как стоимость, например, сюртука, противостоит здесь его натуральной форме во всех возможных видах, как нечто равное холсту, равное железу, равное чаю и т. д., – равное всему, чему угодно, только не самому сюртуку. С другой стороны, здесь прямо исключается всякое общее выражение стоимости товаров, так как в выражении стоимости каждого отдельного товара все другие товары выступают лишь в форме эквивалентов. Развернутая форма стоимости впервые встречается фактически тогда, когда один какой-нибудь продукт труда, например скот, уже не в виде исключения, а обычно обменивается на многие другие товары.
Вновь полученная нами форма III выражает стоимости товарного мира в одном и том же выделенном из него виде товара, например в холсте, и представляет, таким образом, стоимости всех товаров через равенство их с холстом. Как нечто равное холсту, стоимость каждого товара отличается теперь не только от своей собственной потребительной стоимости, но и от всякой потребительной стоимости, и тем самым выражает собой то, что имеется общего у данного товара со всеми другими. Следовательно, только эта форма действительно устанавливает отношения между товарами как стоимостями, или заставляет их выступать по отношению друг к другу в качестве меновых стоимостей.
Обе прежние формы выражают стоимость каждого товара или в одном неоднородном с ним товаре, или в ряде многих отличных от него товаров. В обоих случаях добыть себе форму стоимости является, так сказать, частным делом отдельного товара, и он совершает это без содействия остальных товаров. Последние играют по отношению к нему лишь пассивную роль эквивалента. Напротив, всеобщая форма стоимости возникает лишь как общее дело всего товарного мира. Данный товар приобретает всеобщее выражение стоимости лишь потому, что одновременно с ним все другие товары выражают свою стоимость в одном и том же эквиваленте, и каждый вновь появляющийся товар должен подражать этому. Вместе с тем обнаруживается, что так как стоимостная предметность товаров представляет собой просто “общественное бытие” этих вещей, то и выражена она может быть лишь через их всестороннее общественное отношение, что их стоимостная форма должна быть поэтому общественно значимой формой.
В форме своего равенства холсту все товары оказываются теперь не только качественно равными, т. е. стоимостями вообще, но в то же время и количественно сравнимыми величинами стоимости. Так как они отражают величины своих стоимостей в одном и том же материале – в холсте, то эти величины стоимости взаимно отражаются одна в другой. Например, 10 ф. чаю = 20 аршинам холста, и 40 ф. кофе = 20 аршинам холста. Следовательно, 10 ф. чаю = 40 ф. кофе. Или: в одном фунте кофе заключена только четвертая часть того количества субстанции стоимости, труда, которое содержится в 1 фунте чаю.
Всеобщая относительная форма стоимости товарного мира придает исключенному из этого мира товару-эквиваленту холсту, характер всеобщего эквивалента. Его собственная натуральная форма становится образом стоимости, общим для всего товарного мира, холст приобретает способность непосредственно обмениваться на все другие товары. Его телесная форма играет роль видимого воплощения, всеобщей общественной оболочки всякого человеческого труда. Ткачество, частный труд, производящий холст, находится в то же время в форме всеобщей и общественной, и форме равенства со всеми другими видами труда. Бесчисленные уравнения, из которых состоит всеобщая форма стоимости, приравнивают труд, осуществленный в холсте, поочередно ко всем видам труда, содержащимся в каждом другом товаре, и тем самым делают ткачество всеобщей формой проявления человеческого труда вообще. Таким образом, труд, овеществленный в товарной стоимости, получает не только отрицательное выражение как труд, от которого отвлечены все конкретные формы и полезные свойства действительных видов труда, но отчетливо выступает и его собственная положительная природа. Последняя состоит в том, что все действительные виды труда сведены к общему для них характеру человеческого труда, к затрате человеческой рабочей силы.
Всеобщая форма стоимости, которая представляет продукты труда просто в виде сгустков лишенного различий человеческой труда, самим своим построением показывает, что она есть общественное выражение товарного мира. Она раскрывает, таким образом, что в пределах этого мира всеобще человеческий характер труда образует его специфический общественный характер.
2) отношение между развитием относительной формы стоимости и эквивалентной формы
Степени развития относительной формы стоимости соответствует степень развития эквивалентной формы. Однако – и это важно отметить – развитие эквивалентной формы есть лишь выражение и результат развития относительной, формы стоимости.
Простая, или единичная, относительная форма стоимости товара делает другой товар единичным эквивалентом. Развернутая форма относительной стоимости, выражение стоимости товара во всех других товарах, – придает последним форму разнообразных, особенных эквивалентов. Наконец, один особенный вид товара получает форму всеобщего эквивалента потому что все другие товары делают его материалом для своей единой всеобщей формы стоимости.
В той самой степени, в какой развивается форма стоимости вообще, развивается и противоположность между двумя ее полюсами – относительной формой стоимости и эквивалентной формой.
Уже первая форма – 20 аршин холста = 1 сюртуку – содержит эту противоположность, но не фиксирует ее. Смотря по тому, как мы будем читать это уравнение, слева направо или обратно, каждый из двух товарных полюсов, и холст и сюртук, окажется попеременно то в относительной форме стоимости, то в эквивалентной форме. Здесь еще довольно трудно установить полярную противоположность.
В форме II какой-нибудь вид товара всякий раз может вполне развернуть свою относительную стоимость, или сам он обладает развернутой относительной формой стоимости, лишь потому и постольку, поскольку все другие товары противостоят ему в эквивалентной форме. Здесь уже нельзя переставить обе части стоимостного уравнения, например 20 аршин холста = 1 сюртуку, или = 10 ф. чаю, или = 1 квартеру пшеницы и т. д., не изменяя его общего характера, не превращая его из полной во всеобщую форму стоимости.
Наконец, последняя форма, форма III, дает товарному миру всеобще общественную относительную форму стоимости, потому что и поскольку здесь все принадлежащие к товарному миру виды – кроме одного – исключены из всеобщей эквивалентной формы. Один товар, холст, находится в форме, дающей ему способность непосредственно обмениваться на все другие товары, или в непосредственно общественной форме, потому что и поскольку все остальные товары не находятся в этой форме.[163]
Наоборот, товар, фигурирующий как всеобщий эквивалент, лишен единой, а следовательно, и всеобщей относительной формы стоимости товарного мира. Если бы холст или вообще какой-либо товар, находящийся в форме всеобщего эквивалента, участвовал в то же время и во всеобщей относительной форме стоимости, то он должен был бы сам для себя служить эквивалентом. Мы получили бы тогда: 20 аршин холста = 20 аршинам холста, – тавтологию, в которой не выражается ни стоимость, ни величина стоимости. Чтобы выразить относительную стоимость всеобщего эквивалента, мы должны, напротив, перевернуть форму III. Всеобщий эквивалент не обладает общей всем остальным товарам относительной формой стоимости, а его стоимость выражается относительно в бесконечном ряде всех других товарных тел. Таким образом развернутая относительная форма стоимости, или форма II, оказывается специфической относительной формой стоимости товара-эквивалента.
3) переход от всеобщей формы стоимости к денежной форме
Всеобщая эквивалентная форма есть форма стоимости вообще. Следовательно, она может принадлежать любому товару. С другой стороны, какой-либо товар находится во всеобщей эквивалентной форме (форме III) лишь тогда и постольку, когда и поскольку он, как эквивалент, выталкивается всеми другими товарами из их среды. И лишь с того момента, когда такое выделение оказывается окончательным уделом одного специфического товарного вида, – лишь с этого момента единая относительная форма стоимости товарного мира приобретает объективную прочность и всеобщую общественную значимость.
Специфический товарный вид, с натуральной формой которого общественно срастается эквивалентная форма, становится денежным товаром, или функционирует в качестве денег. Играть в товарном мире роль всеобщего эквивалента делается его специфической общественной функцией, а следовательно, его общественной монополией. Это привилегированное место среди товаров, которые в форме II фигурировали как особенные эквиваленты холста, а в форме III все выражали свою относительную стоимость в холсте, исторически завоевал определенный товар, а именно золото. Поставим поэтому в форме III на место товара холст товар золото. Получится:
D. Денежная форма

При переходе от формы I к форме II и от формы II к форме III имеют место существенные изменения. Напротив, форма IV отличается от формы III только тем, что теперь вместо холста формой всеобщего эквивалента обладает золото. Золото в форме IV играет ту же роль, как холст в форме III, – роль всеобщего эквивалента. Прогресс состоит лишь в том, что форма непосредственной всеобщей обмениваемости, или всеобщая эквивалентная форма, теперь окончательно срослась в силу общественной привычки с натуральной специфической формой товара золото.
Золото лишь потому противостоит другим товарам как деньги, что оно раньше уже противостояло им как товар. Подобно всем другим товарам, оно функционировало и как эквивалент – как единичный эквивалент в единичных актах обмена и как особенный эквивалент наряду с другими товарами-эквивалентами. Мало-помалу оно стало функционировать, в более или менее широких кругах, как всеобщий эквивалент. Как только оно завоевало себе монополию на это место в выражении стоимостей товарного мира, оно сделалось денежным товаром, и лишь с того момента, когда оно уже стало таким денежным товаром, форма IV начинает отличаться от формы III, другими словами – всеобщая форма стоимости превращается в денежную форму.
Простое относительное выражение стоимости товара, например холста, в товаре, уже функционирующем как денежный товар, например в золоте, есть форма цены. Следовательно, “форма цены” холста такова:
20 аршин холста = 2 унциям золота,
или, если 2 ф. ст. составляют монетное название двух унций золота,
20 аршин холста = 2 фунтам стерлингов.
Трудность понятия денежной формы ограничивается трудностью понимания всеобщей эквивалентной формы, следовательно, всеобщей формы стоимости вообще, формы III. Форма III разрешается ретроспективно в форму II, в развернутую форму стоимости, а конституирующим элементом этой последней является форма I: 20 аршин холста = 1 сюртуку, или х товара А = у товара В. Простая товарная форма есть поэтому зародыш денежной формы.
4. Товарный фетишизм и его тайна

На первый взгляд товар кажется очень простой и тривиальной вещью. Его анализ показывает, что это – вещь, полная причуд, метафизических тонкостей и теологических ухищрений. Как потребительская стоимость, он не заключает в себе ничего загадочного, будем ли мы его рассматривать с той точки зрения, что он своими свойствами удовлетворяет человеческие потребности, или с той точки зрения, что он приобретает эти свойства как продукт человеческого труда. Само собой понятно, что человек своей деятельностью изменяет формы веществ природы в полезном для него направлении. Формы дерева изменяются, например, когда из него делают стол. И, тем не менее, стол остаётся деревом – обыденной, чувственно воспринимаемой вещью. Но как только он делается товаром, он превращается в чувственно-сверхчувственную вещь. Он не только стоит на своих ногах, но становится перед лицом всех других товаров на голову, и эта его деревянная башка порождает причуды, в которых гораздо более удивительного, чем если бы стол пустился по собственному почину танцевать.[164]
Мистический характер товара порождается, таким образом, не потребительской его стоимостью. Столь же мало порождается он содержанием определённой стоимости. Потому что, во-первых, как бы различны ни были отдельные виды полезного труда, или производительной деятельности, с физиологической стороны это – функция человеческого организма, и каждая такая функция, каковы бы ни были её содержание и её форма, по существу есть затрата человеческого мозга, нервов, мускулов, органов чувств и т. д. Во вторых, то, что лежит в основе определения величины стоимости, а именно, продолжительность таких затрат, или количество труда, совершенно отчётливо отличается от качества труда. Во всяком обществе то рабочее время, которого стоит производство жизненных средств, должно было заинтересовать людей, хотя бы и не в одинаковой степени на разных ступенях развития.[165] Наконец, раз люди так или иначе работают друг на друга, их труд получает тем самым общественную форму.
Итак, откуда же возникает загадочный характер продукта труда, как только этот последний принимает форму товара? Очевидно, из этой самой формы. Равенство различных видов человеческого труда приобретает вещную форму одинаковой стоимостной предметности продуктов труда; измерение затрат человеческой рабочей силы их продолжительностью получает форму величины стоимости продуктов труда; наконец, те отношения между производителями, в которых осуществляются их общественные определения труда, получают форму общественного отношения продуктов труда.
Следовательно, таинственность товарной формы состоит просто в том, что она является зеркалом, которое отражает людям общественный характер их собственного труда как вещный характер самих продуктов труда, как общественные свойства данных вещей, присущие им от природы; поэтому и общественное отношение производителен к совокупному труду представляется им находящимся вне их общественным отношением вещей. Благодаря этому quid pro quo [появлению одного вместо другого] продукты труда становятся товарами, вещами чувственно-сверхчувственными, или общественными. Так световое воздействие вещи на зрительный нерв воспринимается не как субъективное раздражение самого зрительного нерва, а как объективная форма вещи, находящейся вне глаз. Но при зрительных восприятиях свет действительно отбрасывается одной вещью, внешним предметом, на другую вещь, глаз. Это – физическое отношение между физическими вещами. Между тем товарная форма и то отношение стоимостей продуктов труда, в котором она выражается, не имеют решительно ничего общего с физической природой вещей и вытекающими из нее отношениями вещей. Это – лишь определенное общественное отношение самих людей, которое принимает в их глазах фантастическую ферму отношения между вещами. Чтобы найти аналогию этому, нам пришлось бы забраться в туманные области религиозного мира. Здесь продукты человеческого мозга представляются самостоятельными существами, одаренными собственной жизнью, стоящими в определенных отношениях с людьми и друг с другом. То же самое происходит в мире товаров с продуктами человеческих рук. Это я называю фетишизмом, который присущ продуктам труда, коль скоро они производятся как товары, и который, следовательно, неотделим от товарного производства.
Этот фетишистский характер товарного мира порождается, как уже показал предшествующий анализ, своеобразным общественным характером труда, производящего товары.
Предметы потребления становятся вообще товарами лишь потому, что они суть продукты не зависимых друг от друга частных работ. Комплекс этих частных работ образует совокупный труд общества. Так как производители вступают в общественный контакт между собой лишь путем обмена продуктов своего труда, то и специфически общественный характер их частных работ проявляется только в рамках этого обмена. Другими словами, частные работы фактически осуществляются как звенья совокупного общественного труда лишь через те отношения, которые обмен устанавливает между продуктами труда, а при их посредстве и между самими производителями. Поэтому последним, т. е. производителям, общественные отношения их частных работ кажутся именно тем, что они представляют собой на самом деле, т. е. не непосредственно общественными отношениями самих лиц в их труде, а, напротив, вещными отношениями лиц и общественными отношениями вещей.
Лишь в рамках своего обмена продукты труда получают общественно одинаковую стоимостную предметность, обособленную от их чувственно различных потребительных предметностей. Это расщепление продукта труда на полезную вещь и стоимостную вещь осуществляется на практике лишь тогда, когда обмен уже приобрел достаточное распространенно и такое значение, что полезные вещи производятся специально для обмена, а потому стоимостный характер вещей принимается во внимание уже при самом их производстве. С этого момента частные работы производителей действительно получают двойственный общественный характер. С одной стороны, как определенные виды полезного труда, они должны удовлетворять определенную общественную потребность и таким образом должны оправдать свое назначение в качестве звеньев совокупного труда, в качестве звеньев естественно выросшем системы общественного разделения труда. С другой стороны, они удовлетворяют лишь разнообразные потребности своих собственных производителей, поскольку каждый особенный вид полезного частного труда может быть обменен на всякий иной особенный вид полезного частного труда и, следовательно, равнозначен последнему. Равенство видов труда, toto coelo [во всех отношениях] различных друг от друга, может состоять лишь в отвлечении от их действительного неравенства, в сведении их к тому общему им характеру, которым они обладают как затраты человеческой рабочей силы, как абстрактно человеческий труд. Но мозг частных производителей отражает этот двойственный общественный характер их частных работ в таких формах, которые выступают в практическом обиходе, в обмене продуктов: стало быть, общественно полезный характер их частных работ он отражает в той форме, что продукт труда должен быть полезен, но не для самого производителя, а для других людей; общественный характер равенства разнородных видов труда он отражает в той форме, что эти материально различные вещи, продукты труда, суть стоимости.
Следовательно, люди сопоставляют продукты своего труда как стоимости не потому, что эти вещи являются для них лишь вещными оболочками однородного человеческого труда. Наоборот. Приравнивая свои различные продукты при обмене один к другому как стоимости, люди приравнивают свои различные виды труда один к другому как человеческий труд. Они не сознают этого, но они это делают.[166] Таким образом, у стоимости не написано на лбу, что она такое. Более того: стоимость превращает каждый продукт труда в общественный иероглиф. Впоследствии люди стараются разгадать смысл этого иероглифа, проникнуть в тайну своего собственного общественного продукта, потому что определение предметов потребления как стоимостей есть общественный продукт людей не в меньшей степени, чем, например, язык. Позднее научное открытие, что продукты труда, поскольку они суть стоимости, представляют собой лишь вещное выражение человеческого труда, затраченного на их производство, составляет эпоху в истории развития человечества, но оно отнюдь не рассеивает вещной видимости общественного характера труда. Лишь для данной особенной формы производства, для товарного производства, справедливо, что специфически общественный характер не зависимых друг от друга частных работ состоит в их равенстве как человеческого труда вообще и что он принимает форму стоимостного характера продуктов труда. Между тем для люден, захваченных отношениями товарного производства, эти специальные особенности последнего – как до, так и после указанного открытия – кажутся имеющими всеобщее значение, подобно тому как свойства воздуха – его физическая телесная форма – продолжают существовать, несмотря на то, что наука разложила воздух на его основные элементы. Практически лиц, обменивающихся продуктами, интересует прежде всего вопрос: сколько чужих продуктов можно получить за свой, т. е. в каких пропорциях обмениваются между собой продукты? Когда эти пропорции достигают известной прочности и становятся привычными, тогда кажется, будто они обусловлены самой природой продуктов труда. Так, например, равенство стоимости одной тонны железа и двух унции золота воспринимается совершенно так же, как тот факт, что фунт золота и фунт железа имеют одинаковый вес, несмотря на различие физических и химических свойств этих тел. В действительности стоимостный характер продуктов труда утверждается лишь путем их проявления как стоимостей определенной величины. Величины стоимостей непрерывно изменяются, независимо от желания, предвидения и деятельности лиц, обменивающихся продуктами. В глазах последних их собственное общественное движение принимает форму движения вещей, под контролем которого они находятся, вместо того чтобы его контролировать. Необходимо вполне развитое товарное производство для того, чтобы из самого опыта могло вырасти научное понимание, что отдельные частные работы, совершаемые независимо друг от друга, но всесторонне связанные между собой как звенья естественно выросшего общественного разделения труда, постоянно приводятся к своей общественно пропорциональной мере. Для появления этого научного понимания необходимо вполне развитое товарное производство потому, что общественно необходимое для производства продуктов рабочее время прокладывает себе путь через случайные и постоянно колеблющиеся меновые отношения продуктов частных работ лишь насильственно в качестве регулирующего естественного закона, действующего подобно закону тяготения, когда на голову обрушивается дом.[167] Определение величины стоимости рабочим временем есть поэтому тайна, скрывающаяся под видимым для глаз движением относительных товарных стоимостей. Открытие этой тайны устраняет иллюзию, будто величина стоимости продуктов труда определяется чисто случайно, но оно отнюдь не устраняет вещной формы определения величины стоимости.

Размышление над формами человеческой жизни, а следовательно, и научный анализ этих форм, вообще избирает путь, противоположный их действительному развитию. Оно начинается post festum [задним числом], т. е. исходит из готовых результатов процесса развития. Формы, налагающие на продукты труда печать товара и являющиеся поэтому предпосылками товарного обращения, успевают уже приобрести прочность естественных форм общественной жизни, прежде чем люди сделают первую попытку дать себе отчет не в историческом характере этих форм, – последние уже, наоборот, приобрели для них характер непреложности, – а лишь в их содержании. Таким образом, лишь анализ товарных цен привел к определению величины стоимости, и только общее денежное выражение товаров дало возможность фиксировать их характер как стоимостей. Но именно эта законченная форма товарного мира – его денежная форма – скрывает за вещами общественный характер частных работ, а следовательно, и общественные отношения частных работников, вместо того чтобы раскрыть эти отношения во всей чистоте. Когда я говорю: сюртук, сапог и т. д. относятся к холсту как всеобщему воплощению абстрактно человеческого труда, то нелепость этого выражения бьет в глаза. Но когда производители сюртуков, сапог и т. п. сопоставляют эти товары с холстом пли – что не изменяет дела – с золотом и серебром как всеобщим эквивалентом, то отношение их частных работ к совокупному общественному труду представляется им именно в этой нелепой форме.
Такого рода формы как раз и образуют категории буржуазной экономии. Это – общественно значимые, следовательно, объективные мыслительные формы для производственных отношений данного исторически определенного общественного способа производства – товарного производства. Поэтому весь мистицизм товарного мира, все чудеса и привидения, окутывающие туманом продукты труда при господстве товарного производства, – все это немедленно исчезает, как только мы переходим к другим формам производства.
Так как политическая экономия любит робинзонады,[168] то представим себе, прежде всего, Робинзона на его острове. Как ни скромен он в своих привычках, он все же должен удовлетворять разнообразные потребности и потому должен выполнять разнородные полезные работы: делать орудия, изготовлять мебель, приручать ламу, ловить рыбу, охотиться и т. д. О молитве и т. п. мы уже не говорим, так как наш Робинзон находит в ней удовольствие и рассматривает такого рода деятельность как отдохновение. Несмотря на разнообразие его производительных функций, он знает, что все они суть лишь различные формы деятельности одного и того же Робинзона, следовательно, лишь различные виды человеческого труда. В силу необходимости он должен точно распределять свое рабочее время между различными функциями. Больше или меньше места займет в его совокупной деятельности та или другая функция, это зависит от того, больше или меньше трудностей придется ему преодолеть для достижения данного полезного эффекта. Опыт учит его этому, и наш Робинзон, спасший от кораблекрушения часы, гроссбух, чернила и перо, тотчас же, как истый англичанин, начинает вести учет самому себе. Его инвентарный список содержит перечень предметов потребления, которыми он обладает, различных операций, необходимых для их производства, наконец, там указано рабочее время, которого ему в среднем стоит изготовление определенных количеств этих различных продуктов. Все отношения между Робинзоном и вещами, составляющими его самодельное богатство, настолько просты и прозрачны, что даже г-н Макс Вирт сумел бы уразуметь их без особого напряжения ума. И все же в них уже заключаются все существенные определения стоимости.
Но оставим светлый остров Робинзона и перенесемся в мрачное европейское средневековье. Вместо нашего независимого человека мы находим здесь людей, которые все зависимы – крепостные и феодалы, вассалы и сюзерены, миряне и попы. Личная зависимость характеризует тут как общественные отношения материального производства, так и основанные на нем сферы жизни. Но именно потому, что отношения личной зависимости составляют основу данного общества, труду и продуктам не приходится принимать отличную от их реального бытия фантастическую форму. Они входят в общественный круговорот в качестве натуральных служб и натуральных повинностей. Непосредственно общественной формой труда является здесь его натуральная форма, его особенность, а не его всеобщность, как в обществе, покоящемся на основе товарного производства. Барщинный труд, как и труд, производящий товар, тоже измеряется временем, но каждый крепостной знает, что на службе своему господину он затрачивает определенное количество своей собственной, личной рабочей силы. Десятина, которую он должен уплатить попу, есть нечто несравненно более отчетливое, чем то благословение, которое он получает от попа. Таким образом, как бы ни оценивались те характерные маски, в которых выступают средневековые люди по отношению друг к другу, общественные отношения лиц в их труде проявляются, во всяком случае, здесь именно как их собственные личные отношения, а не облекаются в костюм общественных отношений вещей, продуктов труда.
Для исследования общего, т. е. непосредственно обобществленного, труда нам нет надобности возвращаться к той его первобытной форме, которую мы встречаем па пороге истории всех культурных народов.[169] Более близкий пример дает нам деревенское патриархальное производство крестьянской семьи, которая производит для собственного потребления хлеб, скот, пряжу, холст, предметы одежды и т. д. Эти различные вещи противостоят такой семье как различные продукты ее семейного труда, но не противостоят друг другу как товары. Различные работы, создающие эти продукты: обработка пашни, уход за скотом, прядение, ткачество, портняжество и т. д… являются общественными функциями в своей натуральной форме, потому что это функции семьи, которая обладает, подобно товарному производству, своим собственным, естественно выросшим разделением труда. Различия пола и возраста, а также изменяющиеся со сменой времен года природные условия труда регулируют распределение труда между членами семьи и рабочее время каждого отдельного члена. Но затрата индивидуальных рабочих сил, измеряемая временем, уже с самого начала выступает здесь как общественное определение самих работ, так как индивидуальные рабочие силы с самого начала функционируют здесь лишь как органы совокупной рабочей силы семьи.
Наконец, представим себе, для разнообразия, союз свободных людей, работающих общими средствами производства и планомерно [selbstbewuβt] расходующих свои индивидуальные рабочие силы как одну общественную рабочую силу. Все определения робинзоновского труда повторяются здесь, по в общественном, а не в индивидуальном масштабе. Все продукты труда Робинзона были исключительно его личным продуктом и, следовательно, непосредственно предметами потребления для него самого. Весь продукт труда союза свободных людей представляет собой общественный продукт. Часть этого продукта служит снова в качестве средств производства. Она остается общественной. Но другая часть потребляется в качестве жизненных средств членами союза. Поэтому она должна быть распределена между ними. Способ этого распределения будет изменяться соответственно характеру самого общественно-производственного организма и ступени исторического развития производителей. Лишь для того, чтобы провести параллель с товарным производством, мы предположим, что доля каждого производителя в жизненных средствах определяется его рабочим временем. При этом условии рабочее время играло бы двоякую роль. Его общественно-планомерное распределение устанавливает надлежащее отношение между различными трудовыми функциями и различными потребностями. С другой стороны, рабочее время служит вместе с тем мерой индивидуального участия производителей в совокупном труде, а следовательно, и в индивидуально потребляемой части всего продукта. Общественные отношения людей к их труду и продуктам их труда остаются здесь прозрачно ясными как в производстве, так и в распределении.

0

11

Для общества товаропроизводителей, всеобщее общественное производственное отношение которого состоит в том, что производители относятся здесь к своим продуктам труда как к товарам, следовательно, как к стоимостям, и в этой вещной форме частные их работы относятся друг к другу как одинаковый человеческий труд, – для такого общества наиболее подходящей формой религии является христианство с его культом абстрактного человека, в особенности в своих буржуазных разновидностях, каковы протестантизм, деизм и т. д. При древнеазиатских, античных и т. д. способах производства превращение продукта в товар, а следовательно, и бытие людей как товаропроизводителей играют подчиненную роль, которая, однако, становится тем значительнее, чем далее зашел упадок общинного уклада жизни. Собственно торговые народы существуют, как боги Эпикура, лишь в межмировых пространствах[170] древнего мира или – как евреи в порах польского общества. Эти древние общественно-производственные организмы несравненно более просты и ясны, чем буржуазный, но они покоятся или на незрелости индивидуального человека, еще не оторвавшегося от пуповины естественнородовых связей с другими людьми, или на непосредственных отношениях господства и подчинения. Условие их существования – низкая ступень развития производительных сил труда и соответственная ограниченность отношений людей рамками материального процесса производства жизни, а значит, ограниченность всех их отношений друг к другу и к природе. Эта действительная ограниченность отражается идеально в древних религиях, обожествляющих природу, и народных верованиях. Религиозное отражение действительного мира может вообще исчезнуть лишь тогда, когда отношения практической повседневной жизни людей будут выражаться в прозрачных и разумных связях их между собой и с природой. Строй общественного жизненного процесса, т. е. материального процесса производства, сбросит с себя мистическое туманное покрывало лишь тогда, когда он станет продуктом свободного общественного союза людей и будет находиться под их сознательным планомерным контролем. Но для этого необходима определенная материальная основа общества пли ряд определенных материальных условий существования, которые представляют собой естественно выросший продукт долгого и мучительного процесса развития.
Правда, политическая экономия анализировала – хотя и недостаточно[171] – стоимость и величину стоимости и раскрыла скрытое в этих формах содержание. Но она ни разу даже не поставила вопроса: почему это содержание принимает такую форму, другими словами – почему труд выражается в стоимости, а продолжительность труда, как его мера, – в величине стоимости продукта труда?[172] Формулы, на которых лежит печать принадлежности к такой общественной формации, где процесс производства господствует над людьми, а не человек над процессом производства, – эти формулы представляются ее буржуазному сознанию чем-то само собой разумеющимся, настолько же естественным и необходимым, как сам производительный труд. Добуржуазные формы общественного производственного организма третируются ею поэтому приблизительно в таком же духе, как дохристианские религии отцами церкви.[173]
Как раз в лице своих лучших представителей А. Смита и Рикардо она рассматривает форму стоимости как нечто совершенно безразличное и даже внешнее по отношению к природе товара. Причина состоит не только в том, что анализ величины стоимости поглощает все ее внимание. Причина эта лежит глубже. Форма стоимости продукта труда есть самая абстрактная и в то же время наиболее общая форма буржуазного способа производства, который именно ею характеризуется как особенный тип общественного производства, а вместе с тем характеризуется исторически. Если же рассматривать буржуазный способ производства как вечную естественную форму общественного производства, то неизбежно останутся незамеченными и специфические особенности формы стоимости, следовательно особенности формы товара, а в дальнейшем развитии – формы денег, формы капитала и т. д. Поэтому у экономистов, которые признают, что величина стоимости измеряется рабочим временем, мы находим самые пестрые и противоречивые представления о деньгах, т. е. о всеобщем эквиваленте в его законченном виде. Особенно ярко это выступает, например, при исследовании банковского дела, где с обыденными ходячими определениями денег далеко не уедешь. В противовес этому появилась реставрированная меркантилистская система (Ганиль и др.), которая в стоимости видит лишь общественную форму или, лучше сказать, лишенный всякой субстанции отблеск этой формы. – Замечу раз навсегда, что под классической политической экономией я понимаю всю политическую экономию, начиная с У. Петти, которая исследует внутренние зависимости буржуазных отношений производства. В противоположность ей вульгарная политическая экономия толчется лишь в области внешних, кажущихся зависимостей, все снова и снова пережевывает материал, давно уже разработанный научной политической экономией, с целью дать приемлемое для буржуазии толкование, так сказать, наиболее грубых явлений экономической жизни и приспособить их к домашнему обиходу буржуа. В остальном она ограничивается тем, что педантски систематизирует затасканные и самодовольные представления буржуазных деятелей производства о их собственном мире как лучшем из миров и объявляет эти представления вечными истинами.
До какой степени фетишизм, присущий товарному миру, или вещная видимость общественных определений труда, вводит в заблуждение некоторых экономистов, показывает, между прочим, скучный и бестолковый спор относительно роли природы в процессе созидания меновой стоимости. Так как меновая стоимость есть лишь определенный общественный способ выражать труд, затраченный на производство вещи, то, само собой разумеется, в меновой стоимости содержится не больше вещества, данного природой, чем, например, в вексельном курсе.
Так как форма товара есть самая всеобщая и неразвитая форма буржуазного производства, вследствие чего она возникает очень рано, хотя и не является в прежние эпохи такой господствующей, а следовательно характерной, как в наши дни, то кажется, что ее фетишистский характер можно еще сравнительно легко разглядеть. Но в более конкретных формах исчезает даже эта видимость простоты. Откуда возникают иллюзии монетарной системы? Из того, что она не видела, что золото и серебро в качестве денег представляют общественное производственное отношение, но в форме природных вещей со странными общественными свойствами. А возьмите современную политическую экономию, которая свысока смотрит на монетарную систему: разве ее фетишизм не становится совершенно осязательным, как только она начинает исследовать капитал? Давно ли исчезла иллюзия физиократов, что земельная рента вырастает из земли, а не из общества?
Но чтобы не забегать вперед, мы ограничимся здесь еще одним примером, касающимся самой формы товара. Если бы товары обладали даром слова, они сказали бы: паша потребительная стоимость, может быть, интересует людей. Нас, как вещей, она не касается. Но что касается нашей вещественной природы, так это стоимость. Наше собственное обращение в качестве вещей-товаров служит тому лучшим доказательством. Мы относимся друг к другу лишь как меновые стоимости. "Послушаем теперь, как душа товара вещает устами экономиста:
“Стоимость” (меновая стоимость) “есть свойство вещей, богатство” (потребительная стоимость) “есть свойство человека. В этом смысле стоимость необходимо предполагает обмен, богатство же – нет”.[174] “Богатство” (потребительная стоимость) “есть атрибут человека, стоимость – атрибут товара. Человек или общество богаты; жемчуг или алмаз драгоценны… Жемчуг или алмаз имеют стоимость как жемчуг или алмаз”.[175]
До сих пор еще ни один химик не открыл в жемчуге и алмазе меновой стоимости. Однако экономисты-изобретатели этого “химического” вещества, обнаруживающие особое притязание на критическую глубину мысли, находят, что потребительная стоимость вещей не зависит от их вещественных свойств, тогда как стоимость присуща им как вещам. Их укрепляет в этом убеждении то удивительное обстоятельство, что потребительная стоимость вещей реализуется для людей без обмена, т. е. в непосредственном отношении между вещью и человеком, тогда как стоимость может быть реализована лишь в обмене, т. е. в известном общественном процессе. Как не вспомнить тут добряка Догбери, который поучает ночного сторожа Сиколя,[176] что “приятная наружность есть дар обстоятельств, а искусство читать и писать дается природой”.[177]
ГЛАВА ВТОРАЯ
ПРОЦЕСС ОБМЕНА
Товары не могут сами отправляться на рынок и обмениваться. Следовательно, мы должны обратиться к их хранителям, к товаровладельцам. Товары суть вещи и потому беззащитны перед лицом человека. Если они не идут по своей охоте, он может употребить силу, т. е. взять их.[178] Чтобы данные вещи могли относиться друг к другу как товары, товаровладельцы должны относиться друг к другу как лица, воля которых распоряжается этими вещами: таким образом, один товаровладелец лишь по воле другого, следовательно, каждый из них лишь при посредстве одного общего им обоим волевого акта, может присвоить себе чужой товар, отчуждая свой собственный. Следовательно, они должны признавать друг в друге частных собственников. Это юридическое отношение, формой которого является договор, – все равно закреплен ли он законом или нет, – есть волевое отношение, в котором отражается экономическое отношение. Содержание этого юридического, или волевого, отношения дано самим экономическим отношением.[179]
Лица существуют здесь одно для другого лишь как представители товаров, т. е. как товаровладельцы. В ходе исследования мы вообще увидим, что характерные экономические маски лиц – это только олицетворение экономических отношений, в качестве носителей которых эти лица противостоят друг другу.
Товаровладельца отличает от его товара именно то обстоятельство, что для товара каждое другое товарное тело служит лишь формой проявления его собственной стоимости. Прирожденный уравнитель и циник, товар всегда готов обменять не только душу, но и тело со всяким другим товаром, хотя бы этот последний был наделен наружностью, еще менее привлекательной, чем у Мариторнес. Эту отсутствующую у товара способность воспринимать конкретные свойства других товарных тел товаровладелец пополняет своими собственными пятью и даже более чувствами. Его товар не имеет для него самого непосредственной потребительной стоимости. Иначе он не вынес бы его на рынок. Он имеет потребительную стоимость для других. Для владельца вся непосредственная потребительная стоимость товара заключается лишь в том, что он есть носитель меновой стоимости и, следовательно, средство обмена.[180] Поэтому владелец стремится сбыть свой товар в обмен на другие, в потребительной стоимости которых он нуждается. Все товары суть непотребительные стоимости для своих владельцев и потребительные стоимости для своих невладельцев. Следовательно, они должны постоянно перемещаться из рук в руки. Но этот переход из рук в руки составляет их обмен, а в обмене они относятся друг к другу как стоимости и реализуются как стоимости. Значит, товары должны реализоваться как стоимости, прежде чем они получат возможность реализоваться как потребительные стоимости.
С другой стороны, прежде чем товары смогут реализоваться как стоимости, они должны доказать наличие своей потребительной стоимости, потому что затраченный на них труд идет в счет лишь постольку, поскольку он затрачен в форме, полезной для других. Но является ли труд действительно полезным для других, удовлетворяет ли его продукт какой-либо чужой потребности, – это может доказать лишь обмен.
Каждый товаровладелец хочет сбыть свой товар лишь в обмен на такие товары, потребительная стоимость которых удовлетворяет его потребности. Постольку обмен является для него чисто индивидуальным процессом. С другой стороны, он хочет реализовать свой товар как стоимость, т. е. реализовать его в другом товаре той же стоимости, независимо от того, имеет ли его собственный товар потребительную стоимость для владельцев других товаров или нет. Постольку обмен является для него всеобще общественным процессом. Но один и тот же процесс не может быть одновременно для всех товаровладельцев только индивидуальным и только всеобще общественным.
Присмотревшись к делу внимательнее, мы увидим, что для каждого товаровладельца всякий чужой товар играет роль особенного эквивалента его товара, а потому его собственный товар – роль всеобщего эквивалента всех других товаров. Но так как в этом сходятся между собой все товаровладельцы, то ни один товар не является всеобщим эквивалентом, а потому товары не обладают и всеобщей относительной формой стоимости, в которой они отождествлялись бы как стоимости и сравнивались друг с другом как величины стоимости. Таким образом, они противостоят друг другу вообще не как товары, а только как продукты, или потребительные стоимости.
В этом затруднительном положении наши товаровладельцы рассуждают как Фауст: “В начале было дело”.[181] И они уже делали дело, прежде чем начали рассуждать. Законы товарной природы проявляются в природном инстинкте товаровладельцев. Они могут приравнивать свои товары друг к другу как стоимости, а значит, и как товары, лишь относя их к какому-нибудь другому товару, лишь противопоставляя их ему как всеобщему эквиваленту. Это показал анализ товара. Но только общественное действие может превратить определенный товар во всеобщий эквивалент. Поэтому общественное действие всех прочих товаров выделяет один определенный товар, в котором все они выражают свои стоимости. Тем самым натуральная форма этого товара становится общественно признанной формой эквивалента. Функция всеобщего эквивалента становится при помощи указанного общественного процесса специфической общественной функцией выделенного товара. Последний делается деньгами.
“Они имеют одни мысли и передадут силу и власть свою зверю”.
“И никому нельзя будет ни покупать, ни продавать, кроме того, кто имеет это начертание, или имя зверя, или число имени его” (Апокалипсис).[182]
Денежный кристалл есть необходимый продукт процесса обмена, в котором разнородные продукты труда фактически приравниваются друг к другу и тем самым фактически превращаются в товары. Исторический процесс расширения и углубления обмена развивает дремлющую в товарной природе противоположность между потребительной стоимостью и стоимостью. Потребность дать для оборота внешнее выражение этой противоположности ведет к возникновению самостоятельной формы товарной стоимости и не унимается до тех нор, пока задача эта не решена окончательно путем раздвоения товара на товар и деньги. Следовательно, в той же самой мере, в какой осуществляется превращение продуктов труда в товары, осуществляется и превращение товара в деньги.[183]
Непосредственный обмен продуктов, с одной стороны, имеет форму простого выражения стоимости, а с другой стороны, еще не имеет ее. Форма эта, как мы видели: х товара А = у товара В. А форма непосредственного обмена продуктов такова: х предмета потребления А – у предмета потребления В.[184] Здесь вещи А и В до обмена не являются товарами, товарами они становятся лишь благодаря обмену. Первая предпосылка, необходимая для того, чтобы предмет потребления стал потенциальной меновой стоимостью, сводится к тому, что данный предмет потребления существует как непотребительная стоимость, имеется в количестве, превышающем непосредственные потребности своего владельца. Вещи сами по себе внешни для человека и потому отчуждаемы. Для того чтобы это отчуждение стало взаимным, люди должны лишь молчаливо относиться друг к другу как частные собственники этих отчуждаемых вещей, а потому и как не зависимые друг от друга личности. Однако такое отношение взаимной отчужденности не существует между членами естественно выросшей общины, будет ли то патриархальная семья, древнеиндийская община, государство инков[185] и т. д. Обмен товаров начинается там, где кончается община, в пунктах ее соприкосновения с чужими общинами или членами чужих общин. Но раз вещи превратились в товары во внешних отношениях, то путем обратного действия они становятся товарами и внутри общины.
Их количественное меновое отношение первоначально совершенно случайно. Они вступают в обмен лишь благодаря тому, что владельцы желают взаимно сбыть их друг другу. Между тем потребность в чужих предметах потребления мало-помалу укрепляется. Постоянное повторение обмена делает его регулярным общественным процессом. Поэтому с течением времени по крайней мере часть продуктов труда начинает производиться преднамеренно для нужд обмена. С этого момента, с одной стороны, закрепляется разделение между полезностью вещи для непосредственного потребления и полезностью ее для обмена. Ее потребительная стоимость отделяется от ее меновой стоимости. С другой стороны, то количественное отношение, в котором обмениваются вещи, делается зависимым от самого их производства. Привычка фиксирует их как стоимостные величины.
В непосредственном обмене продуктов каждый товар является непосредственно средством обмена для своего владельца и эквивалентом для своего невладельца, – однако лишь постольку, поскольку товар этот представляет для последнего потребительную стоимость. Следовательно, обмениваемый предмет еще не получает никакой формы стоимости, не зависимой от его собственной потребительной стоимости, или от индивидуальных потребностей обменивающихся лиц. Но необходимость такой формы развивается по мере того, как возрастает число и многообразие товаров, вступающих в процесс обмена. Задача возникает одновременно со средствами ее разрешения. Оборот товаров, в котором товаровладельцы обменивают свои собственные изделия на различные другие изделия и приравнивают их друг к другу, никогда не совершается без того, чтобы при этом различные товары различных товаровладельцев в пределах их оборотов не обменивались на один и тот же третий товар и не приравнивались ему как стоимости. Такой третий товар, становясь эквивалентом для других различных товаров, непосредственно приобретает всеобщую, или общественную, форму эквивалента, хотя и в узких пределах. Эта всеобщая форма эквивалента появляется и исчезает вместе с тем мимолетным общественным контактом, который вызвал ее к жизни. Попеременно и мимолетно выпадает она на долю то одного, то другого товара. Но с развитием товарного обмена она прочно закрепляется исключительно за определенными видами товаров, или кристаллизуется в форму денег. С каким именно видом товара она срастается, это сначала дело случая. Однако в общем и целом два обстоятельства играют здесь решающую роль. Форма денег срастается или с наиболее важными из предметов, которые получаются путем обмена извне и действительно представляют собой естественно выросшую форму проявления меновой стоимости местных продуктов, или же – с предметом потребления, который составляет главный элемент местного отчуждаемого имущества как, например, скот. Кочевые народы первые развивают у себя форму денег, так как все их имущество находится в подвижной, следовательно, непосредственно отчуждаемой, форме и так как образ их жизни постоянно приводит их в соприкосновение с чужими общинами и тем побуждает к обмену продуктов. Люди нередко превращали самого человека в лице раба в первоначальный денежный материал, но никогда не превращали в этот материал землю. Такая идея могла возникнуть только в уже развитом буржуазном обществе. Она появилась лишь в последнюю треть XVII столетия, а попытка ее осуществления, в национальном масштабе, была сделана впервые сто лет спустя, во время французской буржуазной революции.
По мере того как обмен товаров разрывает свои узколокальные границы и поэтому товарная стоимость вырастает в материализацию человеческого труда вообще, форма денег переходит к тем товарам, которые по самой своей природе особенно пригодны для выполнения общественной функции всеобщего эквивалента, а именно к благородным металлам.
Что “золото и серебро по природе своей не деньги, но деньги по своей природе – золото и серебро”,[186] доказывается согласованностью естественных свойств этих металлов с функциями денег.[187] Но пока мы знаем только одну функцию денег: служить формой проявления товарной стоимости, или материалом, в котором величины товарных стоимостей находят себе общественное выражение. Адекватной формой проявления стоимости, или материализацией абстрактного и, следовательно, одинакового человеческого труда, может быть лишь такая материя, все экземпляры которой обладают одинаковым качеством. С другой стороны, так как различие величин стоимости носит чисто количественный характер, то денежный товар должен быть способен к чисто количественным различиям, т. е. должен обладать такими свойствами, чтобы его можно было делить на произвольно мелкие части и вновь составлять из этих частей. Золото и серебро обладают этими качествами от природы.
Потребительная стоимость денежного товара удваивается. Наряду с особенной потребительной стоимостью, принадлежащей ему как товару, – например, золото служит для пломбирования зубов, является сырым материалом для производства предметов роскоши и т. д., – он получает формальную потребительную стоимость, вытекающую из его специфически общественных функций.
Так как все другие товары суть лишь особенные эквиваленты денег, а деньги – их всеобщий эквивалент, то они, как особенные товары, относятся к деньгам как к товару всеобщему.[188]
Мы уже видели, что форма денег есть лишь застывший на одном товаре отблеск отношений к нему всех остальных товаров. Следовательно, тот факт, что деньги являются товаром,[189] может показаться открытием лишь тому, кто исходит из их готовой формы, с тем, чтобы анализировать их задним числом. Процесс обмена дает товару, который он превращает в деньги, не его стоимость, а лишь его специфическую форму стоимости. Смешение этих двух определений приводит к тому, что стоимость золота и серебра начинают считать воображаемой.[190] Так как деньги в известных своих функциях могут быть заменены простыми знаками денег, то отсюда возникла другая ошибка, – что деньги только знаки. С другой стороны, в этом заблуждении сквозит смутная догадка, что денежная форма вещей есть нечто постороннее для них самих и что она только форма проявления скрытых за ней человеческих отношений.
В этом смысле каждый товар представлял бы собой только знак, потому что как стоимость он лишь вещная оболочка затраченного на него человеческого труда.[191] Но, объявляя простыми знаками те общественные свойства, которые на основе определенного способа производства приобретают вещи, или те вещные формы, которые на основе этого способа производства приобретают общественные определения труда, их тем самым объявляют произвольным продуктом человеческого разума. Такова была излюбленная манера просветителей XVIII века, применявшаяся ими для того, чтобы, по крайней мере временно, снимать покров таинственности с тех загадочных форм, которые имели человеческие отношения и возникновение которых еще не умели объяснить.
Как уже было отмечено раньше, эквивалентная форма товара не заключает в себе количественного определения величины его стоимости. Если мы знаем, что золото – деньги, т. е. непосредственно обмениваемо на все другие товары, то мы еще отнюдь не знаем, сколько стоят, например, 10 фунтов золота. Как и всякий иной товар, золото может выразить величину своей собственной стоимости лишь относительно, лишь в других товарах. Его собственная стоимость определяется рабочим временем, требующимся для его производства, и выражается в том количестве всякого иного товара, в каком кристаллизовалось столько же рабочего времени.[192] Такое установление относительной величины стоимости золота фактически совершается на месте его производства, в непосредственной меновой торговле. Когда оно вступает в обращение в качестве денег, его стоимость уже дана. Если уже в последние десятилетия XVII столетия анализом денег было установлено, что деньги суть товар, то все-таки это было лишь началом анализа. Трудность состоит не в том, чтобы понять, что деньги – товар, а в том, чтобы выяснить, как и почему товар становится деньгами.[193]
Мы видели, как уже в самом простом выражении стоимости, х товара А = у товара В, создается иллюзия, будто бы вещь, в которой выражается величина стоимости другой вещи, обладает своей эквивалентной формой независимо от этого отношения товаров, обладает ею как неким от природы присущим ей общественным свойством. Мы проследили, как укрепляется эта иллюзия. Она оказывается завершенной, когда форма всеобщего эквивалента срастается с натуральной формой определенного товара, или откристаллизовывается в форму денег. При этом создается впечатление, будто не данный товар становится деньгами только потому, что в нем выражают свои стоимости все другие товары, а, наоборот, будто бы эти последние выражают в нем свои стоимости потому, что он – деньги. Посредствующее движение исчезает в своем собственном результате и не оставляет следа. Без всякого содействия со своей стороны товары находят готовый образ своей стоимости в виде существующего вне их и наряду с ними товарного тела. Эти вещи – золото и серебро – в том самом виде, как они выходят из недр земных, вместе с тем оказываются непосредственным воплощением всякого человеческого труда. Отсюда магический характер денег. В том строе общества, который мы сейчас изучаем, отношения людей в общественном процессе производства чисто атомистические. Вследствие этого их производственные отношения принимают вещный характер, не зависимый от их контроля– и сознательной индивидуальной деятельности. Это проявляется прежде всего в том, что продукты их труда принимают вообще форму товаров. Таким образом, загадка денежного фетиша есть лишь ставшая видимой.

0

12

ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ДЕНЬГИ, ИЛИ ОБРАЩЕНИЕ ТОВАРОВ
1
1. Мера стоимостей

В этой работе я везде предполагаю, ради упрощения, что денежным товаром является золото.
Первая функция золота состоит в том, чтобы доставить товарному миру материал для выражения стоимости, т. е. для того чтобы выразить стоимости товаров как одноименные величины, качественно одинаковые и количественно сравнимые. Оно функционирует, таким образом, как всеобщая мера стоимостей, и прежде всего в силу этой функции золото – этот специфический эквивалентный товар – становится деньгами.
Не деньги делают товары соизмеримыми. Наоборот. Именно потому, что все товары как стоимости представляют собой овеществленный человеческий труд и, следовательно, сами по себе соизмеримы, – именно поэтому все они и могут измерять свои стоимости одним и тем же специфическим товаром, превращая, таким образом, этот последний в общую для них меру стоимостей, т. е. в деньги. Деньги как мера стоимости есть необходимая форма проявления имманентной товарам меры стоимости, – рабочего времени.[194]
Выражение стоимости товара в золоте: х товара А = у денежного товара, есть денежная форма товара, или его цена. Теперь достаточно только одного уравнения: 1 тонна железа = 2 унциям золота, чтобы представить стоимость железа в общественно значимой форме. Этому уравнению уже нет надобности маршировать плечом к плечу в ряду стоимостных уравнений других товаров, потому что эквивалентный товар, золото, уже обладает характером денег. Поэтому всеобщая относительная форма стоимости товаров снова возвращается теперь к своему первоначальному виду – к простой, или единичной, относительной форме стоимости. С другой стороны, развернутое относительное выражение стоимости, или бесконечный ряд относительных выражений стоимости, становится специфически относительной формой стоимости денежного товара. Но этот ряд теперь уже общественно дан в товарных ценах. Читайте справа налево отметки любого прейскуранта, и вы найдете выражение величины стоимости денег во всех возможных товарах. Но зато деньги не имеют цены. Чтобы участвовать в этой единой относительной форме стоимости других товаров, они должны были бы относиться к самим себе как к своему собственному эквиваленту.
Цена, или денежная форма товаров, как и вообще их стоимостная форма, есть нечто, отличное от их чувственно воспринимаемой реальной телесной формы, следовательно, – форма лишь идеальная, существующая лишь в представлении. Стоимость железа, холста, пшеницы и т. д. существует, хотя и невидимо, в самих этих вещах; она выражается в их равенстве с золотом, в их отношении к золоту, в отношении, которое, так сказать, существует лишь в их голове. Хранителю товаров приходится поэтому одолжить им свой язык или навесить на них бумажные ярлыки, чтобы поведать внешнему миру их цены.[195] Так как выражение товарных стоимостей в золоте носит идеальный характер, то для этой операции может быть применимо также лишь мысленно представляемое, или идеальное, золото. Каждый товаровладелец знает, что он еще далеко не превратил свои товары в настоящее золото, если придал их стоимости форму цены, или мысленно представляемого золота, и что ему не нужно ни крупицы реального золота для того, чтобы выразить в золоте товарные стоимости на целые миллионы. Следовательно, свою функцию меры стоимостей деньги выполняют лишь как мысленно представляемые, или идеальные, деньги. Это обстоятельство породило самые нелепые теории денег.[196] Хотя функцию меры стоимостей выполняют лишь мысленно представляемые деньги, цена всецело зависит от реального денежного материала. Стоимость, т. е. количество человеческого труда, содержащегося, например, в одной тонне железа, выражается в мысленно представляемом количестве денежного товара, содержащем столько же труда. Следовательно, смотря по тому, золото, серебро или медь служит мерой стоимости, стоимость тонны железа выражается в совершенно различных ценах, или в совершенно различных количествах золота, серебра или меди.
Если мерой стоимости служат одновременно два различных товара, например золото и серебро, то цены всех товаров получают два различных выражения: золотые цены и серебряные цены; и те и другие спокойно уживаются рядом, пока остается неизменным отношение между стоимостями золота и серебра, например 1: 15. Но всякое изменение этого отношения стоимостей нарушает существующее отношение между золотыми и серебряными ценами товаров и таким образом доказывает фактически, что двойственность меры стоимости противоречит ее функции.[197]
Товары, цены которых определены, все принимают такую форму: а товара А = х золота; b товара В = y золота; с товара С = z золота и т. д., где а, b, с представляют определенные массы товаров А, В, С, а х, у, z – определенные массы золота. Товарные стоимости превратились, таким образом, в мысленно представляемые количества золота различной величины, т. е., несмотря на пестрое разнообразие своих товарных тел, превратились в величины одноименные, в величины золота. Как такие различные количества золота, они сравниваются между собой и соизмеряются друг с другом, причем возникает техническая необходимость сводить их к какому-либо фиксированному количеству золота как единице измерения. Сама эта единица измерения путем дальнейшего деления на определенные части развертывается в масштаб. Золото, серебро, медь еще до своего превращения в деньги обладают таким масштабом в виде весовых делений: так, если единицей измерения служит, например, фунт, то, с одной стороны, он разделяется дальше на унции и т. д., с другой стороны, путем соединения фунтов, получаются центнеры и т. д.[198] Поэтому при металлическом обращении готовые названия весового масштаба всегда образуют и первоначальные названия денежного масштаба, или масштаба цен.
Как мера стоимостей и как масштаб цен деньги выполняют две совершенно различные функции. Мерой стоимостей они являются как общественное воплощение человеческого труда, масштабом цен – как фиксированный вес металла. Как мера стоимости они служат для того, чтобы превращать стоимости бесконечно разнообразных товаров в цены, в мысленно представляемые количества золота; как масштаб цен они измеряют эти количества золота. Мерой стоимостей измеряются товары как стоимости; напротив, масштаб цен измеряет различные количества золота данным его количеством, а не стоимость данного количества золота весом других его количеств. Для масштаба цен определенный вес золота должен быть фиксирован как единица измерения. Здесь, как и при всяком другом определении одноименных величин, решающее значение имеет устойчивость соотношения мер. Следовательно, масштаб цен выполняет свою функцию тем лучше, чем неизменнее одно и то же количество золота служит единицей измерения. Мерой стоимостей золото может служить лишь потому, что оно само представляет продукт труда и, следовательно, стоимость потенциально переменную.[199]
Очевидно, прежде всего, что изменение стоимости золота никоим образом не отражается на его функции в качестве масштаба цен. Как бы ни изменялась стоимость золота, стоимости определенных количеств его сохраняют между собой одно и то же отношение. Если бы стоимость золота упала даже в тысячу раз, 12 унций золота по-прежнему обладали бы в двенадцать раз большей стоимостью, чем одна унция золота, а при определении цен дело идет лишь об отношениях различных количеств золота друг к другу. Так как, с другой стороны, при понижении или повышении стоимости золота вес одной унция его остается неизменным, то остается неизменным также и вес частей унции; следовательно, золото как фиксированный масштаб цен всегда оказывает одни и те же услуги, как бы ни изменялась его стоимость.
Изменение стоимости золота не препятствует также его функции в качестве меры стоимости. Оно затрагивает все товары одновременно и потому caeteris paribus [при прочих равных условиях] не изменяет их взаимных относительных стоимостей, несмотря на то, что эти последние выражаются то в более высоких, то в более низких золотых ценах, чем выражались раньше.
Как при выражении стоимости одного товара в потребительной стоимости какого-либо другого товара, так и при оценке товаров золотом предполагается лишь одно: что в данное время производство определенного количества золота стоит данного количества труда. Что касается движения товарных цен вообще, то к нему приложимы развитые выше законы простого относительного выражения стоимости.
При неизменной стоимости денег общее повышение товарных цен может произойти лишь при том условии, если повышаются стоимости товаров; при неизменной стоимости товаров, – если понижается стоимость денег. И наоборот. При неизменной стоимости денег все товарные цены могут понижаться лишь при том условии, если понижаются товарные стоимости; при неизменных товарных стоимостях, – если повышается стоимость денег. Отсюда отнюдь не следует, что повышение стоимости денег всегда вызывает пропорциональное понижение товарных цен, а понижение стоимости денег – пропорциональное повышение товарных цен. Это справедливо лишь по отношению к товарам, стоимость которых остается неизменной. Например, такие товары, стоимость которых повышается одновременно и в одинаковой мере со стоимостью денег, сохраняют свои цены неизменными. Если их стоимость повышается медленнее или быстрее, чем стоимость денег, то понижение или повышение их цен определяется разницей между движением их стоимости и движением стоимости денег и т. д. Возвратимся к рассмотрению формы цены. По ряду различных причин денежные названия определенных по весу количеств металла мало-помалу отделяются от своих первоначальных весовых названий. Из числа этих причин исторически решающими были следующие. 1) Введение иностранных денег у народов, находящихся на сравнительно низких ступенях развития. Так, например, в Древнем Риме золотые и серебряные монеты сначала обращались как иностранные товары. Названия этих иностранных денег, конечно, отличны от названий местных весовых единиц. 2) С развитием богатства менее благородный металл вытесняется в своей функции меры стоимости более благородным: медь вытесняется серебром, серебро – золотом, хотя этот порядок и противоречит поэтической хронологии[200] золотого и серебряного веков.[201] Фунт стерлингов был, например, денежным названием для действительного фунта серебра. Но когда золото вытеснило серебро в качестве меры стоимости, это же самое название стало применяться к количеству золота, составляющему, быть может, 1/15 фунта и т. д. в зависимости от отношения между стоимостью золота и серебра. Фунт как денежное название и фунт как обычное весовое название данного количества золота теперь разделились.[202] 3) В течение целого ряда веков государи занимались непрерывной фальсификацией денег, вследствие чего от первоначального веса монет действительно остались одни только названия.[203]
Благодаря этим историческим процессам отделение денежного названия весовых количеств металла от их обычных весовых названий становится народным обыкновением. Так как денежный масштаб, с одной стороны, совершенно условен, а, с другой стороны, должен пользоваться всеобщим признанием, то он, в конце концов, регулируется законом. Определенное весовое количество благородного металла, например, унция золота, официально разделяется на определенные части, которые нарекаются при этом своем легальном крещении определенными именами, например фунт, талер и т. д. Такая часть, являясь собственно денежной единицей измерения, делится, в свою очередь, на новые части, получающие на основе закона свои наименования: шиллинг, пенни и т. д.[204] Во всяком случае, определенные весовые количества металла по-прежнему остаются масштабом металлических денег. Изменяется только способ разделения на части и наименования последних.
Итак, цены, или количества золота, в которые идеально превращаются стоимости товаров, выражаются теперь в денежных названиях, или законодательно установленных счетных названиях золотого масштаба. Вместо того чтобы сказать, что один квартер пшеницы равен одной унции золота, англичанин скажет, что он равен 3 ф. ст. 17 шилл. 101/2 пенсам. Таким образом, в своих денежных названиях товары показывают, чего они стоят, и деньги служат счетными деньгами каждый раз, когда требуется фиксировать какую-либо вещь как стоимость, т. е. в денежной форме.[205]
Название какой-либо вещи не имеет ничего общего с ее природой. Я решительно ничего не знаю о данном человеке, если знаю только, что его зовут Яковом. Точно так же и в денежных названиях – фунт, талер, франк, дукат и т. д. – изглаживается всякий след отношения стоимостей. Путаница в том, что касается скрытого смысла этих кабалистических знаков, тем значительнее, что денежные названия выражают одновременно и стоимость товаров и определенную часть данного веса металла, денежного масштаба.[206] С другой стороны, необходимо, чтобы стоимость, в отличие от пестрых в своем разнообразии тел товарного мира, развилась в эту иррационально вещную и в то же время чисто общественную форму).[207]
Цена есть денежное название овеществленного в товаре труда. Следовательно, эквивалентность товара и того количества денег, название которого есть его цена, представляет собой тавтологию, да и вообще относительное выражение стоимости товара есть в то же время выражение эквивалентности двух товаров.[208] Но если цена как показатель величины стоимости товара есть в то же время показатель его менового отношения к деньгам, то отсюда не вытекает обратного положения, что показатель менового отношения товара к деньгам неизбежно должен быть показателем величины стоимости. Пусть общественно необходимый труд равной величины выражается в 1 квартере пшеницы и в 2 фунтах стерлингов (около 1/2 унции золота). 2 ф. ст. есть денежное выражение величины стоимости квартера пшеницы, или его цена. Но если обстоятельства позволяют назначить цену этого квартера в 3 ф. ст. или вынуждают снизить ее до 1 ф. ст., то, очевидно, что 1 ф. ст. слишком малое, а 3 ф. ст. слишком большое выражение величины стоимости пшеницы, – тем не менее и 1 ф. ст. и 3 ф. ст. суть цены пшеницы, потому что, во-первых, они являются ее формой стоимости, деньгами, и, во-вторых, показателями ее менового отношения к деньгам. При неизменных условиях производства или неизменной производительной силе труда на воспроизводство одного квартера пшеницы должно быть затрачено во всех случаях одинаковое количество общественного рабочего времени. Это обстоятельство не зависит от воли ни производителей пшеницы, ни других товаровладельцев. Величина стоимости товара выражает, таким образом, необходимое, имманентное самому процессу созидания товара отношение его к общественному рабочему времени. С превращением величины стоимости в цену это необходимое отношение проявляется как меновое отношение данного товара к находящемуся вне его денежному товару. Но в этом меновом отношении может выразиться как величина стоимости товара, так и тот плюс или минус по сравнению с ней, которым сопровождается отчуждение товара при данных условиях. Следовательно, возможность количественного несовпадения цены с величиной стоимости, или возможность отклонения цены от величины стоимости, заключена уже в самой форме цены. И это не является недостатком этой формы, – наоборот, именно эта отличительная черта делает ее адекватной формой такого способа производства, при котором правило может прокладывать себе путь сквозь беспорядочный хаос только как слепо действующий закон средних чисел.
Но форма цены не только допускает возможность количественного несовпадения величины стоимости с ценой, т. е. величины стоимости с ее собственным денежным выражением, – она может скрывать в себе качественное противоречие, вследствие чего цена вообще перестает быть выражением стоимости, хотя деньги представляют собой лишь форму стоимости товаров. Вещи, которые сами по себе не являются товарами, например совесть, честь и т. д., могут стать для своих владельцев предметом продажи и, таким образом, благодаря своей цене приобрести товарную форму. Следовательно, вещь формально может иметь цену, не имея стоимости. Выражение цены является здесь мнимым, как известные величины в математике. С другой стороны, мнимая форма цены, – например, цена не подвергавшейся обработке земли, которая не имеет стоимости, так как в ней не овеществлен человеческий труд, – может скрывать в себе действительное стоимостное отношение или отношение, производное от него.
Цена, как и относительная форма стоимости вообще, выражает стоимость товара, например тонны железа, таким образом, что определенное количество эквивалента, например одна унция золота, всегда может быть непосредственно обменена на железо, откуда, однако, отнюдь не следует обратное: что железо, в свою очередь, может быть непосредственно обменено на золото. Итак, чтобы на деле выступить в качестве меновой стоимости, товар должен совлечь с себя свою натуральную плоть, превратиться из мысленно представляемого золота в золото действительное, хотя бы это пресуществление оказалось для него “горше”, чем для гегелевского “понятия” переход от необходимости к свободе, чем для омара сбрасывание своей скорлупы, или для св. Иеронима совлечение с себя ветхого Адама.[209] Наряду со своим реальным образом, например образом железа, товар может обладать в цене идеальным образом стоимости, или мысленно представляемым образом золота, но он не может быть одновременно действительным железом и действительным золотом. Для того чтобы дать ему цену, достаточно приравнять к нему мысленно представляемое золото. Но он должен быть замещен действительным золотом, чтобы сыграть для своего владельца роль всеобщего эквивалента. Если бы, например, владелец железа столкнулся с владельцем какого-либо элегантного товара и сказал, что цена железа есть уже денежная форма, то ему бы ответили, как св. Петр на небесах отвечал Данте, изложившему перед ним сущность веры:
“Неуличим в изъяне
Испытанной монеты вес и сплав,
Но есть ли у тебя она в кармане”.[210]
Форма цены предполагает отчуждаемость товаров за деньги и необходимость такого отчуждения. С другой стороны, золото функционирует как идеальная мера стоимости только потому, что оно уже обращается как денежный товар в меновом процессе. В идеальной мере стоимостей скрывается, таким образом, звонкая монета.
2. Средство обращения

а) метаморфоз товаров
Мы видели, что процесс обмена товаров заключает в себе противоречащие и исключающие друг друга отношения. Развитие товара не снимает этих противоречий, но создает форму для их движения. Таков и вообще тот метод, при помощи которого разрешаются действительные противоречия. Так, например, в том, что одно тело непрерывно падает на другое и непрерывно же удаляется от последнего, заключается противоречие. Эллипсис есть одна из форм движения, в которой его противоречие одновременно и осуществляется и разрешается.
Поскольку процесс обмена перемещает товары из рук, где они являются непотребительными стоимостями, в руки, где они являются потребительными стоимостями, постольку этот процесс есть общественный обмен веществ. Продукт одного полезного вида труда становится на место продукта другого полезного вида труда. Товар, достигнув пункта, где он служит в качестве потребительной стоимости, выпадает из сферы товарного обмена и переходит в сферу потребления. Нас интересует здесь лишь первая сфера. Поэтому мы будем рассматривать весь процесс лишь со стороны формы, следовательно, лишь смену форм, или метаморфоз, товаров, которая опосредствует общественный обмен веществ.
Совершенно неудовлетворительное понимание этой смены форм обусловливается, если даже не считать неясности в самом понимании стоимости, тем обстоятельством, что каждое изменение формы товара совершается путем обмена двух товаров: простого товара и денежного товара. Когда обращают внимание только на этот вещественный момент, обмен товара на золото, упускают из виду как раз то, что следовало бы видеть прежде всего, а именно то, что происходит с формой товара. Упускают из виду, что золото, рассматриваемое только как товар, еще не есть деньги, и что другие товары при помощи своих цен сами относят себя к золоту как своему собственному денежному образу.
Товары вступают в процесс обмена непозолоченными, неподсахаренными, в чем мать родила. Процесс обмена порождает раздвоение товара на товар и деньги, внешнюю противоположность, в которой товары выражают имманентную им противоположность между потребительной стоимостью и стоимостью. В этой противоположности товары как потребительная стоимость противостоят деньгам как меновой стоимости. Вместе с тем та и другая сторона этой противоположности есть товар, т. е. единство потребительной стоимости и стоимости. Но это единство различий на каждом из двух полюсов представлено противоположно, а потому оно выражает вместе с тем их взаимоотношение. Товар реально есть потребительная стоимость: его стоимостное бытие лишь идеально проявляется в цене, выражающей его отношение к золоту, которое противостоит ему как реальный образ его стоимости. Наоборот, вещество золота играет роль лишь материализации стоимости, т. е. денег. Поэтому золото реально есть меновая стоимость. Его потребительная стоимость пока лишь идеально обнаруживается в ряде относительных выражений стоимости, при помощи которых оно относится к противостоящим ему товарам как к совокупности своих реальных потребительных форм. Эти противоположные формы товаров представляют собой действительные формы их движения в процессе обмена.
Последуем теперь за каким-либо товаровладельцем, хотя бы за нашим старым знакомым, ткачом холста, на арену менового процесса, на товарный рынок. Его товар, 20 аршин холста, имеет определенную цену. Эта цена равняется 2 фунтам стерлингов. Он обменивает холст на 2 ф. ст. и, как человек старого закала, снова обменивает эти 2 ф. ст. на семейную библию той же цены. Холст – для него только товар, только носитель стоимости – отчуждается в обмен на золото, форму его стоимости, и из этой формы снова превращается в другой товар, в библию, которая, однако, направится в дом ткача уже в качестве предмета потребления и будет удовлетворять там потребность в душеспасительном чтении. Процесс обмена товара осуществляется, таким образом, в виде двух противоположных и друг друга дополняющих метаморфозов – превращения товара в деньги и его обратного превращения из денег в товар.[211] Моменты товарного метаморфоза представляют собой в то же время сделки товаровладельца – продажу, обмен товара на деньги; куплю, обмен денег на товар, и единство этих двух актов: продажу ради купли.
Если ткач обратит свое внимание лишь на конечный результат торговой сделки, то окажется, что он обладает вместо холста библией, вместо своего первоначального товара другим товаром той же самой стоимости, но иной полезности. Аналогичным путем присваивает он себе и все другие необходимые ему жизненные средства и средства производства. С его точки зрения весь процесс лишь "опосредствует обмен продукта его труда на продукт чужого труда, опосредствует обмен продуктов.
Итак, процесс обмена товара совершается в виде следующей смены форм:

Со стороны своего вещественного содержания это движение представляет собой Т – Т, обмен товара на товар, обмен веществ общественного труда, обмен веществ, в конечном результате которого угасает и самый процесс.
Т – Д. Первый метаморфоз товара, или продажа. Переселение товарной стоимости из плоти товара в плоть денег есть, как я это назвал в другом месте,[212] salto mortale товара. Если оно не удается, то оказывается обманутым в своих надеждах если не сам товар, то его владелец. Общественное разделение труда делает труд последнего столь же односторонним, сколь разносторонни его потребности. Именно поэтому его продукт служит для него лишь меновой стоимостью, Всеобщую, общественно значимую эквивалентную форму он получает лишь в деньгах, но деньги находятся в чужом кармане. Для того чтобы извлечь их оттуда, товар должен, прежде всего, представлять собой потребительную стоимость для владельца денег, т. е. затраченный на него труд должен быть затрачен в общественно полезной форме, или должен быть действительным звеном общественного разделения труда. Но разделение труда есть естественно выросший производственный организм, нити которого сотканы и ткутся далее за спиной товаропроизводителей. Товар может быть продуктом нового вида труда, который претендует на удовлетворение вновь возникшей потребности или на свой страх и риск желает еще только вызвать какую-либо потребность. Известная трудовая операция, бывшая еще вчера одной из многих функций одного и того же товаропроизводителя, сегодня, быть может, порывает эту связь, обособляется как нечто самостоятельное и именно поэтому посылает на рынок свой частичный продукт как самостоятельный товар. Общественные условия могут быть достаточно и недостаточно зрелыми для этого процесса обособления. Сегодня данный продукт удовлетворяет известной общественной потребности. Завтра он, быть может, будет вполне или отчасти вытеснен с своего места другим подобным ему продуктом. И если даже труд данного производителя товаров, например, нашего ткача, есть патентованное звено общественного разделения труда, то это отнюдь еще не гарантирует, что как раз его 20 аршин холста будут иметь потребительную стоимость. Если общественная потребность в холсте, которая, как и все прочее, имеет границы, уже удовлетворена конкурентами данного ткача, продукт нашего приятеля окажется избыточным, излишним, а следовательно, и бесполезным. Конечно, дареному коню в зубы не смотрят, но наш ткач явился на рынок вовсе не для того, чтобы делать подарки. Допустим, однако, что продукт его фактически имеет потребительную стоимость и, следовательно, деньги притягиваются данным товаром. Спрашивается, сколько же именно денег? Правда, ответ уже предвосхищен в цене товара, в показателе величины его стоимости. Мы оставляем здесь в стороне чисто субъективные ошибки в расчетах товаровладельца, которые тотчас же объективно исправляются рынком. Пусть производитель затратил на свой продукт лишь среднее общественно необходимое рабочее время. Следовательно, цена товара есть лишь денежное название овеществленного в нем количества общественного труда. Но без разрешения нашего ткача и за его спиной пришли в движение традиционные производственные условия ткачества холста. То, что вчера несомненно представляло рабочее время, общественно необходимое для производства аршина холста, сегодня перестало им быть, и владелец денег энергично демонстрирует нашему приятелю это обстоятельство, указывая ему на цены, назначенные различными его конкурентами. К его несчастью, на свете много ткачей. Допустим, наконец, что каждый имеющийся на рынке кусок холста заключает в себе лишь общественно необходимое рабочее время. Тем не менее общая сумма этих кусков может заключать в себе избыточно затраченное рабочее время. Если чрево рынка не в состоянии поглотить всего количества холста по нормальной цене 2 шилл. за аршин, то это доказывает, что слишком большая часть всего рабочего времени общества затрачена в форме тканья холста. Результат получается тот же, как если бы каждый отдельный ткач затратил на свой индивидуальный продукт более, чем общественно необходимое рабочее время. Здесь имеет силу поговорка: “Вместе пойман, вместе и повешен”. Весь холст на рынке функционирует как один товар, каждый кусок его – только как соответственная часть этого одного товара. И в самом деле, стоимость каждого индивидуального аршина есть лишь материализация одного и того же общественно определенного количества однородного человеческого труда.[213]
Как мы видим, товар любит деньги, но “the course of true love never does run smooth”.[214] Такой же стихийной случайностью, какой отличается качественная структура общественно-производственного организма, являющего свои membra disjecta [разрозненные члены][215] в системе разделения труда, отличается и его количественная структура. Наши товаровладельцы открывают, таким образом, что то самое разделение труда, которое делает их независимыми частными производителями, делает в то же время независимыми от них самих процесс общественного производства и их собственные отношения в этом процессе, что независимость лиц друг от друга дополняется системой всесторонней вещной зависимости.
Разделение труда превращает продукт труда в товар и делает поэтому необходимым его превращение в деньги. Оно в то же время превращает в дело случая, удастся ли это пресуществление. Но здесь мы должны рассмотреть явление в его чистом виде, следовательно, должны предположить его нормальное течение. Впрочем, если этот процесс вообще совершается, т. е. если товар оказывается проданным, то всегда имеет место превращение формы, хотя в случаях ненормальных при этом превращении формы субстанция – величина стоимости – может быть урезана или повышена.
Для одного товаровладельца золото замещает его товар, для другого – товар замещает его золото. Чувственно воспринимаемое явление состоит в том, что товар и золото, 20 аршин холста и 2 ф. ст., перемещаются из рук в руки или с места на место, т. е. обмениваются друг на друга. Но на что обменивается товар? На всеобщую форму своей собственной стоимости. А золото? На особенный вид своей потребительной стоимости. Почему золото противостоит холсту в качестве денег? Потому что цена холста, 2 ф. ст., т. е. его денежное название, уже выражает его отношение к золоту как к деньгам. Первоначальная товарная форма сбрасывается путем отчуждения товара, следовательно – в тот момент, когда потребительная стоимость товара действительно притягивает к себе золото, лишь мысленно представленное в цене товара. Поэтому реализация цены, или только идеальной формы стоимости товара, есть, с другой стороны, реализация только идеальной потребительной стоимости денег, – превращение товара в деньги есть в то же время превращение денег в товар. Этот единый процесс является, таким образом, двусторонним: один его полюс – со стороны товаровладельца – продажа, противоположный полюс – со стороны владельца денег – купля. Продажа есть купля, Т – Д есть в то же время Д – Т.[216]
До сих пор мы знаем только одно экономическое отношение между людьми – отношение товаровладельцев, в котором товаровладельцы присваивают чужой продукт труда только путем отчуждения своего собственного. Следовательно, один товаровладелец может противостоять другому в качестве владельца денег лишь потому, что либо продукт его труда от природы обладает денежной формой, т. е. является денежным материалом, золотом и т. д., либо его собственный товар уже переменил кожу, сбросил с себя свою первоначальную потребительную форму. Чтобы функционировать в качестве денег, золото должно, конечно, вступить в каком-нибудь пункте на товарный рынок. Этот пункт находится в местах его добычи, – там, где оно как непосредственный продукт труда обменивается на другой продукт труда той же стоимости. Но, начиная с этого момента, оно непрерывно выражает в себе реализованные цены товаров.[217] Если оставить в стороне обмен золота на товар в местах добычи золота, то в руках каждого товаровладельца золото есть отделившийся образ его отчужденного товара, продукт продажи, или первого метаморфоза товара Т – Д.[218] Идеальными деньгами, или мерой стоимости, золото стало потому, что все товары измеряли в нем свои стоимости и таким образом сделали его мысленно представляемой противоположностью их потребительной формы, образом их стоимости. Реальными деньгами оно становится потому, что товары в процессе своего всестороннего отчуждения делают его действительно отделившейся от них и превращенной формой их потребительной стоимости, а следовательно, действительным образом их стоимости. Как образ стоимости, товар стирает с себя всякий след своей естественно выросшей потребительной стоимости, всякий след создавшего его особенного полезного труда, и превращается в однородную общественную материализацию лишенного различий человеческого труда. В деньгах нельзя разглядеть, какого сорта товар превратился в них. В своей денежной форме один товар выглядит совершенно так же, как и всякий другой. Деньги могут представлять собой навоз, хотя навоз отнюдь не деньги. Допустим, что те два золотых, за которые наш ткач отдал свой товар, являются превращенной формой квартера пшеницы. Продажа холста, Т – Д, есть в то же время купля его, Д – Т. Но в качестве продажи холста этот процесс открывает собой движение, заканчивающееся противоположностью этого акта, куплей библии; в качестве же купли холста тот же процесс заканчивает движение, начавшееся с противоположности этого акта – с продажи пшеницы. Т – Д (холст – деньги), первая фаза процесса Т – Д – Т (холст – деньги – библия), есть в то же время Д – Т (деньги – холст), т. е. последняя фаза другого процесса Т – Д – Т (пшеница – деньги – холст). Первый метаморфоз товара, его превращение из товарной формы в деньги, всегда является в то же время вторым противоположным метаморфозом какого-либо другого товара, обратным превращением последнего из денежной формы в товар.

0

13

Д – Т. Второй, или заключительный, метаморфоз товара – купля. Так как деньги есть образ всех других товаров, отделившийся от них, или продукт их всеобщего отчуждения, то они представляют собой абсолютно отчуждаемый товар. Они читают все цены в обратном направлении и отражаются, таким образом, во всех товарных телах как в покорном материале для своего собственного превращения в товар. Имеете с тем цены, эти влюбленные взоры, бросаемые товарами на деньги, указывают последним границу их способности к перевоплощению, а именно их собственное количество. Так как товар, превращаясь в деньги, исчезает как таковой, то на деньгах не остается следов того, как именно они попали в руки владельца и что именно в них превратилось. Деньги non olet [не пахнут],[220] каково бы ни было их происхождение. Если, с одной стороны, деньги представляют проданный товар, то, с другой стороны, они представляют товары, которые можно купить.[221]
Д – Т, т. е. купля, есть в то же время продажа, или Т – Д; следовательно, последний метаморфоз данного товара есть в то же время первый метаморфоз какого-либо другого товара. Для нашего ткача жизненный путь его товара заканчивается библией, в которую он превратил полученные им 2 фунта стерлингов. Но продавец библии превращает полученные от ткача 2 ф. ст. в водку. Д – Т, заключительная фаза процесса Т – Д – Т (холст – деньги – библия), есть в то же время Т – Д, первая фаза Т – Д – Т (библия – деньги – водка). Так как производитель товара доставляет на рынок лишь односторонний продукт, он продает его обыкновенно значительными массами; между тем его разносторонние потребности заставляют его постоянно раздроблять реализованную цену, или вырученную денежную сумму, между многочисленными покупками. Одна продажа приводит, таким образом, ко многим актам купли различных товаров. Итак, заключительный метаморфоз одного товара образует сумму первых метаморфозов других товаров.
Если мы возьмем теперь метаморфоз какого-либо товара, например холста, в целом, то мы увидим прежде всего, что метаморфоз этот состоит из двух противоположных и дополняющих друг друга движений: Т – Д и Д – Т. Эти два противоположные превращения товара осуществляются в двух противоположных общественных актах товаровладельца и отражаются в двух противоположных экономических ролях этого последнего. Как агент продажи, он – продавец, как агент купли – покупатель. Но так как в каждом своем превращении товар существует одновременно в обеих своих формах – товарной и денежной, – которые лишь располагаются на противоположных полюсах, то одному и тому же товаровладельцу, поскольку он является продавцом, противостоит другой в качестве покупателя, а поскольку он является покупателем, ему противостоит другой в качестве продавца. Подобно тому как один и тот же товар последовательно совершает два противоположных превращения – из товара в деньги и из денег в товар, – точно так же один и тот же товаровладелец меняет роль продавца на роль покупателя. Следовательно, это не прочно фиксированные роли, а роли, постоянно переходящие в процессе товарного обращения от одного лица к другому. Полный метаморфоз товара, в своей простейшей форме, предполагает четыре крайних точки и три personae dramatis [действующих лица]. Сначала товар противостоит деньгам как образу своей стоимости, который “по ту сторону”, в чужом кармане, обладает своей вещно-осязательнй реальностью. Следовательно, товаровладельцу противостоит владелец денег. Как только товар превратился в деньги, они становятся его мимолетной эквивалентной формой, потребительная стоимость или содержание которой существует “по сю сторону”, в других товарных телах. Деньги, конечный пункт первого превращения товара, представляют собой в то же время исходный пункт второго превращения. Следовательно, продавец в первом акте процесса является покупателем во втором акте, где ему противостоит третий товаровладелец как продавец.[222]
Две противоположно направленные фазы движения товарного метаморфоза образуют кругооборот: товарная форма, сбрасывание товарной формы, возвращение к товарной форме. Во всяком случае сам товар определяется здесь противоположным образом. У исходного пункта он является непотребительной стоимостью, у конечного пункта он – потребительная стоимость для своего владельца. Точно так же деньги сначала выступают как твердый кристалл стоимости, в который превращается товар, а затем расплываются в мимолетную эквивалентную форму товара.
Два метаморфоза, образующие полный кругооборот одного товара, представляют собой в то же время противоположные частичные метаморфозы двух других товаров. Один и тот же товар (холст) открывает ряд своих собственных метаморфозов и в то же самое время завершает полный метаморфоз другого товара (пшеницы). Во время своего первого превращения, в акте продажи, он выступает в обеих этих ролях своей собственной персоной. А превратившись в золотую куколку, в виде которой он сам проходит путь всякого товарного тела, он вместе с тем завершает первый метаморфоз некоторого третьего товара. Таким образом, кругооборот, описываемый рядом метаморфозов каждого товара, неразрывно сплетается с кругооборотами других товаров. Процесс в целом представляет собой обращение товаров.
Товарное обращение не только формально, но и по существу отлично от непосредственного обмена продуктами. В самом деле, присмотримся к только что описанному процессу. Ткач несомненно обменял холст на библию, собственный товар – на чужой. Но это явление существует как таковое только для него самого. Продавец библии, предпочитающий горячительный напиток холодной святости, вовсе не думал о том, что на его библию обменивается холст; равным образом ткач совершенно не подозревает, что на его холст обменена пшеница и т. д. Товар лица В замещает товар лица А, но А и В не обмениваются взаимно своими товарами. Фактически может случиться, что А и В покупают взаимно друг у друга, но такое случайное совпадение отнюдь не вытекает из общих условий обращения товаров. С одной стороны, мы видим здесь, как обмен товаров разрывает индивидуальные и локальные границы непосредственного обмена продуктами и развивает обмен веществ человеческого труда. С другой стороны, здесь развивается целый круг общественных связей, которые находятся вне контроля действующих лиц и носят характер отношений, данных от природы. Ткач может продать холст лишь потому, что крестьянин уже продал пшеницу; любитель водки может продать библию лишь потому, что ткач продал холст; винокур может продать свой горячительный напиток лишь потому, что другой продал напиток живота вечного и т. д.
Вследствие этого процесс обращения не заканчивается, как непосредственный обмен продуктами, после того как потребительные стоимости поменялись местами и владельцами. Деньги не исчезают оттого, что они в конце выпадают из ряда метаморфозов данного товара. Они снова и снова осаждаются в тех пунктах процесса обращения, которые очищаются тем или другим товаром. Например, в общем метаморфозе холста: холст – деньги – библия, сначала холст выпадает из обращения, деньги заступают его место, затем библия выпадает из обращения, и деньги заступают ее место. Благодаря замещению одного товара другим к рукам третьего лица прилипает денежный товар.[223] Обращение непрерывно источает из себя денежный пот.
Трудно представить себе что-либо более плоское, чем догмат, будто товарное обращение обязательно создает равновесие между куплями и продажами, так как каждая продажа есть в то же время купля, и vice versa [наоборот]. Если этим хотят сказать, что число действительно совершившихся продаж равно числу покупок, то это – бессодержательная тавтология. Однако этим догматом хотят доказать, что продавец приводит за собой на рынок своего покупателя. Купля и продажа представляют собой один и тот же акт как взаимоотношение двух полярно противоположных лиц – владельца денег и товаровладельца. Но, как действия одного и того же лица, они образуют два полярно противоположных акта. Таким образом, тождество продажи и купли предполагает, что товар становится бесполезным, когда он, будучи брошен в алхимическую реторту обращения, не выходит из нее в виде денег, не продается товаровладельцем, а следовательно, не покупается владельцем денег. Это тождество предполагает далее, что процесс обмена, если он удается, есть некоторая пауза, известный период в жизни товара, который может быть более или менее продолжительным. Так как первый метаморфоз товара есть одновременно продажа и купля, то этот частичный процесс составляет в то же время самостоятельный процесс. У покупателя есть товар, у продавца есть деньги, т. е. товар, сохраняющий форму, способную к обращению независимо от того, рано или поздно он фактически снова выступит на рынке. Никто не может продать без того, чтобы кто-нибудь другой не купил. Но никто не обязан немедленно покупать только потому, что сам он что-то продал. Обращение товаров разрывает временные, пространственные и индивидуальные границы обмена продуктов именно благодаря тому, что непосредственная тождественность между отчуждением своего продукта труда и получением взамен него чужого расчленяется на два противоположных акта – продажи и купли. Если процессы, противостоящие друг другу в качестве совершенно самостоятельных, образуют известное внутреннее единство, то это как раз и означает, что их внутреннее единство осуществляется в движении внешних противоположностей. Когда внешнее обособление внутренне несамостоятельных, т. е. дополняющих друг друга, процессов достигает определенного пункта, то единство их обнаруживается насильственно – в форме кризиса. Имманентная товару противоположность потребительной стоимости и стоимости, противоположность частного труда, который в то же время должен выразить себя в качестве труда непосредственно общественного, противоположность особенного и конкретного труда, который в то же время имеет значение лишь труда абстрактно всеобщего, противоположность персонификации вещей и овеществления лиц – это имманентное противоречие получает в противоположностях товарного метаморфоза развитые формы своего движения. Следовательно, уже эти формы заключают в себе возможность – однако только возможность – кризисов. Превращение этой возможности в действительность требует целой совокупности отношений, которые в рамках простого товарного обращения вовсе еще не существуют.[224]
Как посредник в процессе обращения товаров, деньги приобретают функцию средства обращения.
b) обращение денег
Смена форм, в которой совершается вещественный обмен продуктами труда, Т – Д – Т, обусловливает, что одна и та же стоимость, образуя в качестве товара исходный пункт процесса, снова возвращается к этому же пункту в виде товара. Таким образом, это движение товаров представляет собой кругооборот. С другой стороны, эта же самая форма исключает кругооборот денег. Результатом ее является непрерывное удаление денег от их исходного пункта, а не возвращение к нему. До тех пор, пока товар в руках продавца сохраняется в своем превращенном виде, в виде денег, товар этот находится в стадии своего первого метаморфоза, т. е. он осуществил лишь первую половину своего обращения. Когда процесс – продажа ради купли – закончен, то деньги, в свою очередь, удалились из рук своего первоначального владельца. Правда, если ткач, купив библию, снова продаст холст, то и деньги опять вернутся в его руки. Но они вернутся не вследствие обращения первых 20 аршин холста, которое, напротив, удалило их из рук ткача в руки продавца библии. Деньги могут вернуться лишь благодаря тому, что новый товар возобновляет или повторяет все тот же процесс обращения, который заканчивается тем же результатом, как и первый. Следовательно, форма движения, непосредственно сообщаемая деньгам обращением товаров, представляет собой их постоянное удаление от исходного пункта, их переход из рук одного товаровладельца в руки другого, или их обращение (currency, cours de la monnaie).
Обращение денег есть постоянное монотонное повторение одного и того же процесса. Товар всегда находится на стороне продавца, деньги – всегда на стороне покупателя как покупательное средство. Они функционируют как покупательное средство, реализуя цену товара. Но, реализуя ее, деньги переносят товар из рук продавца в руки покупателя и в то же время удаляются сами из рук покупателя в руки продавца с тем, чтобы повторить тот же самый процесс с каким-либо другим товаром. Тот факт, что эта односторонняя форма движения денег возникает из двусторонней формы движения товара, остается замаскированным. Сама природа товарного обращения порождает как раз противоположную видимость. Первый метаморфоз товара по своему внешнему виду есть не только движение денег, но и собственное движение самого товара; наоборот, второй метаморфоз товара представляется только как движение денег. В первой половине своего обращения товар меняется местом с деньгами. Вместе с тем товар как потребительная стоимость выпадает из сферы обращения и переходит в сферу потребления.[225] Его место заступает образ стоимости товара, или его денежная маска. Вторую половину обращения товар пробегает уже не в своем натуральном виде, а в своем золотом облачении. Таким образом, непрерывность движения свойственна только деньгам; и то самое движение, которое для товара распадается на два противоположных процесса, это самое движение как собственное движение денег, всегда представляет собой один и тот же процесс, в котором, деньги меняются местами все с новыми и новыми товарами. Поэтому дело принимает такой вид, будто результат товарного обращения, замещение одного товара другим, порождается не превращением его собственных форм, а функцией денег как средства обращения, будто именно средства обращения приводят в движение товары, сами по себе неподвижные, переносят их из рук, где они являются непотребительными стоимостями, в руки, где они являются потребительными стоимостями, и притом всегда в направлении, противоположном собственному движению денег. Деньги постоянно удаляют товары из сферы обращения, становясь на их место в обращении и тем самым удаляясь от своего собственного исходного пункта. Поэтому, хотя в движении денег лишь выражается обращение товаров, с внешней стороны кажется наоборот, что обращение товаров есть лишь результат движения денег.[226]
С другой стороны, деньгам присуща функция средства обращения лишь потому, что они представляют собой ставшую самостоятельной стоимость товаров. Их движение как средства обращения есть поэтому в действительности лишь движение собственной формы товара. Следовательно, последнее должно отражаться в обращении денег и видимым образом. Так, например, холст сначала превращает свою товарную форму в свою денежную форму. Второй полюс его первого метаморфоза Т – Д, т. е. форма денег, становится затем первым полюсом его последнего метаморфоза Д – Т, его обратного превращения в библию. Но каждое из обоих этих превращений формы совершается путем обмена товара и денег, путем их взаимного перемещения. Одни и те же деньги притекают к продавцу как отчужденный образ товара и покидают его как абсолютно отчуждаемый образ товара. Они два раза меняются местами. Первый метаморфоз холста приносит эти деньги в карман ткача, второй – снова извлекает их оттуда. Таким образом, два противоположных изменения формы одного и того же товара отражаются в двукратном перемещении денег, совершающемся в обратном направлении.
Напротив, если имеют место только односторонние товарные метаморфозы – простые акты купли или продажи, все равно, – то одни и те же деньги лишь один раз меняют свое место. Их второе перемещение всегда выражает собой второй метаморфоз товара, его обратное превращение из денег. В частом повторении перемещений одних и тех же денег отражается не только ряд метаморфозов отдельного товара, но переплетение бесчисленных метаморфозов всего товарного мира в целом. Впрочем, само собой понятно, что все это относится лишь к рассматриваемой здесь форме простого товарного обращения.
Каждый товар при первом своем шаге в процессе обращения, при первой же смене своей формы, выпадает из сферы обращения, в которую на его место постоянно вступает новый товар, Наоборот, деньги как средство обращения постоянно пребывают в сфере обращения, постоянно рыщут в ней. Отсюда возникает вопрос, сколько денег может непрерывно поглощать эта сфера.
В каждой стране ежедневно совершаются многочисленные, одновременные и, следовательно, пространственно сосуществующие односторонние метаморфозы товаров, или, другими словами, только продажи с одной стороны, только купли – с другой. В своих ценах товары уже приравнены определенным мысленно представляемым количествам денег. Так как рассмотренная здесь непосредственная форма обращения всегда телесно противопоставляет друг другу товар и деньги – первый на полюсе продажи, вторые на противоположном полюсе купли, – то масса средств обращения, необходимых для процесса обращения товаров, уже определена суммой цен последних, В самом деле, деньги лишь представляют собой реально ту сумму золота, которая идеально уже выражена в сумме цен товаров. Следовательно, равенство этих сумм очевидно само собой. Мы знаем, однако, что при неизменной стоимости товаров цены их изменяются с изменением стоимости самого золота (денежного материала): пропорционально повышаются, если последняя падает, и, наоборот, падают, если последняя повышается. Вместе с таким повышением или понижением суммы цен товаров должна в той же пропорции увеличиваться или уменьшаться масса обращающихся денег. Во всяком случае, причиной изменения массы средств обращения являются здесь сами деньги, но не в своей функции средства обращения, а в своей функции меры стоимости. Сначала цена товаров изменяется в обратном отношении к изменению стоимости денег, и затем масса средств обращения изменяется в прямом отношении к изменению цены товаров. Совершенно то же явление имело бы место, если бы, например, не стоимость золота понизилась, а серебро заместило бы его в качестве меры стоимости, или, наоборот, если бы не стоимость серебра повысилась, а золото вытеснило бы серебро из функции меры стоимости. В первом случае должно было бы обращаться серебра больше, чем раньше обращалось золота, во втором – меньше золота, чем раньше обращалось серебра. В обоих случаях изменилась бы стоимость денежного материала, т. е. товара, функционирующего как мера стоимостей, а потому изменилось бы также выражение товарных стоимостей в ценах, а следовательно, – масса обращающихся денег, которые служат для реализации этих цен. Мы уже видели, что сфера обращения товаров имеет прореху, через которую туда проникает золото (серебро и вообще денежный материал) в качестве товара данной стоимости. Наличие этой стоимости предполагается уже при функционировании денег в качестве меры стоимости, т. е. при определении цен. Например, если понижается стоимость самой меры стоимости, то это прежде всего проявляется в изменении цены тех товаров, которые обмениваются на благородный металл как на товар непосредственно в местах добычи последнего. Однако значительная часть других товаров, в особенности на низших ступенях развития буржуазного общества, долгое время продолжает оцениваться в ставшей иллюзорной, устаревшей стоимости меры стоимости. Но по мере того как товары вступают в стоимостные отношения друг с другом, один товар заражает другой, и золотые или серебряные цены товаров мало-помалу выравниваются в соответствии с пропорциями, которые определяются самими стоимостями товаров, пока, наконец, все товарные стоимости не будут оцениваться соответственно новой стоимости денежного металла. Этот процесс выравнивания сопровождается непрерывным ростом количества благородных металлов, притекающих взамен непосредственно обмениваемых на них товаров. Поэтому в той самой мере, в какой среди товаров распространяются эти новые, исправленные цены, или в какой стоимости товаров оцениваются в новой, упавшей и продолжающей до известного пункта падать стоимости металла, в такой же мере уже имеется в наличии добавочная масса благородного металла, необходимая для реализации этих новых цен. Одностороннее наблюдение фактов, последовавших за открытием новых месторождений золота и серебра, привело в XVII и в особенности в XVIII столетии к неверному выводу, будто товарные цены возросли потому, что большее количество золота и серебра стало функционировать в качестве средства обращения. В дальнейшем мы будем принимать стоимость золота за величину данную, каковой она и является фактически в момент установления цен.

Итак, при этом предположении масса средств обращения определяется суммой товарных цен, подлежащих реализации. Если мы допустим далее, что цена каждого товарного вида дана, то сумма цен товаров будет, очевидно, зависеть от количества товаров, находящихся в обращении. В самом деле, не требуется особенно ломать голову для того, чтобы понять, что раз 1 квартер пшеницы стоит 2 ф. ст., то 100 квартеров будут стоить 200 ф. ст., 200 квартеров —400 ф. ст. и т. д., а следовательно, с массой пшеницы должна возрастать и масса тех денег, которые при ее продаже обмениваются с ней местом.
Если мы предположим, что масса товаров дана, то масса находящихся в обращении денег будет увеличиваться и уменьшаться вместе с колебаниями товарных цен. Она растет и падает в зависимости от того, повышается или понижается сумма цен товаров вследствие изменения величины цен. При этом необязательно должны одновременно повышаться или понижаться цены всех товаров. Повышения цен известного числа ведущих товаров в одном случае, понижения их цен в другом случае достаточно для того, чтобы заметно повысить или понизить подлежащую реализации сумму цен всех обращающихся товаров, а следовательно, и для того, чтобы привлечь в сферу обращения больше или меньше денег. Отражает ли изменение цен товаров действительное изменение стоимости их или представляет собой просто колебание рыночных цен, влияние на массу средств обращения в обоих случаях одинаково.
Пусть дано известное число не связанных между собой, одновременных и, следовательно, пространственно сосуществующих продаж, или частичных метаморфозов, например 1 квартера пшеницы, 20 аршин холста, 1 библии, 4 галлонов водки. Если цена каждого из этих товаров 2 ф. ст., следовательно, подлежащая реализации сумма цен 8 ф. ст., то в обращение должна вступить масса денег, равная 8 фунтам стерлингов. Но если те же самые товары образуют звенья исследованного нами выше ряда метаморфозов: 1 квартер пшеницы – 2 ф. ст. – 20 аршин холста – 2 ф. ст. – 1 библия – 2 ф. ст. – 4 галлона водки – 2 ф. ст., то один и те же 2 ф. ст. приводят в обращение все эти товары один за другим, последовательно реализуя их цены, – следовательно, эти 2 ф. ст. реализуют сумму цен в 8 ф. ст. с тем, чтобы опочить в заключение в руках винокура. Они совершают четыре оборота. Это повторное перемещение одних и тех же денег выражает двойное изменение формы товара, его движение через две противоположные стадии обращения и в то же время сплетение метаморфозов различных товаров.[227] Противоположные и дополняющие одна другую фазы этого процесса не могут совершаться рядом в пространстве, но должны следовать друг за другом во времени. Определенные промежутки времени образуют поэтому меру их продолжительности, т. е. числом оборотов одних и тех же денежных единиц за данное время измеряется быстрота обращения денег. Пусть процесс обращения указанных выше четырех товаров продолжался, например, один день. Тогда подлежащая реализации сумма цен составит 8 ф. ст., число оборотов одних и тех же денежных единиц за день – 4 и масса обращающихся денег – 2 фунта стерлингов. Таким образом, для процесса обращения за данный промежуток времени:

функционирующих в качестве средств обращения. Этот закон имеет всеобщее значение. За данный промежуток времени процесс обращения каждой страны охватывает, с одной стороны, множество разрозненных, одновременных, пространственно рядом совершающихся актов продажи (соответственно купли), или частичных метаморфозов, в которых одни и те же деньги лишь один раз меняют место, или совершают лишь один оборот; с другой стороны, тот же самый процесс охватывает совокупность многих, частью параллельных, частью переплетающихся между собой, более или менее богатых звеньями рядов метаморфозов, в которых одни и те же деньги совершают более или менее значительное число оборотов. Общее число оборотов всех находящихся в обращении одноименных денежных единиц дает, однако, среднее число оборотов отдельной единицы, или среднюю скорость обращения денег. Масса денег, которая в начале, например, дневного процесса обращения вступает в него, определяется, конечно, суммой цен товаров, обращающихся одновременно и пространственно рядом друг с другом. Но в пределах процесса каждая денежная единица становится, так сказать, ответственной за остальные. Если одна из них ускоряет быстроту своего обращения, то тем самым она замедляет быстроту обращения другой, причем последняя может даже совсем вылететь из сферы обращения, так как эта сфера в состоянии поглотить лишь такую массу золота, которая, будучи помножена на среднее число оборотов ее отдельных элементов, равна сумме цен, подлежащих реализации. Поэтому, если растет число оборотов денег, то масса денег, находящаяся в обращении, уменьшается. Если уменьшается число их оборотов, то масса их растет. Так как при данной средней быстроте обращения масса денег, которая может функционировать как средство обращения, дана, то стоит бросить в обращение определенное количество банкнот, например одно-фунтового достоинства, чтобы извлечь из него ровно столько же золотых соверенов, – фокус, хорошо известный всем банкам.
Если в обращении денег вообще проявляется только процесс обращения товаров, т. е. их кругооборот путем противоположных метаморфозов, то в скорости обращения денег проявляется скорость смены форм товаров, непрерывное переплетение одного ряда метаморфозов с другими, стремительность этого обмена веществ, быстрое исчезновение товаров из сферы обращения и столь же быстрая замена их новыми товарами. В быстроте денежного обращения проявляется, таким образом, текучее единство противоположных и взаимно дополняющих друг друга фаз – превращение потребительной формы товара в образ стоимости и обратное превращение образа стоимости в потребительную форму, т. е. единство обоих процессов: продажи и купли. Наоборот, в замедлении денежного обращения сказывается разделение и обособление этих процессов в виде двух противоположных полюсов, т. е. приостановка превращения форм, а следовательно, и обмена веществ. Из обращения самого по себе, конечно, нельзя усмотреть, откуда возникает эта приостановка. Обращение лишь обнаруживает самое наличие этого явления. Согласно обыденному воззрению, тот факт, что с замедлением денежного обращения деньги начинают все реже появляться и исчезать во всех пунктах периферии обращения, объясняется недостаточным количеством средств обращения.[228]
Таким образом, общее количество денег, функционирующих в течение каждого данного отрезка времени в качестве средств обращения, определяется, с одной стороны, суммой цен всех обращающихся товаров, а с другой стороны, большей или меньшей быстротой противоположно направленных процессов товарного обращения, от чего зависит, какая часть общей суммы цен может быть реализована при помощи одной и той же денежной единицы. Но сама эта сумма цен товаров зависит как от массы, так и от цены каждого отдельного вида товаров. “Эти три фактора: движение цен, масса обращающихся товаров и быстрота обращения денег, могут изменяться в различных направлениях и в различных пропорциях; поэтому подлежащая реализации сумма цен, а следовательно, и обусловленная ею масса средств обращения могут также претерпевать многочисленные комбинации. Здесь мы отметим лишь комбинации, которые играют наиболее важную роль в истории товарных цен.
При неизменных товарных ценах масса средств обращения может расти, если увеличивается масса обращающихся товаров или уменьшается быстрота обращения денег или оба эти обстоятельства действуют совместно. Наоборот, масса средств обращения может уменьшаться, если уменьшается масса товаров или возрастает скорость обращения.
При всеобщем повышении товарных цен масса средств обращения может остаться неизменной, если масса обращающихся товаров уменьшается в том же самом отношении, в каком возрастает их цена, или быстрота обращения денег увеличивается пропорционально возрастанию цен, причем масса обращающихся товаров остается постоянной. Масса средств обращения может уменьшаться, если масса товаров уменьшается или быстрота обращения увеличивается скорее, чем цены.
При общем понижении товарных цен масса средств обращения может оставаться неизменной, если масса товаров увеличивается в том же самом отношении, в каком падает их цена, или если быстрота обращения денег уменьшается в том же самом отношении, как цены. Масса средств обращения может расти, если товарная масса растет или скорость обращения уменьшается быстрее, чем падают товарные цены.
Вариации различных факторов могут взаимно компенсировать друг друга таким образом, что, несмотря на их постоянную изменчивость, общая сумма товарных цен, подлежащих реализации, остается постоянной, а потому остается постоянной и обращающаяся масса денег. Поэтому, особенно при рассмотрении сравнительно продолжительных периодов, масса денег, обращающихся в каждой данной стране, обнаруживает гораздо более постоянный средний уровень и гораздо менее значительные отклонения от этого среднего уровня, чем можно было бы ожидать с первого взгляда; исключение составляют периоды сильных потрясений, которые вызываются промышленными и торговыми кризисами, реже изменениями в стоимости самих денег.
Закон, согласно которому количество средств обращения определяется суммой цен обращающихся товаров и средней скоростью обращения денег,[229] может быть выражен еще следующим образом: при данной сумме стоимостей товаров и данной средней скорости их метаморфозов количество обращающихся денег или денежного материала зависит от собственной стоимости последнего. Иллюзия, будто бы дело происходит как раз наоборот, будто товарные цены определяются массой средств обращения, а эта последняя определяется, в свою очередь, массой находящегося в данной стране денежного материала,[230] коренится у ее первых представителей в той нелепой гипотезе, что товары вступают в процесс обращения без цены, а деньги без стоимости, и затем в этом процессе известная часть товарной мешанины обменивается на соответственную часть металлической груды.

0

14

с) монета. Знак стоимости
Из функции денег как средства обращения возникает их монетная форма. Весовая часть золота, мысленно представленная в цене, или денежном названии товаров, должна противостать последним в процессе обращения как одноименный кусок золота, или монета. Как и установление масштаба цен, чеканка монет попадает в руки государства. В тех различных национальных мундирах, которые носят па себе золото и серебро в качестве монет и которые они снова снимают, появляясь на мировом рынке, обнаруживается разделение между внутренней, или национальной, сферой товарного обращения и всеобщей сферой мирового рынка.
Следовательно, золотая монета и золото в слитках различаются между собой только по внешности, и золото постоянно может быть превращено из одной формы в другую.[232] Путь, на который вступает золото, выйдя из монетного двора, ведет его, в конце концов, к плавильному тиглю. А именно, в обращении золотые монеты стираются, одна больше, другая меньше. Название золотой монеты и количество ее золотой субстанции, ее номинальное и ее реальное содержание начинают мало-помалу расходиться. Одноименные золотые монеты приобретают различную стоимость, так как они имеют теперь различный вес. Золото как средство обращения отклоняется от золота как масштаба цен и вместе с тем перестает быть действительным эквивалентом товаров, цены которых оно реализует. История этой неразберихи составляет главное содержание истории монетного дела в течение средних веков и нового времени вплоть до XVIII столетия. Естественная тенденция процесса обращения, стремящаяся превратить золотое бытие монеты в видимость золота, т. е. сделать из монеты лишь символ ее официального металлического содержания, признана даже самым современным законодательством: последнее определяет ту степень потери металла, которая делает золотую монету негодной к обращению, т. е. демонетизирует.
Если само обращение денег отделяет реальное содержание монеты от номинального содержания, отделяет ее металлическое бытие от ее функционального бытия, то в нем уже скрыта возможность заместить металлические деньги в их функции монеты знаками из другого материала или простыми символами. Роль серебряных и медных знаков в качестве заместителей золотой монеты объясняется исторически, с одной стороны, техническими трудностями чеканить совершенно ничтожные весовые количества золота или серебра и, с другой стороны, тем обстоятельством, что низшие металлы раньше высших – серебро раньше золота, медь раньше серебра – служили мерой стоимости и, следовательно, уже обращались в качестве денег в тот момент, когда более благородный металл низверг их с трона. Они замещают золото в тех областях товарного обращения, где монета циркулирует наиболее быстро, а следовательно, наиболее быстро снашивается, т. е. там, где акты купли и продажи постоянно возобновляются в самом мелком масштабе. Чтобы помешать этим спутникам золота утвердиться на месте самого золота, законом устанавливаются очень низкие размеры платежей, в границах которых прием их взамен золота является обязательным. Те особые сферы, в которых обращаются различные сорта монет, конечно, переплетаются между собой. Разменная монета появляется наряду с золотом для выплаты дробных частей самой мелкой из золотых монет; золото постоянно вступает в розничное обращение и столь же постоянно выбрасывается оттуда путем размена на мелкую монету.[233]
Металлическое содержание серебряных и медных знаков произвольно определяется законом. В обращении они снашиваются еще быстрее, чем золотая монета. Их монетная функция становится поэтому фактически совершенно не зависимой от их веса, т. е. от всякой стоимости. Монетное бытие золота окончательно отделяется от его стоимостной субстанции. Благодаря этому вещи, относительно не имеющие никакой стоимости, – бумажки, получают возможность функционировать вместо золота в качестве монеты. В металлических денежных знаках их чисто символический характер еще до известной степени скрыт. В бумажных деньгах он выступает с полной очевидностью. Как видим, се n'est que le premier pas qui coute [труден лишь первый шаг].
Мы имеем здесь в виду лишь государственные бумажные деньги с принудительным курсом. Они вырастают непосредственно из металлического обращения. Наоборот, кредитные деньги предполагают условия, которые нам, пока мы остаемся в пределах простого товарного обращения, еще совершенно неизвестны. Только мимоходом отметим, что, подобно тому как бумажные деньги в собственном смысле этого слова возникают из функции денег как средства обращения, естественный корень кредитных денег составляет функция денег как средства платежа.[234]
Бумажки, на которых напечатаны их денежные названия, как, например, 1 ф. ст., 5 фунтов стерлингов и т. д., бросаются в процесс обращения извне государством. Поскольку они действительно обращаются вместо одноименных сумм золота, они отражают в своем движении лишь законы самого денежного обращения. Специфический закон обращения бумажных денег может возникнуть лишь из отношения их к золоту, лишь из того, что они являются представителями последнего. И закон этот сводится просто к тому, что выпуск бумажных денег должен быть ограничен тем их количеством, в каком действительно обращалось бы символически представленное ими золото (или серебро). Правда, количество золота, которое может быть поглощено сферой обращения, постоянно колеблется, то поднимаясь выше, то опускаясь ниже известного среднего уровня. Однако масса средств обращения данной страны никогда не падает ниже определенного минимума, который может быть установлен эмпирически. То обстоятельство, что эта минимальная масса непрерывно изменяет свои составные части, т. е. составляется каждый раз все из других частиц золота, конечно, нисколько не влияет на ее размеры и на ее постоянное пребывание в сфере обращения. Поэтому она может быть замещена бумажными символами. Но если мы сегодня наполним бумажными деньгами все каналы обращения до степени их полного насыщения, то завтра вследствие каких-либо колебаний в товарном обращении они могут оказаться переполненными. Всякая мера утрачивается. Но если бумажки преступили свою меру, т. е. то количество одноименных золотых монет, которое действительно могло бы находиться в обращении, то, не говоря уже об опасности их общей дискредитации, они теперь являются в товарном мире лишь представителями того количества золота, которое вообще может быть ими представлено, т. е. количества, определяемого имманентными законами товарного мира. Если, например, данная масса бумажек представляет по своему названию 2 унции золота, а реально замещает 1 унцию, то фактически 1 ф. ст. становится денежным названием, скажем, 1/8 унции вместо прежней 1/4 унции золота. Результат получится тот же самый, как если бы золото претерпело изменение в своей функции меры цен. Те самые стоимости, которые раньше выражались в цене, равной 1 ф. ст., выражаются теперь в цене, равной 2 фунтам стерлингов.
Бумажные деньги являются знаками золота, или знаками денег. Их отношение к товарным стоимостям состоит в том, что последние идеально выражаются в тех самых количествах золота, которые получают в бумажках чувственно воспринимаемое символическое выражение. Бумажные деньги лишь постольку знаки стоимости, поскольку они являются представителями известных количеств золота, а количество золота, как и всякие другие количества товаров, есть в то же время количество стоимости.[235]
Спрашивается, наконец, почему же золото может быть замещено не имеющими никакой собственной стоимости знаками его самого? Однако, как мы видели, оно может быть замещено лишь постольку, поскольку в своей функции монеты, или средства обращения, оно изолируется, приобретает самостоятельность. Правда, обособление этой функции не имеет места по отношению к отдельным золотым монетам, хотя оно и проявляется в том, что стершиеся монеты продол/кают оставаться в обращении. Куски золота остаются только монетами, или только средством обращения, лишь до тех пор, пока они действительно находятся в обращении. Но то, что неприменимо к отдельным золотым монетам, применимо к той минимальной массе золота, которая может быть замещена бумажными деньгами. Эта масса постоянно находится в сфере обращения, непрерывно функционирует как средство обращения и потому существует исключительно как носитель этой функции. Следовательно, ее движение представляет лишь постоянное превращение друг в друга противоположных процессов товарного метаморфоза Т – Д – Т, в котором товару противопоставляется образ его стоимости лишь для того, чтобы сейчас же снова исчезнуть. Самостоятельное выражение меновой стоимости товара является здесь лишь преходящим моментом. Оно немедленно замещается другим товаром. Поэтому в процессе, в котором деньги переходят из одних рук в другие, достаточно чисто символического существования денег. Функциональное бытие денег поглощает, так сказать, их материальное бытие. Как мимолетное объективированное отражение товарных цен, они служат лишь знаками самих себя, а потому могут быть замещены простыми знаками.[236] Необходимо лишь, чтобы знак денег получил свою собственную объективно общественную значимость, и бумажный символ получает ее при помощи принудительного курса. Это государственное принуждение имеет силу лишь в границах данного государства, или в сфере внутреннего обращения, и только здесь деньги вполне растворяются в своей функции средства обращения, или монеты, и, следовательно, в виде бумажных денег могут существовать внешне изолированно от своей металлической субстанции и чисто функционально.
3. Деньги

Товар, который функционирует в качестве меры стоимости, а поэтому также, непосредственно или через своих заместителей, и в качестве средства обращения, есть деньги. Поэтому золото (или серебро) – деньги. Золото функционирует как деньги, с одной стороны, в тех случаях, когда оно должно выступать в своей золотой (или серебряной) телесности, как денежный товар, т. е. там, где оно выступает не чисто идеально, – как в функции меры стоимости, – и не как нечто, способное быть замещенным своими представителями – как в функции средства обращения. С другой стороны, золото (или серебро) функционирует как деньги в тех случаях, когда его функция – независимо от того, выполняет ли оно эту функцию само, своей собственной персоной, или через своих заместителей, – закрепляет за ним роль единственного образа стоимости, или единственного адекватного бытия меновой стоимости, в противовес всем другим товарам, которые выступают только как потребительные стоимости.
а) образование сокровищ
Непрерывный кругооборот двух противоположных товарных метаморфозов, или постоянная смена актов продажи и купли, проявляется в неустанном обращении денег, или в их функции perpetuum mobile [непрерывно действующего механизма] обращения. Деньги иммобилизуются или превращаются, как говорит Буагильбер, из meuble [движимого] с immeuble [недвижимое],[237] из монеты в деньги, как только прерывается ряд метаморфозов, и продажа уже не дополняется непосредственно следующей за ней куплей.
Уже с самых первых зачатков товарного обращения возникают необходимость и страстное стремление удерживать у себя продукт первого метаморфоза – превращенную форму товара, или его золотую куколку.[238] Товар продают не для того, чтобы купить другие товары, а для того, чтобы заместить товарную форму денежной. Из простого посредствующего звена при обмене веществ эта перемена формы становится самоцелью. Отчужденная форма товара встречает препятствия к тому, чтобы функционировать в качестве абсолютно отчуждаемой формы товара, или в качестве лишь его мимолетной денежной формы. Вследствие этого деньги окаменевают в виде сокровища, и продавец товаров становится собирателем сокровищ.
Именно в начальный период товарного обращения в деньги превращается лишь избыток потребительных стоимостей. Таким образом, золото и серебро сами собой становятся общественным выражением избытка, или богатства. Эта наивная форма накопления сокровищ увековечивается у таких народов, где традиционному и рассчитанному на собственное потребление способу производства соответствует прочно установившийся круг потребностей. Это мы видим, например, у азиатов, особенно у индийцев. Вандерлинт, который воображает, что товарные цены определяются массой имеющегося в данной стране золота и серебра, задает себе вопрос, почему индийские товары так дешевы? Ответ: потому что индийцы зарывают свои деньги. С 1602 по 1734 г., – говорит он, – они зарыли на 150 млн. ф. ст. серебра, которое было первоначально привезено из Америки в Европу.[239] С 1856 по 1866 г., т. е. за одно десятилетие, Англия вывезла в Индию и Китай (металл, экспортированный в Китай, в значительной своей части направляется опять-таки в Индию) на 120 млн. ф. ст. серебра, которое раньше было выменено на австралийское золото.
При дальнейшем развитии товарного производства каждый товаропроизводитель должен обеспечить себе nexus rerum, известный “общественно признанный залог”.[240] Его потребности непрерывно вновь и вновь заявляют о себе и непрерывно побуждают его покупать чужие товары, в то время как производство и продажа его собственного товара стоит времени и зависит от случайностей. Чтобы купить, не продавая, он должен сначала продать, не покупая. Кажется, что эта операция, если представить ее как общее правило, сама себе противоречит. Однако в местах их добычи благородные металлы непосредственно обмениваются на другие товары. Здесь имеет место продажа (со стороны товаровладельцев) без купли (со стороны владельцев золота или серебра).[241] И последующие продажи без следующих за ними актов купли лишь опосредствуют дальнейшее распределение благородных металлов между всеми товаровладельцами. Таким образом, во всех пунктах обращения накопляются золотые и серебряные сокровища самых различных размеров. Вместе с возможностью удерживать товар как меновую стоимость или меновую стоимость как товар пробуждается жажда золота. С расширением товарного обращения растет власть денег, этой абсолютно общественной формы богатства, всегда находящейся в состояния боевой готовности.

“Золото – удивительная вещь! Кто обладает им, тот господин всего, чего он захочет. Золото может даже душам открыть дорогу в рай” (Колумб, в письме с Ямайки, 1503 г.).
Так как по внешности денег нельзя узнать, что именно превратилось в них, то в деньги превращается все: как товары, так и не товары. Все делается предметом купли-продажи. Обращение становится колоссальной общественной ретортой, в которую все втягивается для того, чтобы выйти оттуда в виде денежного кристалла. Этой алхимии не могут противостоять даже мощи святых, не говоря уже о менее грубых res sacrosanctae, extra commercium hominum [священных предметах, исключенных из торгового оборота людей].[242] Подобно тому как в деньгах стираются все качественные различия товаров, они, в свою очередь, как радикальный уравнитель, стирают всяческие различия.[243] Но деньги – сами товар, внешняя вещь, которая может стать частной собственностью всякого человека. Общественная сила становится, таким образом, частной силой частного лица. Античное общество поносит поэтому деньги как монету, на которую разменивается весь экономический и моральный уклад его жизни.[244] Современное общество, которое еще в детстве своем вытащило Плутона за волосы из недр земных,[245] приветствует золото как блестящее воплощение своего сокровеннейшего жизненного принципа.
Товар как потребительная стоимость удовлетворяет какую-нибудь особенную потребность и образует особенный элемент вещественного богатства. Но стоимость товара измеряет степень его притягательной силы по отношению ко всем элементам вещественного богатства, следовательно, измеряет общественное богатство своего владельца. Для варварски примитивного товаровладельца, даже для западноевропейского крестьянина, стоимость неотделима от формы стоимости, и потому накопление сокровищ в виде золота и серебра является для него накоплением стоимости. Правда, стоимость денег изменяется – вследствие изменения их собственной стоимости или вследствие изменения стоимости товаров. Это, однако, не мешает тому, что, во-первых, 200 унций золота всегда содержат в себе больше стоимости, чем 100, 300 – более, чем 200, и т. д.; что, во-вторых, металлическая натуральная форма данной вещи остается всеобщей эквивалентной формой всех товаров, непосредственно общественным воплощением всякого человеческого труда. Стремление к накоплению сокровищ по природе своей безмерно. Качественно или по своей форме деньги не имеют границ, т. е. являются всеобщим представителем вещественного богатства, потому что они непосредственно могут быть превращены во всякий товар. Но в то же время каждая реальная денежная сумма количественно ограничена, а потому является покупательным средством ограниченной силы. Это противоречие между количественной границей и качественной безграничностью денег заставляет собирателя сокровищ все снова и снова предпринимать сизифов труд накопления. С ним происходит то же, что с завоевателем мира, который с каждой новой страной завоевывает лишь новую границу.
Чтобы удержать у себя золото как деньги, т. е. как элемент созидания сокровищ, надо воспрепятствовать его обращению, его растворению как покупательного средства в средствах потребления. Следовательно, созидатель сокровищ приносит потребности своей плоти в жертву золотому фетишу. Он принимает всерьез евангелие отречения. Но, с другой стороны, он может извлечь из обращения в виде денег лишь то, что он дает обращению в виде товара. Чем больше он производит, тем больше он может продать. Трудолюбие, бережливость и скупость – вот, следовательно, его основные добродетели; много продавать, мало покупать – в этом вся его политическая экономия.[246]
Наряду с непосредственной формой сокровища развивается его эстетическая форма, обладание золотыми и серебряными предметами. Последнее растет вместе с ростом богатства буржуазного общества. “Soyons riches on paraissons riches” [“Будем богаты или будем казаться богатыми”] (Дидро).[247] Таким образом, с одной стороны, образуется все более и более расширяющийся рынок для золота и серебра, не зависимый от их денежной функции, с другой стороны – скрытый источник предложения денег, действующий особенно интенсивно в периоды общественных бурь.
Созидание сокровищ выполняет различные функции при металлическом обращении. Его ближайшая функция возникает из условий обращения золотой и серебряной монеты. Мы уже видели, что постоянные колебания размеров товарного обращения, колебания цен и скорости товарного обращения вызывают непрерывные отливы и приливы находящейся в обращении денежной массы. Следовательно, последняя должна обладать способностью к расширению и сокращению. То деньги должны притягиваться в качестве монеты, то монета должна отталкиваться в качестве денег. Чтобы действительно циркулирующая денежная масса соответствовала постоянно степени полной насыщенности сферы обращения, количество золота и серебра, находящееся в каждой стране, должно быть больше того, что требуется в каждый данный момент для монетной функции. Это условие выполняется благодаря превращению денег, в сокровище. Резервуары сокровищ служат одновременно отводными и приводными каналами для находящихся в обращении денег, которые поэтому никогда не переполняют каналов обращения.[248]
b) средство платежа
В рассмотренной нами непосредственной форме товарного обращения одна и та же величина стоимости всегда имелась вдвойне: в виде товара на одном полюсе, в виде денег на противоположном полюсе. Товаровладельцы вступали поэтому в соприкосновение между собой лишь как представители имеющихся в наличности взаимных эквивалентов. Однако с развитием товарного обращения развиваются отношения, благодаря которым отчуждение товаров отделяется во времени от реализации их цены. Здесь достаточно будет отметить лишь наиболее элементарные из этих отношений. Один вид товаров требует более длинного, другой – более короткого времени для своего производства. Производство различных товаров связано с различными временами года. Одни товар рождается у самого своего рынка, другой должен совершить путешествие на отдаленный рынок. Поэтому один товаровладелец может выступить в качестве продавца раньше, чем другой выступит в качестве покупателя. При частом повторении одних и тех же сделок между одними и теми же лицами условия продажи товаров регулируются условиями их производства. С другой стороны, пользование известным видом товаров, например, домом, продается на известный промежуток времени. В таких случаях лишь по истечении срока покупатель действительно получает потребительную стоимость товара. Он покупает поэтому товар раньше, чем оплачивает его. Один товаровладелец продает наличный товар, а другой покупает, выступая как просто представитель денег или как представитель будущих денег. Продавец становится кредитором, покупатель – должником. Так как здесь изменился метаморфоз товара, или развитие его стоимостной формы, то и деньги приобретают другую функцию. Они становятся средством платежа.[249]
Роли кредитора и должника возникают здесь из простого товарного обращения. Изменение формы последнего накладывает эту новую печать на продавца и покупателя. Следовательно, первоначально это совершенно такие же мимолетные, выполняемые попеременно одними и теми же агентами обращения роли, как и роли продавца и покупателя. Однако эта противоположность уже с самого начала носит не столь невинный характер и обнаруживает способность к более прочной кристаллизации.[250] Но те же самые роли могут возникнуть и независимо от товарного обращения. Так, например, в античном мире классовая борьба протекает преимущественно в форме борьбы между должником и кредитором и в Риме кончается гибелью должника-плебея, который замещается рабом. В средние века та же борьба оканчивается гибелью должника-феодала, который утрачивает свою политическую власть вместе с утратой ее экономического базиса. Однако денежная форма, – а ведь отношение должника к кредитору обладает формой денежного отношения, – здесь лишь отражает в себе антагонизм глубже лежащих экономических условий жизни.
Но возвратимся к сфере товарного обращения. Одновременное появление эквивалентов, товара и денег, на противоположных полюсах процесса продажи прекратилось. Деньги функционируют теперь, во-первых, как мера стоимости при определении цены продаваемого товара. Установленная контрактом цена последнего измеряет собой обязательство покупателя, т. е. ту денежную сумму, которую он должен уплатить к определенному сроку. Во-вторых, деньги функционируют как идеальное покупательное средство. Хотя они существуют лишь в виде денежного обязательства покупателя, они осуществляют переход товара из рук в руки. Только по наступлении срока платежа средство платежа действительно вступает в обращение, т. е. переходит из рук покупателя в руки продавца. Средство обращения превратилось в сокровище вследствие того, что процесс обращения прервался на первой фазе, т. е. деньги, эта превращенная форма товара, были извлечены из обращения. Средство платежа вступает в обращение, но лишь после того, как товар уже вышел из него. Деньги уже не опосредствуют процесса. Они самостоятельно завершают его как абсолютное наличное бытие меновой стоимости, или как всеобщий товар. Продавец превратил товар в деньги, чтобы удовлетворить при их помощи какую-либо потребность, созидатель сокровищ, – чтобы консервировать товар в денежной форме, должник-покупатель, – чтобы иметь возможность уплатить. Если он не уплатит, его имущество будет подвергнуто принудительной продаже. Итак, теперь, в силу общественной необходимости, возникающей из отношений самого процесса обращения, образ стоимости товара – деньги – становится самоцелью продажи.
Покупатель превращает деньги обратно в товар прежде, чем он превратил товар в деньги, т. е. он совершает второй метаморфоз товара раньше первого. Товар продавца обращается, но при этом реализует свою цену лишь в виде частноправового требования на получение денег. Он превращается в потребительную стоимость раньше, чем успевает превратиться в деньги. Его первый метаморфоз осуществляется лишь задним числом.[251]
За каждый данный период процесса обращения обязательства, по которым наступает срок платежа, представляют сумму цен тех товаров, продажа которых вызвала эти обязательства к жизни. Масса денег, необходимая для реализации такой суммы цен, зависит, прежде всего, от быстроты обращения средств платежа. Она обусловливается двумя обстоятельствами: сцеплением отношений кредиторов и должников, когда А, получая деньги от своего должника В, уплачивает их своему кредитору С и т. д., и продолжительностью промежутков между различными сроками платежа. Цепь следующих один за другим платежей, или осуществляемых задним числом первых метаморфозов, существенно отличается от рассмотренного ранее сплетения рядов метаморфозов. В движении средств обращения не только выражается связь между продавцами и покупателями, самая эта связь возникает лишь в денежном обращении и вместе с ним. Напротив, движение средств платежа выражает собой общественную связь, имевшуюся в готовом виде еще до него.
Одновременность и параллельность продаж ограничивают возможность компенсации массы монет увеличением быстроты их обращения. И наоборот, эти же самые обстоятельства создают новый рычаг экономии на средствах платежа. По мере концентрации платежей в одном и том же месте естественно развиваются особые учреждения и методы взаимного погашения платежей. Такую роль играли, например, virements [переводы долгов] в средневековом Лионе. Стоит только сопоставить между собой долговые требования Aк В, В к С, С к A и т. д., чтобы в известных пределах взаимно погасить их как положительные и отрицательные величины. Выплатить придется лишь разницу. Чем больше концентрация платежей, тем относительно меньше баланс, тем меньше, следовательно, масса обращающихся средств платежа.
Функция денег как средства платежа заключает в себе непосредственное противоречие. Поскольку платежи взаимно погашаются, деньги функционируют лишь идеально как счетные деньги, или мера стоимости. Поскольку же приходится производить действительные платежи, деньги выступают не как средство обращения, не как лишь преходящая и посредствующая форма обмена веществ, а как индивидуальное воплощение общественного труда, как самостоятельное наличное бытие меновой стоимости, или абсолютный товар. Противоречие это обнаруживается с особенной силой в тот момент производственных и торговых кризисов, который называется денежным кризисом.[252] Последний возможен лишь там, где цепь следующих один за другим платежей и искусственная система взаимного погашения их достигли полного развития. При всеобщих нарушениях хода этого механизма, из чего бы они ни возникали, деньги внезапно и непосредственно превращаются из чисто идеального образа счетных денег в звонкую монету. Теперь они уже не могут быть замещены обыденным товаром. Потребительная стоимость товара теряет свою ценность, а стоимость товара исчезает перед лицом ее стоимостной формы. Еще вчера буржуа, опьяненный расцветом промышленности, рассматривал деньги сквозь дымку просветительной философии и объявлял их пустой видимостью: “Только товар – деньги”. “Только деньги – товар!” – вопят сегодня те же самые буржуа во всех концах мирового рынка. Как олень жаждет свежей воды, так буржуазная душа жаждет теперь денег, этого единственного богатства.[253] Во время кризиса противоположность между товаром и образом его стоимости, деньгами, вырастает в абсолютное противоречие. Поэтому и форма проявления денег здесь безразлична. Денежный голод не изменяет своей напряженности от того, приходится ли платить золотом или кредитными деньгами, например банкнотами.[254]
Если мы теперь рассмотрим общую сумму денег, находящихся в обращении в течение данного промежутка времени, то окажется, что она – при данной скорости циркуляции средств обращения и платежа – равняется сумме подлежащих реализации товарных цен плюс сумма платежей, которым наступил срок, минус взаимно погашаемые платежи и, наконец, минус сумма оборотов, в которых одни и те же деньги функционируют попеременно то как средство обращения, то как средство платежа. Например, крестьянин продает свой хлеб за 2 ф. ст., которые служат, таким образом, в качестве средства обращения. С наступлением срока платежа он оплачивает этими же 2 ф. ст. холст, который раньше доставил ему ткач. При этом все те же 2 ф. ст. теперь функционируют как средство платежа. Затем ткач покупает библию на наличные деньги, и эти же 2 ф. ст. снова функционируют как средство обращения и т. д. Поэтому даже в том случае, если даны цены, скорость денежного обращения и экономия платежей, все же масса денег, находящихся в обращении в течение определенного периода, например одного дня, более не совпадает с массой обращающихся товаров. Обращаются деньги, представляющие такие товары, которые давно уже извлечены из процесса обращения. Обращаются товары, денежный эквивалент которых появится лишь впоследствии. С другой стороны, ежедневно заключаемые и ежедневно погашаемые платежные обязательства представляют собой совершенно несоизмеримые величины.[255]
Кредитные деньги возникают непосредственно из функции денег как средства платежа, причем долговые обязательства за проданные товары, в свою очередь, начинают обращаться, перенося долговые требования с одного лица на другое. С другой стороны, с расширением кредитного дела расширяется и функция денег как средства платежа. В качестве средства платежа деньги получают собственные формы существования, в которых они и находят себе место в сфере крупных торговых сделок, в то время как золотая и серебряная монета оттесняется главным образом в сферу розничной торговли.[256]
При известном уровне развития и достаточно широких размерах товарного производства функция денег как средства платежа выходит за пределы сферы товарного обращения. Деньги становятся всеобщим товаром договорных обязательств.[257] Ренты, подати и т. п. превращаются из поставки натурой в денежные платежи. Насколько это превращение обусловливается общим характером процесса производства, показывает, например, дважды потерпевшая крушение попытка Римской империи взимать все налоги деньгами. Ужасная нищета сельского населения Франции при Людовике XIV, столь красноречиво заклейменная Буагильбером, маршалом Вобаном и др., была вызвана не только высотою налогов, но и превращением их из натуральных в денежные налоги.[258] С другой стороны, если натуральная форма земельной ренты, – в Азии она составляет к тому же основной элемент государственных налогов, – покоится на производственных отношениях, которые воспроизводятся с неизменностью естественных отношений, то путем обратного воздействия такая форма платежей сохраняет старые производственные формы. Она образует одно из таинственных средств самосохранения Турецкой империи. Если внешняя торговля, навязанная Европой Японии, вызовет в этой последней превращение натуральной ренты в денежную, то образцовой земледельческой культуре Японии придет конец. Ограниченные узкими рамками экономические условия существования этой культуры подвергнутся разложению.

0

15

В каждой стране устанавливаются известные общие сроки платежей. Отчасти эти сроки платежей основываются на естественных условиях производства, связанных со сменой времен года, – прочие факторы цикличности воспроизводства мы оставляем в стороне. Этими сроками регулируются также и те платежи, которые не порождаются непосредственно товарным обращением, как, например налоги, ренты и т. д. Масса денег, потребная в определенные дни года для этих разбросанных по всей стране платежей, вызывает периодические, но совершенно поверхностные пертурбации в экономии средств платежа.[259] Из закона скорости обращения средств платежа вытекает, что масса средств платежа, необходимых для всех периодических платежей, каков бы ни был их источник, находится в обратном[260] отношении к продолжительности платежных периодов.[261]
Развитие денег как средства платежа вызывает необходимость накоплять деньги перед сроками уплаты. В то время как собирание сокровищ, как самостоятельная форма обогащения, исчезает вместе с развитием буржуазного общества, оно, наоборот, растет вместе с последним в форме накопления резервного фонда средств платежа.
с) мировые деньги
Выходя за пределы внутренней сферы обращения, деньги сбрасывают с себя приобретенные ими в этой сфере локальные формы – масштаба цен, монеты, разменной монеты, знаков стоимости – и опять выступают в своей первоначальной форме слитков благородных металлов. В мировой торговле товары развертывают свою стоимость универсально. Поэтому и самостоятельный образ их стоимости противостоит им здесь в качестве мировых денег. Только на мировом рынке деньги в полной мере функционируют как товар, натуральная форма которого есть вместе с тем непосредственно общественная форма осуществления человеческого труда in abstracto. Способ их существования становится адекватным их понятию.
В сфере внутреннего обращения только один какой-нибудь товар может служить мерой стоимости, а следовательно, и деньгами. На мировом рынке господствует двойная мера стоимости – золото и серебро.[262]
Мировые деньги функционируют как всеобщее средство платежа, всеобщее покупательное средство и абсолютно общественная материализация богатства вообще (universal wealth). Функция средства платежа, средства, служащего для расчетов по международным балансам, преобладает. Отсюда лозунг меркантилистской системы – торговый баланс.[263] Международным покупательным средством золото и серебро служат по существу тогда, когда внезапно нарушается обычное равновесие обмена веществ между различными нациями. Наконец, они функционируют как абсолютно общественная материализация богатства там, где дело идет не о купле или платеже, а о перенесении богатства из одной страны в другую, и где это перенесение в товарной форме исключается или конъюнктурой товарного рынка, или самой поставленной целью.[264]
Как для внутреннего обращения, так и для обращения на мировом рынке каждая страна нуждается в известном резервном фонде. Следовательно, функции сокровища возникают частью из функции денег как средства обращения и средства платежа на внутреннем рынке, частью из их функции как мировых денег.[265] Для последней роли всегда требуется действительный денежный товар, золото и серебро во всей их телесности, вследствие чего Джемс Стюарт характеризует золото и серебро, в отличие от их локальных заместителей, как money of the world [мировые деньги].
Движение золотого и серебряного потока имеет двоякий характер. С одной стороны, отправляясь от своих источников, он разливается по всему мировому рынку, перехватывается в различной степени различными сферами национального обращения, входит в их внутренние каналы обращения, замещает сношенные золотые и серебряные монеты, доставляет материал для предметов роскоши и застывает в виде сокровищ.[266] Это первое движение совершается при посредстве прямого обмена национального труда, реализованного в товарах, на реализованный в благородных металлах труд стран, добывающих золото и серебро. С другой стороны, золото и серебро постоянно перемещаются туда и сюда между сферами обращения различных наций, следуя в этом своем движении за непрерывными колебаниями вексельного курса.[267]
Страны развитого буржуазного производства ограничивают сокровища, массами сконцентрированные в банковских резервуарах, необходимым для их специфических функций[268] минимумом. За известными исключениями, чрезмерное по сравнению со средним уровнем накопление сокровищ в резервуарах свидетельствует о застое товарного обращения, или о приостановке течения товарных метаморфозов.[269]
Отдел второй: превращение денег в капитал

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ
ПРЕВРАЩЕНИЕ ДЕНЕГ В КАПИТАЛ
1. Всеобщая формула капитала

Товарное обращение есть исходный пункт капитала. Историческими предпосылками возникновения капитала являются товарное производство и развитое товарное обращение, торговля. Мировая торговля и мировой рынок открывают в XVI столетии новую историю капитала.
Если мы оставим в стороне вещественное содержание товарного обращения, обмен различных потребительных стоимостей, и будем рассматривать лишь экономические формы, порождаемые этим процессом, то мы найдем, что деньги представляют собой его последний продукт. Этот последний продукт товарного обращения есть первая форма проявления капитала.
Исторически капитал везде противостоит земельной собственности сначала в форме денег, как денежное имущество, как купеческий и ростовщический капитал.[270] Но нет надобности обращаться к истории возникновения капитала для того, чтобы убедиться, что деньги являются первой формой его проявления. История эта ежедневно разыгрывается на наших глазах. Каждый новый капитал при своем первом появлении на сцене, т. е. на товарном рынке, рынке труда или денежном рынке, неизменно является в виде денег, – денег, которые путем определенных процессов должны превратиться в капитал.
Деньги как деньги и деньги как капитал сначала отличаются друг от друга лишь неодинаковой формой обращения.
Непосредственная форма товарного обращения есть Т – Д – Т, превращение товара в деньги и обратное превращение денег в товар, продажа ради купли. Но наряду с этой формой мы находим другую, специфически отличную от нее, форму Д – Т — Д” превращение денег в товар и обратное превращение товара в деньги, куплю ради продажи. Деньги, описывающие в своем движении этот последний цикл, превращаются в капитал, становятся капиталом и уже по своему назначению представляют собой капитал.

Присмотримся ближе к обращению Д – Т – Д. Подобно простому товарному обращению, оно проходит две противоположных фазы. Первая фаза, Д – Т, купля, представляет собой превращение денег в товар. Вторая фаза, Т – Д, или продажа, – обратное превращение товара в деньги. Единство обеих фаз составляет совокупное движение, в котором деньги обмениваются на товар и потом этот самый товар обменивается опять на деньги, товар покупается ради продажи, или, если оставить в стороне формальные различия между куплей и продажей, на деньги покупается товар и на товар – деньги.[271] Результат, в котором угасает весь процесс, есть обмен денег на деньги, Д – Д. Если я на 100 ф. ст. покупаю 2 000 ф. хлопка и снова продаю эти 2 000 ф. хлопка за 110 ф. ст., то в конечном счете я обменял 100 ф. ст. на 110 ф. ст., деньги на деньги.
Очевидно, прежде всего, что процесс обращения Д – Т – Д был бы совершенно нелеп и бессодержателен, если бы он представлял собой лишь обходный путь для того, чтобы данную денежную стоимость обменять на ту же самую денежную стоимость, например 100 ф. ст. на 100 фунтов стерлингов. Несравненно проще и надежнее метод собирателя сокровищ, который хранит у себя свои 100 ф. ст., вместо того чтобы подвергать их опасностям обращения. С другой стороны, когда купец продает купленный им за 100 ф. ст. хлопок, то совершенно независимо от того, выручает ли он при этом 110 ф. ст., или 100 ф. ст., или даже только 50 ф. ст., его деньги описывают своеобразный и оригинальный путь, совершенно отличный от простого товарного обращения, когдa, например, крестьянин продает хлеб и на вырученные деньги покупает себе одежду. Итак, прежде всего мы должны охарактеризовать формальное различие между кругооборотами Д – Т – Д и Т – Д – Т. Вместе с тем обнаружится и различие по существу, скрывающееся за этими формальными различиями.
Посмотрим сначала, что общего в обеих этих формах.
Оба кругооборота распадаются на одни и те же противоположные фазы: Т – Д, продажа, и Д – Т, купля. В каждой из обеих фаз противостоят друг другу одни и те же два вещных элемента – товар и деньги и два лица в одних и тех же характерных экономических масках – покупатель и продавец. Каждый из обоих кругооборотов представляет собой единство одних и тех же противоположных фаз, и оба раза это единство осуществляется при посредстве трех контрагентов, из которых один только продает, другой только покупает, а третий попеременно покупает и продает.
Но что уже с самого начала разделяет кругообороты Т – Д – Т и Д – Т – Д, так это обратная последовательность одних и тех же противоположных фаз обращения. Простое товарное обращение начинается продажей и заканчивается куплей, обращение денег как капитала начинается куплей и заканчивается продажей. Там товар, здесь деньги образуют исходный и конечный пункты движения. В первой форме роль посредника во всем процессе играют деньги, во второй, наоборот, – товар.
В обращении Т – Д – Т деньги, в конце концов, превращаются в товар, который служит потребительной стоимостью. Следовательно, тут деньги затрачиваются окончательно. Напротив, в противоположной форме Д – Т – Д покупатель затрачивает деньги лишь для того, чтобы получить деньги в качестве продавца. Покупая товар, он бросает деньги в обращение с тем, чтобы вновь извлечь их оттуда путем продажи того же самого товара. Он выпускает из рук деньги лишь с затаенным намерением снова овладеть имя. Таким образом, деньги здесь лишь авансируются.[272]
В форме Т – Д – Т одни и те же деньги дважды меняют свое место. Продавец получает их от покупателя и уплачивает их другому продавцу. Весь процесс в целом, начинающийся получением денег за товар, заканчивается отдачей денег за товар. Обратно протекает процесс в форме Д – Т – Д. Не одни и те же деньги, а один и тот же товар два раза меняет здесь свое место. Покупатель получает его из рук продавца и снова передает его в руки другого покупателя. Как в простом товарном обращении двукратное перемещение одних и тех же денег вызывает их окончательный переход из одних рук в другие, так здесь двукратная перемена места одним и тем же товаром приводит деньги обратно к их исходному пункту.
Обратный приток денег к их исходному пункту не зависит от того, продается ли товар дороже, чем он был куплен, или нот. Это обстоятельство влияет лишь на величину притекающей обратно денежной суммы. Самое явление обратного притока имеет место, поскольку купленный товар снова продается, т. е. поскольку описывается полностью кругооборот Д – Т – Д. Следовательно, здесь мы находим чувственно воспринимаемую разницу между обращением денег как капитала и их обращением просто как денег.
Кругооборот Т – Д – Т совершенно закончен, как только деньги, вырученные от продажи одного товара, унесены куплей другого товара. И если обратный приток денег к исходному пункту здесь все-таки произойдет, то лишь благодаря возобновлению или повторению всего процесса. Если я продаю квартер хлеба за 3 ф. ст. к на эти 3 ф. ст. покупаю платье, то для меня эти 3 ф. ст. истрачены окончательно. Я уже не имею к ним более никакого отношения. Они принадлежат торговцу платьем. Если бы я продал второй квартер пшеницы, то деньги вернулись бы ко мне обратно, но не вследствие первой сделки, а лишь вследствие ее повторения. Деньги снова удаляются от меня, если я доведу эту сделку до конца, совершив новую куплю. Следовательно, в обращении Т – Д – Т затрата денег не имеет никакого отношения к их обратному притоку. Напротив, в Д – Т – Д обратный приток денег обусловливается самим характером их затраты. Без этого обратного притока всю операцию надо признать неудавшейся или процесс прерванным и еще незаконченным, так как недостает его второй фазы – продажи, дополняющей и завершающей куплю.
Кругооборот Т – Д – Т имеет своей исходной точкой один товар, а конечной точкой другой товар, который выходит из обращения и поступает в потребление. Потребление, удовлетворение потребностей, одним словом – потребительная стоимость есть, таким образом, конечная цель этого кругооборота. Напротив, кругооборот Д– Т – Д имеет своим исходным пунктом денежный полюс и, в конце концов, возвращается к тому же полюсу. Его движущим мотивом, его определяющей целью является поэтому сама меновая стоимость.
В простом товарном обращении оба крайние пункта имеют одну и ту же экономическую форму. Оба они – товары. И притом товары равной стоимости. Но зато они качественно различные потребительные стоимости, например хлеб и платье. Обмен продуктов, обмен различных веществ, в которых выражается общественный труд, составляет здесь содержание движения. Иначе обстоит дело в обращении Д – Т – Д. На первый взгляд оно представляется, вследствие своей тавтологичности, бессодержательным. Оба крайние пункта имеют одну и ту же экономическую форму. Оба они – деньги, следовательно, не являются качественно различными потребительными стоимостями, ибо деньги представляют собой как раз такой превращенный образ товаров, в котором погашены все особенные потребительные стоимости последних. Сначала обменять 100 ф. ст. на хлопок, а затем снова обменять этот хлопок на 100 ф. ст., т. е. окольным путем деньги на деньги, то же на то же, – такая операция представляется столь же бесцельной, сколь и нелепой.[273] Одна денежная сумма может вообще отличаться от другой денежной суммы только по величине. Процесс Д – Т – Д обязан поэтому своим содержанием не качественному различию между своими крайними пунктами, – так как оба они деньги, – а лишь их количественной разнице. В результате этого процесса из обращения извлекается больше денег, чем первоначально было брошено в него. Хлопок, купленный, например, за 100 ф. ст., снова продается за 100 + 10 ф. ст., или 110 фунтов стерлингов. Поэтому полная форма рассматриваемого процесса выражается так: Д – Т – Д', где Д' = Д + ΔД, т. е. равно первоначально авансированной сумме плюс некоторое приращение. Это приращение, или избыток над первоначальной стоимостью, я называю прибавочной стоимостью (surplus value). Таким образом, первоначально авансированная стоимость не только сохраняется в обращении, но и изменяет свою величину, присоединяет к себе прибавочную стоимость, или возрастает. И как раз это движение превращает ее в капитал.
Возможно, правда, что в Т – Д – Т оба крайних пункта, Т и Т, например, хлеб и платье, являются количественно различными стоимостями. Крестьянин может продать свой хлеб выше его стоимости или купить платье ниже его стоимости. С другой стороны, его может надуть торговец платьем. Но для самой этой формы обращения такие различия в стоимости представляют собой нечто чисто случайное. Эта форма обращения, в противоположность Д – Т – Д, ничуть не утрачивает своего смысла и значения, если оба крайние пункта, например хлеб и платье, эквивалентны друг другу. Более того, равенство их стоимостей представляет здесь собой условие нормального хода процесса.
Повторение, или возобновление продажи ради купли, так же как и самый этот процесс находят меру и смысл в лежащей вне этого процесса конечной цели, – в потреблении, в удовлетворении определенных потребностей. Напротив, при купле ради продажи начало и конец представляют собой одно и то же, а именно деньги, меновую стоимость, и уже вследствие одного этого данное движение бесконечно. Как бы то ни было, из Д получилось Д + ΔД; из 100 ф. ст. – 100 + 10 фунтов стерлингов. Но рассматриваемые только с качественной стороны, 110 ф. ст. представляют собой то же самое, что и 100 ф. ст., а именно деньги. И с количественной стороны 110 ф. ст. – такая же ограниченная сумма стоимости, как и 100 фунтов стерлингов. Если бы эти 110 ф. ст. были израсходованы как деньги, они вышли бы из своей роли. Они перестали бы тогда быть капиталом. Извлеченные из обращения, они окаменевают в сокровище, и здесь уж ни один фартинг не нарастает на них, хотя бы они лежали до второго пришествия. Следовательно, раз дело идет о возрастании стоимости, потребность в таком возрастании присуща 110 ф. ст. так же, как и 100 ф. ст., потому что обе эти суммы представляют собой ограниченные выражения меновой стоимости, и, следовательно, они имеют одно и то же призвание приближаться к абсолютному богатству путем увеличения своих размеров. Правда, на один момент первоначально авансированная стоимость в 100 ф. ст. отличается от 10 ф. ст. прибавочной стоимости, наросшей на нее в обращении, но это различие тотчас же расплывается снова. В итоге процесса получается не так, что на одной стороне имеется первоначальная стоимость в 100 ф. ст., а на другой – прибавочная стоимость в 10 фунтов стерлингов. Получается единая стоимость в 110 фунтов стерлингов. Последняя имеет форму, столь же пригодную для того, чтобы снова начать процесс возрастания, как и первоначальные 100 фунтов стерлингов. Заканчивая движение, деньги образуют его новое начало.[274] Следовательно, конец каждого отдельного кругооборота, в котором купля совершается ради продажи, уже сам по себе образует начало нового кругооборота. Простое товарное обращение – продажа ради купли – служит средством для достижения конечной цели, лежащей вне обращения, – для присвоения потребительных стоимостей, для удовлетворения потребностей. Напротив, обращение денег в качестве капитала есть самоцель, так как возрастание стоимости осуществляется лишь в пределах этого постоянно возобновляющегося движения. Поэтому движение капитала не знает границ.[275]
Как сознательный носитель этого движения, владелец денег становится капиталистом. Его личность или, точнее, его карман – вот тот пункт, откуда исходят и куда возвращаются деньги. Объективное содержание этого обращения – возрастание стоимости – есть его субъективная цель, и поскольку растущее присвоение абстрактного богатства является единственным движущим мотивом его операций, постольку – и лишь постольку – он функционирует как капиталист, т. е. как олицетворенный, одаренный волей и сознанием капитал. Поэтому потребительную стоимость никогда нельзя рассматривать как непосредственную цель капиталиста.[276] Равным образом не получение единичной прибыли является его целью, а ее неустанное движение.[277] Это стремление к абсолютному обогащению, эта страстная погоня за стоимостью[278] являются общими и для капиталиста и для собирателя сокровищ, но в то время как собиратель сокровищ есть лишь помешанный капиталист, капиталист есть рациональный собиратель сокровищ. Непрестанного возрастания стоимости, которого собиратель сокровищ старается достигнуть, спасая[279] деньги от обращения, более проницательный капиталист достигает тем, что он все снова и снова бросает их в обращение.[280]
Те самостоятельные формы – денежные формы, – которые стоимость товаров принимает в процессе простого обращения, толъко опосредствуют обмен товаров и исчезают в конечном результате движения. Напротив, в обращении Д – Т – Д и товар и деньги функционируют лишь как различные способы существования самой стоимости: деньги как всеобщий, товар – как особенный и, так сказать, замаскированный способ ее существования.[281] Стоимость постоянно переходит из одной формы в другую, никогда, однако, не утрачиваясь в этом движении, и превращается таким образом в автоматически действующий субъект. Если фиксировать отдельные формы проявления, которые возрастающая стоимость попеременно принимает в своем жизненном кругообороте, то получаются такие определения: капитал есть деньги, капитал есть товар.[282] Однако на самом деле стоимость становится здесь субъектом некоторого процесса, в котором она, постоянно меняя денежную форму на товарную и обратно, сама изменяет свою величину, отталкивает себя как прибавочную стоимость от себя самой как первоначальной стоимости, самовозрастает. Ибо движение, в котором она присоединяет к себе прибавочную стоимость, есть ее собственное движение, следовательно ее возрастание есть самовозрастание. Она получила магическую способность творить стоимость в силу того, что сама она есть стоимость. Она приносит живых детенышей или, по крайней мере, кладет золотые яйца.
Как активный субъект этого процесса, в котором она то принимает, то сбрасывает с себя денежную и товарную формы и в то же время неизменно сохраняется и возрастает в этих превращениях, стоимость нуждается прежде всего в самостоятельной форме, в которой было бы констатировано ее тождество с нею же самой. И этой формой она обладает лишь в виде денег. Деньги образуют поэтому исходный и заключительный пункт всякого процесса возрастания стоимости. Она была равна 100 ф. ст., теперь она равна 110 ф. ст. и т. д. Но сами деньги играют здесь роль лишь одной из форм стоимости, потому что их здесь две. Не приняв товарной формы, деньги не могут стать капиталом. Таким образом, здесь деньги не выступают против товаров полемически, как при накоплении сокровищ. Капиталист знает, что всякие товары, какими бы оборвышами они ни выглядели, как бы скверно они ни пахли, суть деньги в духе и истине, евреи внутреннего обрезания, и к тому же чудотворное средство из денег делать большее количество денег.
Если в простом обращении стоимость товаров в противовес их потребительной стоимости получала в лучшем случае самостоятельную форму денег, то здесь она внезапно выступает как саморазвивающаяся, как самодвижущаяся субстанция, для которой товары и деньги суть только формы. Более того. Вместо того чтобы выражать собой отношение товаров, она теперь вступает, так сказать, в частное отношение к самой себе. Она отличает себя как первоначальную стоимость от себя самой как прибавочной стоимости, подобно тому как бог отец отличается от самого себя как бога сына, хотя оба они одного возраста и в действительности составляют лишь одно лицо. Ибо лишь благодаря прибавочной стоимости в 10 ф. ст. авансированные 100 ф. ст. становятся капиталом, и как только они стали им, как только родился сын, а через сына и отец, тотчас снова исчезает их различие, и оба они едино суть: 110 фунтов стерлингов.
Стоимость становится, таким образом, самодвижущейся стоимостью, самодвижущимися деньгами, и как таковая она – капитал. Она выходит из сферы обращения, снова вступает в нее, сохраняет и умножает себя в ней, возвращается назад в увеличенном виде и снова и снова начинает один и тот же кругооборот.[283] Д – Д', деньги, порождающие деньги, – money which begets money, – таково описание капитала в устах его первых истолкователей, меркантилистов.
Купить, чтобы продать, или, точнее, купить, чтобы продать дороже, Д ~– Т – Д', представляет на первый взгляд форму, свойственную лишь одному виду капитала – купеческому капиталу. Но и промышленный капитал есть деньги, которые превращаются в товар и потом путем продажи товара обратно превращаются в большее количество денег. Акты, которые совершаются вне сферы обращения в промежутке между куплей и продажей, нисколько не изменяют этой формы движения. Наконец, в капитале, приносящем проценты, обращение Д – Т – Д' представлено в сокращенном виде, в своем результате без посредствующего звена, в своем, так сказать, лапидарном стиле, как Д – Д', как деньги, которые равны большему количеству денег, как стоимость, которая больше самой себя.
Таким образом, Д – Т – Д' есть действительно всеобщая формула капитала, как он непосредственно проявляется в сфере обращения.

0

16

2. Противоречия всеобщей формулы

Та форма обращения, в которой денежная куколка превращается в капитал, противоречит всем развитым раньше законам относительно природы товара, стоимости, денег и самого обращения. От простого товарного обращения ее отличает обратная последовательность тех же самых двух противоположных процессов, продажи и купли. Но каким чудом такое чисто формальное различие может преобразовать самое природу данного процесса?
Более того: этот обратный порядок существует лишь для одного из трех деловых друзей, вступающих между собой в сделку. Как капиталист, я покупаю товар у А и продаю его затем В; как простой товаровладелец, я продаю товар В и потом снова покупаю товар у А. Для деловых друзей А и В этого различия не существует. Они выступают лишь в качестве продавца и покупателя товаров. Я сам противостою им всякий раз как простой владелец денег или товаровладелец, как покупатель или как продавец. Как при той, так и при другой последовательности метаморфозов я противостою одному из них только как покупатель, другому – только как продавец: одному – только в качестве денег, другому – только в качестве товара, но я никому из них не противостою в качестве капитала или в качестве капиталиста, т. е. как представитель чего-то такого, что было бы больше, чем деньги, или больше, чем товар, чего-то такого, что могло бы производить какое-либо иное действие, кроме того, которое свойственно деньгам или товарам. Для меня купля у А и продажа В образуют один последовательный ряд. Но связь между этими двумя актами существует только для меня. А нет никакого дела до моей сделки с В, В – никакого дела до моей сделки с А. Если бы я захотел объяснить им ту особую мою заслугу, что я перевернул порядок следования сделок, то они доказали бы мне, что я заблуждаюсь относительно самого этого порядка следования, что сделка в целом не началась куплей и не кончилась продажей, а наоборот, началась продажей и завершилась куплей. В самом деле: мой первый акт, купля, есть продажа с точки зрения А, мой второй акт, продажа, есть купля с точки зрения В. Не удовольствовавшись этим, А и В заявят кроме того, что весь этот порядок следования есть совершенно излишний фокус-покус. А мог бы прямо продать свой товар В, В прямо купить у А. Вместе с тем вся сделка превращается в односторонний акт обычного товарного обращения – продажу с точки зрения А, куплю с точки зрения В. Таким образом, перевернув порядок следования актов, мы отнюдь не вышли из сферы простого товарного обращения: нам приходится поэтому посмотреть, допускает ли природа самой этой сферы возрастание входящих в нее стоимостей, а, следовательно, образование прибавочной стоимости.
Возьмем процесс обращения в той его форме, в которой он представляет собой простой товарообмен. Эта форма имеется налицо во всех тех случаях, когда два товаровладельца покупают друг у друга товары и с наступлением срока платежа сводят баланс взаимных денежных обязательств. Деньги служат здесь счетными деньгами; они выражают стоимости товаров в их ценах, но не противостоят самим товарам телесно. Очевидно, поскольку дело касается потребительных стоимостей, в выигрыше могут оказаться оба обменивающиеся между собой лица. Оба отчуждают товары, которые бесполезны для них как потребительные стоимости, и получают товары, в потреблении которых они нуждаются. Но выгодность сделки может даже не ограничиваться этим. Возможно, что А, продающий вино и покупающий хлеб, производит в течение данного рабочего времени больше вина, чем мог бы произвести его в течение того же самого рабочего времени возделыватель хлеба В, и наоборот: В, возделывающий хлеб, производит в течение данного рабочего времени больше хлеба, чем его мог бы произвести винодел А. Таким образом, А получает за ту же самую меновую стоимость больше хлеба, а В больше вина, чем получил бы каждый из них, если бы оба они вынуждены были производить для себя и вино и хлеб, не прибегая к обмену. Следовательно, в отношении потребительной стоимости можно сказать, что “обмен есть сделка, в которой выигрывают обе стороны”.[284] Иначе обстоит дело с меновой стоимостью.
«Человек, имеющий много вина, но не имеющий хлеба, вступает в сделку с человеком, у которого много хлеба, но нет вина, и между ними происходит обмен пшеницы стоимостью в 50 на стоимость 50 в виде вина. Этот обмен не представляет собой увеличения меновой стоимости ни для первого, ни для второго, потому что уже до обмена каждый из них обладал стоимостью, равной той, которую получает при посредстве этой операции»[285]
Дело нисколько не изменяется от того, что между товарами становятся деньги в качестве средства обращения и что акт купли осязательно отделяется от акта продажи.[286] Стоимость товаров выражается в их ценах раньше, чем они вступают в обращение, следовательно она – предпосылка обращения, а не результат его.[287]
Рассматривая процесс абстрактно, т. е. оставляя в стороне обстоятельства, которые не вытекают из имманентных законов Простого товарного обращения, мы найдем здесь, кроме замены одной потребительной стоимости другой, только товарный метаморфоз, т. е. простое изменение формы товара. Одна и та же стоимость, т. е. одно и то же количество овеществленного общественного труда, находится в руках одного и того же товаровладельца сиачала в форме товара, потом в форме денег, в которые товар превратился, наконец, опять в форме товара, в который обратно превратились деньги. Такое превращение формы не заключает в себе изменения величины стоимости. Изменение, претерпеваемое в этом процессе самой стоимостью товара, ограничивается изменением ее денежной формы. Сначала она существует в виде цены предлагаемого для продажи товара, затем в виде денежной суммы, которая, однако, уже ранее была выражена в цене, наконец, в виде цены эквивалентного товара. Эта смена форм сама по себе столь же мало заключает в себе изменение величины стоимости, как размен пятифунтового билета на соверены, полусоверены и шиллинги. Итак, поскольку обращение товара обусловливает лишь изменение формы его стоимости, оно обусловливает, если явление протекает в чистом виде, обмен эквивалентов. Даже вульгарная политическая экономия, несмотря на полное непонимание того, что такое стоимость, всякий раз, когда пытается на свой лад рассматривать явление в чистом виде, предполагает, что спрос и предложение взаимно покрываются, т. е. что влияние их вообще уничтожается. Следовательно, если в отношении потребительной стоимости оба контрагента могут выиграть, то на меновой стоимости они не могут оба выиграть. Здесь господствует скорее правило: “Где равенство, там нет выгоды”.[288] Хотя товары и могут быть проданы по ценам, отклоняющимся от их стоимостей, но такое отклонение является нарушением законов товарообмена.[289] В своем чистом виде он есть обмен эквивалентов и, следовательно, не может быть средством увеличения стоимости.[290]
Поэтому за попытками рассматривать обращение товаров как источник прибавочной стоимости скрывается обыкновенно quid pro quo, смешение потребительной стоимости и меновой стоимости. Так, например, у Кондильяка:
“Неверно, что при товарном обмене равная стоимость обменивается на равную стоимость. Наоборот, каждый из двух контрагентов всегда отдает меньшую стоимость взамен большей… Если бы действительно люди обменивались только равными стоимостями, то не получалось бы никакой выгоды ни для одного из контрагентов. На самом деле оба получают, или, по крайней мере, должны получать, выгоду. Каким образом? Стоимость вещей состоит лишь в их отношениях к нашим потребностям. Что для одного больше, то для другого меньше, и обратно… Нельзя же предполагать, что мы будем продавать вещи, необходимые для нашего собственного потребления… Мы стремимся отдать бесполезную для нас вещь с тем, чтобы получить необходимую; мы хотим дать меньшее взамен большего… Совершенно естественно было прийти к заключению, что в обмене равную стоимость дают за равную стоимость, раз стоимость каждой из обмениваемых вещей равна одному и тому же количеству денег… Но необходимо принять во внимание и другую сторону дела; спрашивается: не избыток ли мы оба обмениваем на необходимый для каждого из нас предмет?”[291]
Как мы видим, Кондильяк не только смешивает потребительную стоимость и меновую стоимость, но с чисто детской наивностью подменяет общество с развитым товарным производством таким строем, при котором производитель сам производит средства своего существования и бросает в обращение лишь избыток, остающийся по удовлетворении собственных потребностей.[292] Тем не менее аргумент Кондильяка часто повторяется современными экономистами, а именно в тех случаях, когда требуется представить развитую форму товарообмена, торговлю, источником прибавочной стоимости.
“Торговля”, – говорят, например, – “присоединяет стоимость к продуктам, так как те же самые продукты имеют больше стоимости в руках потребителя, чем в руках производителя, и потому торговля должна в буквальном смысле слова (strictly) рассматриваться как акт производства”.[293]
Но товары не оплачивают дважды: один раз их потребительную стоимость, другой раз их стоимость. И если потребительная стоимость товара полезнее для покупателя, чем для продавца, то его денежная форма полезнее для продавца, чем для покупателя. Разве он стал бы в противном случае продавать товар? Мы можем поэтому с таким же правом сказать, что покупатель в буквальном смысле (strictly) совершает “акт производства”, когда он, например, чулки купца превращает в деньги.
Если обмениваются товары или товары и деньги равной меновой стоимости, т. е. эквиваленты, то, очевидно, никто не извлекает из обращения большей стоимости, чем пускает в него. В таком случае не происходит образования прибавочной стоимости. В своей чистой форме процесс обращения товаров обусловливает собой обмен эквивалентов. Однако в действительности процессы не совершаются в чистом виде. Предположим поэтому, что обмениваются не эквиваленты.
Во всяком случае, на товарном рынке только товаровладелец противостоит товаровладельцу, и та власть, которой обладают эти лица один по отношению к другому, есть лишь власть их товаров. Вещественное различие товаров есть вещественное основание обмена, оно обусловливает взаимную зависимость товаровладельцев, так как ни один из них не владеет предметом своего собственного потребления и каждый из них владеет предметом потребления другого. Помимо этого вещественного различия потребительных стоимостей товаров, между последними существует лишь одно различие: различие между натуральной формой и их превращенной формой, между товарами и деньгами. Таким образом, товаровладельцы различаются между собой лишь как продавцы, владельцы товара, и как покупатели, владельцы денег.
Допустим теперь, что продавец обладает какой-то необъяснимой привилегией продавать товары выше их стоимости, за 110, если они стоят 100, т. е. с номинальной надбавкой к цене в 10 %. Продавец получает таким образом прибавочную стоимость, равную 10. Но после того как он был продавцом, он становится покупателем. Третий товаровладелец встречается с ним теперь как продавец и, в свою очередь, пользуется привилегией продавать товар на 10 % дороже. Наш товаровладелец выиграл в качестве продавца 10, чтобы потерять в качестве покупателя те же 10.[294] В общем дело фактически свелось к тому, что все товаровладельцы продают друг другу свои товары на 10 % дороже их стоимости, а это совершенно то же самое, как если бы товары продавались по их стоимости. Такая всеобщая номинальная надбавка к цене товаров имеет такое же значение, как, например, измерение товарных стоимостей в серебре вместо золота. Денежные названия, то есть цены товаров, возрастают, но отношения их стоимостей остаются неизменными,
Допустим, наоборот, что покупатель обладает привилегией приобретать товары ниже их стоимости. Тут нет надобности даже напоминать, что покупатель, в свою очередь, станет продавцом. Он уже был продавцом, прежде чем стал покупателем. Он уже потерял в качестве продавца 10 %, прежде чем выиграл 10 % в качестве покупателя.[295] Все остается по-старому.
Итак, образование прибавочной стоимости, а потому и превращение денег в капитал не может быть объяснено ни тем, что продавцы продают свои товары выше их стоимости, ни том, что покупатели покупают их ниже их стоимости.[296]
Проблема нисколько не упростится, если мы контрабандой введем в нее чуждые ей отношения, если мы, например, скажем вместе с полковником Торренсом:
“Действительный спрос состоит в способности и склонности (!) потребителей путем непосредственного или посредственного обмена давать за товары большее количество всех составных частей капитала, чем стоит их производство”.[297]
В обращении производители и потребители противостоят друг другу лишь как продавцы и покупатели. Утверждать, что прибавочная стоимость возникает для производителей вследствие того, что потребители оплачивают товары выше их стоимости, значит только повторять в замаскированном виде простое положение, будто товаровладелец, как продавец, обладает привилегией продавать товары по завышенной цене. Продавец сам произвел свой товар или является представителем его производителей, но равным образом и покупатель сам произвел товары, выраженные в его деньгах, или является представителем их производителей. Следовательно, производитель противостоит производителю. Их различает лишь то, что один покупает, в то время как другой продает. Мы не подвинемся ни на шаг далее, если допустим, что товаровладелец под именем производителя продает свой товар выше стоимости, а под именем потребителя он же покупает товары выше их стоимости.[298]
Поэтому последовательные сторонники иллюзии, будто прибавочная стоимость возникает из номинальной надбавки к цене, или из привилегии продавцов продавать товары слишком дорого, предполагают существование класса, который только покупает не продавая, следовательно, только потребляет не производя. Существование такого класса с той точки зрения, которой мы пока достигли, с точки зрения простого обращения, еще не может быть объяснено. Но забежим вперед. Деньги, на которые постоянно покупает такой класс, должны, очевидно, постоянно притекать к нему от тех же товаровладельцев, и притом без обмена, даром, на основании какого-либо права или насилия. Продавать представителям такого класса товары выше стоимости – значит только возвращать себе часть даром отданных денег.[299] Так, например, города Малой Азии платили Древнему Риму ежегодную денежную дань. На эти деньги Рим покупал у них товары, и покупал по завышенным ценам. Малоазийцы надували римлян, выманивая у своих завоевателей посредством торговли часть уплаченной им дани. И все же в накладе оставались малоазийцы. За их товары им во всяком случае платили их же собственными деньгами. Это отнюдь не метод обогащения или создания прибавочной стоимости.

Будем поэтому держаться в границах товарного обмена, где продавец является покупателем и покупатель – продавцом. Быть может, мы попали в затруднение вследствие того, что рассматривали лиц только как персонифицированные категории, а не индивидуально.
Товаровладелец А может быть настолько ловким плутом, что всегда надувает своих коллег В и С, в то время как эти последние при всем желании не в состоянии взять реванш. А продает В вино стоимостью в 40 ф. ст. и посредством обмена приобретает пшеницу стоимостью в 50 фунтов стерлингов. А превратил свои 40 ф. ст. в 50 ф. ст., сделал из меньшего количества денег большее их количество и превратил свой товар в капитал. Присмотримся к делу внимательнее. До обмена имелось на 40 ф. ст. вина в руках А и на 50 ф. ст. пшеницы в руках В, а всего стоимости на 90 фунтов стерлингов. После обмена мы имеем ту же самую общую стоимость в 90 фунтов стерлингов.
Находящаяся в обращении стоимость не увеличилась ни на один атом, изменилось лишь ее распределение между А и В. То, что для одной стороны является здесь прибавочной стоимостью, для другой представляет недостающую стоимость, плюс для одного есть минус для другого. Тот же самый результат получился бы, если бы А, не прикрываясь процессом обмена, прямо украл бы у В 10 фунтов стерлингов. Очевидно, сумму находящихся в обращении стоимостей нельзя увеличить никаким изменением в их распределении, подобно тому как еврей, торгующий старыми монетами, ничуть не увеличит количества благородного металла своей страны, если продаст фартинг времен королевы Анны за гинею. Весь класс капиталистов данной страны в целом не может наживаться за счет самого себя.[300]
Как ни вертись, а факт остается фактом: если обмениваются эквиваленты, то не возникает никакой прибавочной стоимости, и если обмениваются неэквиваленты, тоже не возникает никакой прибавочной стоимости.[301] Обращение, или товарообмен, не создает никакой стоимости.[302]
Отсюда понятно, почему в нашем анализе основной формы капитала, той его формы, в которой капитал определяет собой экономическую организацию современного общества, мы пока совершенно не будем касаться наиболее популярных и, так сказать, допотопных форм капитала, т. е. торгового капитала и ростовщического капитала.
В собственно торговом капитале форма Д – Т – Д', купить, чтобы продать дороже, проявляется в наиболее чистом виде. С другой стороны, все его движение протекает в пределах сферы обращения. Но так как из обращения самого по себе нет возможности объяснить превращение денег в капитал, образование прибавочной стоимости, то торговый капитал представляется невозможным, поскольку обмениваются эквиваленты;[303] поэтому его существование может быть выведено лишь как результат двустороннего надувательства покупающих и продающих товаропроизводителей паразитически внедряющимся между ними купцом. В этом смысле Франклин говорит: “Война есть грабеж, торговля есть надувательство”.[304] Чтобы объяснить возрастание торгового капитала иначе чем простым надувательством товаропроизводителей, необходим длинный ряд промежуточных звеньев, которые здесь, где единственной нашей предпосылкой является товарное обращение и его простые моменты, пока еще совершенно отсутствуют.
То, что мы сказали о торговом капитале, еще в большей степени применимо к ростовщическому капиталу. В торговом капитале оба крайние пункта, – деньги, бросаемые на рынок, и возросшие деньги, извлекаемые с рынка, – связаны, по крайней мере, через посредство купли и продажи, опосредствованы движением обращения. В ростовщическом капитале форма Д – Т – Д' сокращена, крайние пункты соединяются без всякого посредствующего звена: Д – Д' деньги, обмениваемые на большее количество денег, – форма, противоречащая самой природе денег и потому необъяснимая с точки зрения товарообмена. Поэтому Аристотель говорит:
“Существует двоякого рода хрематистика: одна относится к торговле, другая к экономике; последняя необходима и достойна похвалы, первая основана на обращении и потому справедливо порицается (ибо она покоится не на природе вещей, а на взаимном надувательстве). Таким образом, ростовщичество справедливо ненавидимо всеми, ибо здесь сами деньги являются источником приобретения и употребляются не для того, для чего они были изобретены. Ведь они возникли для товарного обмена, между тем процент делает из денег новые деньги. Отсюда и его название (“τόκος” – “процент” и “порожденное”). Ибо порожденное подобно породившему. Но процент есть деньги от денег, так что из всех отраслей приобретения эта – наиболее противна природе”.[305]
В ходе нашего исследования мы обнаружим, что и. капитал, приносящий проценты, подобно торговому капиталу, является производной формой, а вместе с тем увидим, почему исторически оба они возникли раньше современной основной формы капитала.
Как видим, прибавочная стоимость не может возникнуть из обращения; следовательно, для того чтобы она возникла, за спиной обращения должно произойти нечто такое, чего не видно в самом процессе обращения.[306] Но может ли прибавочная стоимость возникнуть откуда-либо еще, кроме процесса обращения? Обращение есть сумма всех меновых отношений товаровладельцев. Вне обращения товаровладелец сохраняет отношение лишь к своему собственному товару. Поскольку дело касается стоимости, это отношение ограничивается тем, что товар данного лица содержит известное количество его собственного труда, измеряемого согласно определенным общественным законам. Это количество труда выражается в величине стоимости его товара, а так как величина стоимости выражается в счетных деньгах, то оно выражается в цене товара, например в 10 фунтах стерлингов. Но его труд не выражается в стоимости товара плюс некоторое ее превышение, не выражается в цене, равной 10 и в то же время равной 11, не выражается в стоимости, которая больше самой себя. Товаровладелец может создавать своим трудом стоимости, но не возрастающие стоимости. Он может повысить стоимость товара, присоединяя к наличной стоимости новую стоимость посредством нового труда, например, изготовляя из кожи сапоги. То же самое вещество имеет теперь больше стоимости, так как заключает в себе большее количество труда. Сапоги имеют поэтому большую стоимость, чем кожа, но стоимость кожи осталась тем, чем она была. Она не возросла, не присоединила к себе прибавочной стоимости во время производства сапог. Следовательно, товаропроизводитель не может увеличить стоимость и тем самым превратить деньги или товар в капитал вне сферы обращения, не вступая в соприкосновение с другими товаровладельцами.
Итак, капитал не может возникнуть из обращения и так же не может возникнуть вне обращения. Он должен возникнуть в обращении и в то же время не в обращении.
Мы получили, таким образом, двойственный результат. Превращение денег в капитал должно быть раскрыто на основе имманентных законов товарообмена, т. е. исходной точкой должен послужить нам обмен эквивалентов.[307] Наш владелец денег, который представляет собой пока еще только личинку капиталиста, должен купить товары по их стоимости, продать их по их стоимости и все-таки извлечь в конце этого процесса больше стоимости, чем он вложил в него. Его превращение в бабочку, в настоящего капиталиста, должно совершиться в сфере обращения и в то же время не в сфере обращения. Таковы условия проблемы. Hic Rhodus, hiс salta!

0

17

3. Купля и продажа рабочей силы

Изменение стоимости денег, которым предстоит превратиться в капитал, не может совершиться в самих деньгах, ибо как покупательное средство и средство платежа они лишь реализуют цену товаров, покупаемых на них или оплачиваемых ими, между тем как застывая в своей собственной форме, они превращаются в окаменелости неизменных величин стоимости.[309] Столь же мало может возникнуть это изменение из второго акта обращения, из перепродажи товара, так как этот акт лишь превращает товар из его натуральной формы опять в денежную. Следовательно, изменение должно произойти с товаром, покупаемым в первом акте Д – Т, а не с его стоимостью, так как обмениваются эквиваленты, причем товары оплачиваются по их стоимости. Таким образом, это изменение может возникнуть только из потребительной стоимости товара как таковой, т. е. только из его потребления. Но извлечь стоимость из потребления товара нашему владельцу денег удастся лишь в том случае, если ему посчастливится открыть в пределах сферы обращения, т. е. на рынке, такой товар, сама потребительная стоимость которого обладала бы оригинальным свойством быть источником стоимости, – такой товар, действительное потребление которого было бы овеществлением труда, а следовательно, созиданием стоимости. И владелец денег находит на рынке такой специфический товар; это – способность к труду, или рабочая сила.
Под рабочей силой, или способностью к труду, мы понимаем совокупность физических и духовных способностей, которыми обладает организм, живая личность человека, и которые пускаются им в ход всякий раз, когда он производит какие-либо потребительные стоимости.
Но для того чтобы владелец денег мог найти на рынке рабочую силу как товар, должны быть выполнены различные условия. Обмен товаров, сам по себе, не содержит никаких иных отношений зависимости, кроме тех, которые вытекают из его собственной природы. А раз это так, рабочая сила может появиться на рынке в качестве товара лишь тогда и лишь постольку, когда и поскольку она выносится на рынок или продается ее собственным владельцем, т. е. тем самым лицом, рабочей силой которого она является. Чтобы ее владелец мог продавать ее как товар, он должен иметь возможность распоряжаться ею, следовательно, должен быть свободным собственником своей способности к труду, своей личности.[310] Он и владелец денег встречаются на рынке и вступают между собой в отношения как равноправные товаровладельцы, различающиеся лишь тем, что один – покупатель, а другой – продавец, следовательно, оба – юридически равные лица. Для сохранения этого отношения требуется, чтобы собственник рабочей силы продавал ее постоянно лишь на определенное время, потому что, если бы он продал ее целиком раз и навсегда, то он продал бы вместе с тем самого себя, превратился бы из свободного человека в раба, из товаровладельца в товар. Как личность, он постоянно должен сохранять отношение к своей рабочей силе как к своей собственности, а потому как к своему собственному товару, а это возможно лишь постольку, поскольку он всегда предоставляет покупателю пользоваться своей рабочей силой или потреблять ее лишь временно, лишь на определенный срок, следовательно, поскольку он, отчуждая рабочую силу, не отказывается от права собственности на нее.[311]
Второе существенное условие, необходимое для того, чтобы владелец денег мог найти на рынке рабочую силу как товар, состоит в том, что владелец рабочей силы должен быть лишен возможности продавать товары, в которых овеществлен его труд, и, напротив, должен быть вынужден продавать как товар самое рабочую силу, которая существует лишь в его живом организме.
Для того чтобы кто-то имел возможность продавать отличные от его рабочей силы товары, он должен, конечно, обладать средствами производства, например, сырьем, орудиями труда и т. д. Сапоги нельзя сделать, не имея кожи. Работнику необходимы, кроме того, жизненные средства. Никто, даже мечтатель, созидающий “музыку будущего”, не может жить продуктами будущего, не может жить за счет потребительных стоимостей, производство которых еще не закончено; с первого дня своего появления на земном шаре человек должен потреблять ежедневно, потреблять, прежде чем он начнет производить и в то время как он производит. Если продукты производятся как товары, то после того как закончено их производство, они должны быть проданы и только после своей продажи могут удовлетворять потребности производителя. Ко времени, необходимому для производства, присоединяется время, необходимое для продажи.
Таким образом, владелец денег лишь в том случае может превратить свои деньги в капитал, если найдет на товарном рынке свободного рабочего, свободного в двояком смысле: в том смысле, что рабочий—свободная личность и располагает своей рабочей силой как товаром и что, с другой стороны, он не имеет для продажи никакого другого товара, гол, как сокол, свободен от всех предметов, необходимых для осуществления своей рабочей силы.
Вопрос, почему этот свободный рабочий противостоит в сфере обращения владельцу денег, не интересует владельца денег, который находит рынок труда в готовом виде как особое подразделение товарного рынка. И нас он пока интересует столь же мало. Мы теоретически исходим из фактического положения вещей, так же как владелец денег исходит из него практически. Одно во всяком случае ясно. Природа не производит на одной стороне владельцев денег Я товаров, а на другой стороне владельцев одной только рабочей силы. Это отношение не является ни созданным самой природой, ни таким общественным отношением” которое было бы свойственно всем историческим периодам. Оно, очевидно, само есть результат Предшествующего исторического развития, продукт многих экономических переворотов, продукт гибели целого ряда более старых формаций общественного производства.
И те экономические категории, которые мы рассматривали раньше, также носят на себе следы своей истории. Существование продукта в качестве товара предполагает определенные исторические условия. Чтобы стать товаром, продукт должен производиться не как непосредственное средство существования для самого производителя. Если бы мы пошли дальше в своем исследовании и спросили себя: при каких условиях все или, по крайней мере, большинство продуктов принимает форму товара, то мы нашли бы, что это происходит лишь на основе совершенно специфического, а именно капиталистического способа производства. Но такое исследование выходило бы за рамки анализа товара. Товарное производство и товарное обращение могут иметь место и тогда, когда Подавляющая масса продуктов предназначается непосредственно для собственного потребления, не превращается в товары, и, следовательно, общественный процесс производства далеко еще не во всем своем объеме подчинен господству меновой стоимости. Для превращения продукта в товар разделение труда внутри общества должно развиться в такой степени, чтобы разграничение потребительной стоимости и меновой стоимости, начинающееся при непосредственной меновой торговле, было вполне закончено. Но эта ступень развития присуща исторически самым различным общественно-экономическим формациям.
Если мы остановим свое внимание на деньгах, то увидим, что они предполагают известный уровень товарного обмена. Различные формы денег – простой товарный эквивалент, или средство обращения, или средство платежа, сокровище и мировые деньги – указывают, смотря по различным размерам применения и сравнительному преобладанию той или другой функции, на весьма различные ступени общественного процесса производства. Тем не менее, как показывает опыт, достаточно сравнительно слабого развития товарного обращения, чтобы могли образоваться все эти формы. Иначе обстоит дело с капиталом. Исторические условия его существования отнюдь не исчерпываются наличием товарного и денежного обращения. Капитал возникает лишь там, где владелец средств производства и жизненных средств находит на рынке свободного рабочего в качестве продавца своей рабочей силы, и уже одно это историческое условие заключает в себе целую мировую историю. Поэтому капитал с самого своего возникновения возвещает наступление особой эпохи общественного процесса производства.[312]
Этот своеобразный товар, рабочая сила, подлежит теперь нашему ближайшему рассмотрению. Подобно всем другим товарам он обладает стоимостью.[313] Чем определяется последняя?
Стоимость рабочей силы, как и всякого другого товара, определяется рабочим временем, необходимым для производства, а следовательно, и воспроизводства этого специфического предмета торговли. Поскольку рабочая сила – стоимость, в ней самой представлено лишь определенное количество овеществленного общественного среднего труда. Рабочая сила существует только как способность живого индивидуума. Производство рабочей силы предполагает, следовательно, существование последнего. Раз существование индивидуума дано, производство рабочей силы состоит в воспроизводстве самого индивидуума, в поддержании его жизни. Для поддержания своей жизни живой индивидуум нуждается в известной сумме жизненных средств. Таким образом, рабочее время, необходимое для производства рабочей силы, сводится к рабочему времени, необходимому для производства этих жизненных средств, или стоимость рабочей силы есть стоимость жизненных средств, необходимых для поддержания жизни ее владельца. Но рабочая сила осуществляется лишь путем внешнего ее проявления, она осуществляется только в труде. В процессе ее осуществления, в труде, одурачивается определенное количество человеческих мускулов, нервов, мозга и т. д., которое должно быть снова возмещено. Эта усиленная затрата предполагает усиленное возмещение.[314] Собственник рабочей силы, трудившийся сегодня, должен быть в состоянии повторить завтра тот же самый процесс при прежних условиях силы и здоровья. Следовательно, сумма жизненных средств должна быть достаточна для того, чтобы поддержать трудящегося индивидуума как такового в состоянии нормальной жизнедеятельности. Сами естественные потребности, как-то: пища, одежда, топливо, жилище и т. д., различны в зависимости от климатических и других природных особенностей той или другой страны. С другой стороны, размер так называемых необходимых потребностей, равно как и “якобы их удовлетворения, сами представляют собой продукт истории и зависят в большой мере от культурного уровня страны, между прочим в значительной степени и от того, при каких условиях, а следовательно, с какими привычками и жизненными притязаниями сформировался класс свободных рабочих.[315] Итак, в противоположность другим товарам определение стоимости рабочей силы включает в себя исторический и моральный элемент. Однако для определенной страны и для определенного периода объем и состав необходимых для рабочего жизненных средств в среднем есть величина данная.
Собственник рабочей силы смертен. Следовательно, чтобы он непрерывно появлялся на рынке, как того требует непрерывное превращение денег в капитал, продавец рабочей силы должен увековечить себя, “как увековечивает себя всякий индивидуум, т. е. путем размножения”.[316] Рабочие силы, исчезающие с рынка вследствие изнашивания и смерти, должны постоянно замещаться по меньшей мере таким же количеством новых рабочих сил. Сумма жизненных средств, необходимых для производства рабочей силы, включат в себя поэтому жизненные средства таких заместителей, т. е. детей рабочих, и таким путем увековечивается на товарном рынке раса этих своеобразных товаровладельцев.[317]
Для того чтобы преобразовать общечеловеческую природу так, чтобы она получила подготовку и навыки в определенной отрасли труда, стала развитой и специфической рабочей силой, требуется определенное образование или воспитание, которое, в свою очередь, стоит большей или меньшей суммы товарных эквивалентов. Эти издержки на образование различны в зависимости от квалификации рабочей силы. Следовательно, эти издержки обучения – совершенно ничтожные для обычной рабочей силы – входят в круг стоимостей, затрачиваемых на ее производство.
Итак, стоимость рабочей силы сводится к стоимости определенной суммы жизненных средств. Она изменяется поэтому с изменением стоимости этих жизненных средств, т. е. с изменением величины рабочего времени, необходимого для их производства.
Часть жизненных средств, например продукты питания, топливо и т. д., потребляется ежедневно и потому ежедневно же должна возмещаться. Другие жизненные средства, как платье, мебель и т. д., потребляются в течение более или менее продолжительных промежутков времени, а потому и подлежат возмещению лишь по истечении более продолжительного времени. Одни товары покупаются или оплачиваются ежедневно, другие еженедельно, раз в четверть года и т. д. Но как бы ни распределялась сумма этих расходов в течение, например, года, она должна быть покрыта из средних, поступающих изо дня в день доходов. Если масса товаров, ежедневно необходимая для производства рабочей силы, = А, масса товаров, требуемых еженедельно, = В, требуемых каждую четверть года, = С и т. д., то ежедневное среднее количество этих товаров

Пусть в этой необходимой для среднего дня товарной массе заключено 6 часов общественного труда; тогда в рабочей силе ежедневно овеществляется половина дня общественного среднего труда, т. е. требуется половина рабочего дня для ежедневного производства рабочей силы. Это количество труда, необходимое для ежедневного производства рабочей силы, составляет ее дневную стоимость, или стоимость ежедневно воспроизводимой рабочей силы. Если полдня среднего общественного труда выражается в массе золота в 3 шиллинга, или в один талер, то талер есть цена, соответствующая дневной стоимости рабочей силы. Если владелец рабочей силы ежедневно продает ее за один талер, то ее продажная цена равна ее стоимости, и по нашему предположению владелец денег, снедаемый желанием превратить свой талер в капитал, действительно уплачивает эту стоимость.
Низшую, или минимальную, границу стоимости рабочей силы образует стоимость той товарной массы, без ежедневного притока которой носитель рабочей силы, человек, не был бы в состоянии возобновлять свой жизненный процесс, т. е. стоимость физически необходимых жизненных средств. Если цена рабочей силы падает до этого минимума, то она падает ниже стоимости, так как при таких условиях рабочая сила может поддерживаться и проявляться лишь в хиреющем виде. Между тем стоимость всякого товара определяется тем рабочим временем, которое требуется для производства товара нормального качества.
В высшей степени дешевой сентиментальностью было бы считать слишком грубым это определение стоимости рабочей силы, вытекающее из самого существа дела, и жаловаться подобно Росси:
“Рассматривать способность к труду (puissance de travail), отвлекаясь от жизненных средств, поддерживающих труд во время процесса производства, значит рассматривать свое собственное измышление (etre de raison). Говорить о труде, говорить о способности к труду, значит говорить в то же время о рабочем и средствах его существования, о рабочем и заработной плате”.[318]
Способность к труду еще не означает труд, подобно тому как способность переваривать пищу вовсе еще не совпадает с фактическим перевариванием пищи. Для того чтобы мог состояться этот последний процесс, недостаточно, как известно, иметь хороший желудок. Кто говорит о способности к труду, тот не отвлекается от жизненных средств, необходимых для ее поддержания. Стоимость ее как раз и выражает собой стоимость этих жизненных средств. Если способность к труду не может быть продана, рабочему от нее нет никакой пользы. Более того, в этом случае он воспринимает как жестокую естественную необходимость тот факт, что его способность к труду потребовала определенного количества жизненных средств для своего производства и все снова и снова требует их для своего воспроизводства. Он делает тогда вместе с Сисмонди следующее открытие: “Способность к труду… есть ничто, раз она не может быть продана”.[319]
Своеобразная природа этого специфического товара, рабочей силы, выражается, между прочим, в том, что по заключении контракта между покупателем и продавцом его потребительная стоимость не переходит еще фактически в руки покупателя. Его стоимость, подобно стоимости всякого другого товара, была определена раньше, чем он вступил в обращение, потому что определенное количество общественного труда уже было затрачено на производство рабочей силы, но ее потребительная стоимость состоит лишь в ее позднейших активных проявлениях. Таким образом, отчуждение силы и ее действительное проявление, т. е. наличное бытие в качестве потребительной стоимости, отделяются друг от друга во времени. Но при продаже таких товаров, формальное отчуждение истребительной стоимости которых отделяется во времени от ее фактической передачи покупателю, деньги покупателя функционируют обыкновенно как средство платежа.[320] Во всех странах с капиталистическим способом производства рабочая сила оплачивается лишь после того, как она уже функционировала в течение срока, установленного договором при ее купле, например в конце каждой недели. Таким образом, везде рабочий авансирует калит” листу потребительную стоимость своей рабочей силы; он предоставляет покупателю потреблять свою рабочую силу раньше, чем по следили уплатил ее цену, одним словом – везде рабочий кредитует капиталиста. Что этот кредит не пустая выдумка, показывает не только потеря кредитором заработной платы в случае банкротства капиталиста,[321] но и целый ряд фактов, оказывающих более продолжительное влияние.[322]
Однако характер самого товарообмена не изменяется от того, функционируют ли деньги в качестве покупательного средства или в качестве средства платежа. Цена рабочей силы установлена при заключении контракта, хотя реализуется, подобно квартирной плате, лишь впоследствии. Рабочая сила уже продана, хотя плата за нее будет получена лишь позднее. Но для того, чтобы исследовать данное отношение в его чистом виде, полезно предположить на время, что владелец рабочей силы одновременно с се продажей получает всегда и обусловленную контрактом цену.
Мы познакомилась теперь с том, как определяется стоимость, уплачиваемая владельцем денег владельцу этого своеобразного товара, рабочей силы. Ее потребительная стоимость, которую владелец денег, в свою очередь, получает при обмене, обнаружится лишь в процессе действительного использования, в процессе потребления рабочей силы. Все необходимые для этого процесса вещи, как сырой материал и т. п., владелец денег покупает на товарном рынке и оплачивает полной ценой. Процесс потребления рабочей силы есть в то же время процесс производства товара и прибавочной стоимости. Потребление рабочей силы, как и всякого другого товара, совершается за пределами рынка, или сферы обращения. Оставим поэтому эту шумную сферу, где все происходит на поверхности и на глазах у всех людей, и вместе с владельцем денег и владельцем рабочей силы спустимся в сокровенные недра производства, у входа в которые начертано: No admittance except on business [Посторонним вход воспрещается]. Здесь мы познакомимся не только с тем, как капитал производит, но и с тем, как его самого производят. Тайна добывания прибыли должна, наконец, раскрыться перед нами.
Сфера обращения, или обмена товаров, в рамках которой осуществляется купля и продажа рабочей силы, есть настоящий эдем прирожденных прав человека. Здесь господствуют только свобода, равенство, собственность и Бентам. Свобода! Ибо покупатель и продавец товара, например, рабочей силы, подчиняются лишь велениям своей свободной воли. Они вступают в договор как свободные, юридически равноправные лица. Договор есть тот конечный результат, в котором их воля находит свое общее юридическое выражение. Равенство! Ибо они относятся друг к другу лишь как товаровладельцы и обменивают эквивалент на эквивалент. Собственность! Ибо каждый из них располагает лишь тем, что ему принадлежит. Бентам! Ибо каждый заботится лишь о себе самом. Единственная сила, связывающая их вместе, это – стремление каждого к своей собственной выгоде, своекорыстие, личный интерес. Но именно потому, что каждый заботится только о себе и никто не заботится о другом, все они в силу предустановленной гармонии вещей или благодаря всехитрейшему провидению осуществляют лишь дело взаимной выгоды, общей пользы, общего интереса.
Покидая эту сферу простого обращения, или обмена товаров. из которой фритредер vulgaris черпает все свои взгляды, понятия, масштаб всех своих суждений об обществе капитала и наемного труда, – покидая эту сферу, мы замечаем, что начинают несколько изменяться физиономии наших dramatis personae [действующих лиц]. Бывший владелец денег шествует впереди как капиталист, владелец рабочей силы следует за ним как его рабочий; один многозначительно посмеивается и горит желанием приступить к долу; другой бредет понуро, упирается как человек, который продал на рынке свою собственную шкуру и потому не видит в будущем никакой перспективы, кроме одной: что эту шкуру будут дубить.

0

18

Отдел третий: производство абсолютной прибавочной стоимости

ГЛАВА ПЯТАЯ
ПРОЦЕСС ТРУДА И ПРОЦЕСС УВЕЛИЧЕНИЯ СТОИМОСТИ
1. Процесс труда

Потребление рабочей силы – это сам труд. Покупатель рабочей силы потребляет ее, заставляя работать ее продавца. Последний вследствие этого становится actu [на деле] осуществляющей себя рабочей силой, рабочим, между тем как раньше он был таковым лишь potentia [потенциально]. Для того чтобы выразить свой труд в товарах, он должен, прежде всего, выразить его в потребительных стоимостях, в вещах, которые служат для удовлетворения тех или иных потребностей. Следовательно, капиталист заставляет рабочего изготовлять какую-либо особую потребительную стоимость, какую-либо определенную вещь. То обстоятельство, что производство потребительных стоимостей, или благ, совершается для капиталиста и под его контролем, нисколько не изменяет общей природы этого производства. Поэтому процесс труда необходимо рассмотреть сначала независимо от какой бы то ни было определенной общественной формы.
Труд есть прежде всего процесс, совершающийся между человеком и природой, процесс, в котором человек своей собственной деятельностью опосредствует, регулирует и контролирует обмен веществ между собой и природой. Веществу природы он сам противостоит как сила природы. Для того чтобы присвоить вещество природы в форме, пригодной для его собственной жизни, он приводит в движение принадлежащие его телу естественные силы: руки и ноги, голову и пальцы. Воздействуя посредством этого движения на внешнюю природу и изменяя ее, он в то же время изменяет свою собственную природу. Он развивает дремлющие в ней силы и подчиняет игру этих сил своей собственной власти. Мы не будем рассматривать здесь первых животнообразных инстинктивных форм труда. Состояние общества, когда рабочий выступает на товарном рынке как продавец своей собственной рабочей силы, и то его уходящее в глубь первобытных времен состояние, когда человеческий труд еще не освободился от своей примитивной, инстинктивной формы, разделено огромным интервалом. Мы предполагаем труд в такой форме, в которой он составляет исключительное достояние человека. Паук совершает операции, напоминающие операции ткача, и пчела постройкой своих восковых ячеек посрамляет некоторых людей-архитекторов. Но и самый плохой архитектор от наилучшей пчелы с самого начала отличается тем, что, прежде чем строить ячейку из воска, он уже построил ее в своей голове. В конце процесса труда получается результат, который уже в начале этого процесса имелся в представлении человека, т. е. идеально. Человек не только изменяет форму того, что дано природой; в том, что дано природой, он осуществляет вместе с тем и свою сознательную цель, которая как закон определяет способ и характер его действий и которой он должен подчинять свою волю. И это подчинение не есть единичный акт. Кроме напряжения тех органов, которыми выполняется труд, в течение всего времени труда необходима целесообразная воля, выражающаяся во внимании, и притом необходима тем более, чем меньше труд увлекает рабочего своим содержанием и способом исполнения, следовательно, чем меньше рабочий наслаждается трудом как игрой физических и интеллектуальных сил.
Простые моменты процесса труда следующие: целесообразная деятельность, или самый труд, предмет труда и средства труда.
Земля (с экономической точки зрения к ней относится и вода), первоначально обеспечивающая человека пищей, готовыми жизненными средствами,[323] существует без всякого содействия с его стороны как всеобщий предмет человеческого труда. Все предметы, которые труду остается лишь вырвать из их непосредственной связи с землей, суть данные природой предметы труда. Например, рыба, которую ловят, отделяют от ее жизненной стихии – воды, дерево, которое рубят в девственном лесу, руда, которую извлекают из недр земли. Напротив, если сам предмет труда уже был, так сказать, профильтрован предшествующим трудом, то мы называем его сырым материалом, например уже добытая руда, находящаяся в процессе промывки. Всякий сырой материал есть предмет труда, но не всякий предмет труда есть сырой материал. Предмет труда является сырым материалом лишь в том случае, если он уже претерпел известное изменение при посредстве труда.
Средство труда есть вещь или комплекс вещей, которые человек помещает между собой и предметом труда, и которые служат для него в качестве проводника его воздействий на этот предмет. Он пользуется механическими, физическими, химическими свойствами вещей для того, чтобы в соответствии со своей целью применить их как орудия воздействия на другие вещи.[324] Предмет, которым человек овладевает непосредственно, – мы не говорим о собирании готовых жизненных средств, например плодов, когда средствами труда служат только органы тела рабочего, – есть не предмет труда, а средство труда. Так данное самой природой становится органом его деятельности, органом, который он присоединяет к органам своего тела, удлиняя таким образом, вопреки библии, естественные размеры последнего. Являясь первоначальной кладовой его пищи, земля является также и первоначальным арсеналом его средств труда. Она доставляет ему, например, камень, которым он пользуется для того, чтобы метать, тереть, давить, резать и т. д. Сама земля есть средство труда, но функционирование ее как средства труда в земледелии, в свою очередь, предполагает целый ряд других средств труда и сравнительно высокое развитие рабочей силы.[325] Вообще, когда процесс труда достиг хотя бы некоторого развития, он нуждается уже в подвергшихся обработке средствах труда. В пещерах древнейшего человека мы находим каменные орудия и каменное оружие. Наряду с обработанным камнем, деревом, костями и раковинами главную роль, как средство труда, на первых ступенях человеческой истории, играют прирученные, следовательно, уже измененные посредством труда, выращенные человеком животные.[326] Употребление и создание средств труда, хотя и свойственны в зародышевой форме некоторым видам животных, составляют специфически характерную черту человеческого процесса труда, и потому Франклин определяет человека как “a toolmaking animal”, как животное, делающее орудия. Такую же важность, какую строение останков костей имеет для изучения организации исчезнувших животных видов, останки средств труда имеют для изучения исчезнувших общественно-экономических формаций. Экономические эпохи различаются не тем, что производится, а тем, как производится, какими средствами труда.[327] Средства труда не только мерило развития человеческой рабочей силы, но и показатель тех общественных отношений, при которых совершается труд. В числе самих средств механические средства труда, совокупность которых можно назвать костной и мускульной системой производства, составляют характерные отличительные признаки определенной эпохи общественного производства гораздо больше, чем такие средства труда, которые служат только для хранения предметов труда и совокупность которых, в общем, можно назвать сосудистой системой производства, как, например, трубы, бочки, корзины, сосуды и т. д. Лишь в химическом производстве они играют важную роль.[328]
Кроме тех вещей, посредством которых труд воздействует на предмет труда и которые поэтому, так или иначе, служат проводниками его деятельности, в более широком смысле к средствам процесса труда относятся все материальные условия, необходимые вообще для того, чтобы процесс мог совершаться. Прямо они не входят в него, но без них он или совсем невозможен, или может происходить лишь в несовершенном виде. Такого рода всеобщим средством труда является опять-таки сама земля, потому что она дает рабочему locus standi [место, на котором он стоит], а его процессу – сферу действия (field of employment). Примером этого же рода средств труда, но уже предварительно подвергшихся процессу труда, могут служить рабочие здания, каналы, дороги и т. д.
Итак, в процессе труда деятельность человека при помощи средства труда вызывает заранее намеченное изменение предмета труда. Процесс угасает в продукте. Продукт процесса труда есть потребительная стоимость, вещество природы, приспособленное к человеческим потребностям посредством изменения формы. Труд соединился с предметом труда. Труд овеществлен в предмете, а предмет обработан. То, что на стороне рабочего проявлялось в форме деятельности [Unruhe], теперь на стороне продукта выступает в форме покоящегося свойства [ruhende Eigenschaft], в форме бытия. Рабочий прял, и продукт есть пряжа.
Если рассматривать весь процесс с точки зрения его результата – продукта, то и средство труда и предмет труда оба выступают как средства производства,[329] а самый труд – как производительный труд.[330]
Когда одна потребительная стоимость в виде продукта выходит из процесса труда, в него входят в качестве средств производства другие потребительные стоимости, продукты предыдущих процессов труда. Одна и та же потребительная стоимость, являясь продуктом одного труда, служит средством производства для другого труда. Поэтому продукты представляют собой не только результат, но в то же время и условие процесса труда.
За исключением добывающей промышленности, которая находит свой предмет труда в природе, – как горное дело, охота, рыболовство и т. д. (земледелие лишь постольку, поскольку впервые обрабатывается девственная почва), – все отрасли промышленности имеют дело с таким предметом, который представляет собой сырой материал, т. е. предмет труда, уже профильтрованный процессом труда, и который сам уже является продуктом труда. Так, например, семена в земледелии. Животные и растения, которых обыкновенно считают продуктами природы, в действительности являются продуктами труда не только прошлого года, но в своих современных формах и продуктами видоизменений, совершавшихся на протяжении многих поколений под контролем человека, при посредстве человеческого труда. Что же касается собственно средств труда, то даже для самого поверхностного взгляда громадное большинство их обнаруживает следы прошлого труда.
Сырой материал может образовать главную субстанцию продукта или же принять участие в его образовании только как вспомогательный материал. Вспомогательный материал или потребляется средствами труда, как, например, уголь паровой машиной, смазка колесами, сено рабочей лошадью, или присоединяется к сырому материалу, чтобы произвести в нем вещественное изменение, – как, например, хлор к небеленому холсту, уголь к железу, краска к шерсти, – или же способствует осуществлению самого труда, как, например, материалы, употребляемые для освещения и отопления рабочего помещения. В собственно химическом производстве различие между главным материалом и вспомогательным материалом исчезает, потому что ни один из применяемых сырых материалов не появляется вновь в качестве субстанции продукта.[331]
Так как каждая вещь обладает многочисленными свойствами и потому пригодна для различных способов использования, то один и тот же продукт может служить сырым материалом в очень различных процессах труда. Например, зерно является сырым материалом для мельника, крахмалозаводчика, винокура, скотовода и т. д. В качестве семян оно становится сырым материалом для своего собственного производства. Точно так же уголь выходит из горной промышленности как продукт и входит в нее как средство производства.
Один и тот же продукт в одном и том же процессе труда может служить средством труда и сырым материалом. Например, скот при его откармливании является подвергающимся обработке сырым материалом и в то же время средством для приготовления удобрения.
Продукт, существующий в готовой для потребления форме, может снова сделаться сырым материалом для другого продукта, как, например, виноград – сырым материалом для вина. Или же труд оставляет свой продукт в таких формах, в которых последний может найти применение только как сырой материал. Сырой материал в этом состоянии называется полуфабрикатом и, быть может, точнее можно было бы называть его промежуточным фабрикатом, как, например, хлопок, нитки, пряжа и т. д. Являясь уже продуктом, сам первоначальный сырой материал должен, однако, пройти еще целый ряд различных процессов, в которых он в постоянно изменяющемся виде каждый раз снова функционирует как сырой материал вплоть до последнего процесса труда, из которого он выходит уже как готовое жизненное средство или готовое средство труда.
Итак, выступает ли известная потребительная стоимость в качестве сырого материала, средства труда или продукта, это всецело зависит от ее определенной функции в процессе труда, от того места, которое она занимает в нем, и с переменой этого места изменяются и ее определения.
Поэтому, вступая в качестве средств производства в новые процессы труда, продукты утрачивают характер продуктов. Они функционируют здесь уже только как материальные факторы живого труда. Для прядильщика веретено только средство, которым он прядет, лен – только предмет, который он прядет. Конечно, нельзя прясть без материала прядения и без веретена. Поэтому наличие этих продуктов предполагается при начале прядения. Но то обстоятельство, что лен и веретено суть продукты прошлого труда, так же безразлично для самого этого процесса, как для акта питания безразлично то обстоятельство, что хлеб – продукт прошлого труда крестьянина, мельника, пекаря и т. д. Наоборот. Если средства производства и обнаруживают в процессе труда свой характер продуктов прошлого труда, то лишь благодаря своим недостаткам. Нож, который не режет, пряжа, которая постоянно рвется, и т. д. живо напоминают о ножевщике А и прядильщике В. В удавшемся продукте изглажен всякий след участия прошлого труда в создании его потребительных свойств.
Машина, которая не служит в процессе труда, бесполезна. Кроме того, она подвергается разрушительному действию естественного обмена веществ. Железо ржавеет, дерево гниет. Пряжа, которая не будет использована для тканья или вязанья, представляет собой испорченный хлопок. Живой труд должен охватить эти вещи, воскресить их из мертвых, превратить их из только возможных в действительные и действующие потребительные стоимости. Охваченные пламенем труда, который ассимилирует их как свое тело, призванные в процессе труда к функциям, соответствующим их идее и назначению, они хотя и потребляются, но потребляются целесообразно, как элементы для создания новых потребительных стоимостей, новых продуктов, которые способны войти как жизненные средства в сферу индивидуального потребления или как средства производства в новый процесс труда.
Итак, если имеющиеся в наличии продукты являются не только результатом процесса труда, но и его условиями, то, с другой стороны, их вступление в процесс труда, т. е. их контакт с живым трудом, служит единственным средством для того, чтобы сохранить и использовать эти продукты прошлого труда как потребительные стоимости.
Труд потребляет свои вещественные элементы, свой предмет и свои средства, пожирает их, а потому является процессом потребления. Это производственное потребление тем отличается от индивидуального потребления, что в последнем продукты потребляются как жизненные средства живого индивидуума, в первом – как жизненные средства труда, т. е. действующей рабочей силы этого индивидуума. Поэтому продукт индивидуального потребления есть сам потребитель, результат же производственного потребления – продукт, отличный от потребителя.
Поскольку средства труда и предмет труда сами уже являются продуктами, труд потребляет продукты для производства продуктов или пользуется продуктами как средствами производства продуктов. Но подобно тому, как первоначально процесс труда совершается лишь между человеком и землей, существующей без его содействия, так и теперь в процессе труда все еще принимают участие средства производства, которые даны природой и не представляют собой соединения вещества природы с человеческим трудом.
Процесс труда, как мы изобразили его в простых и абстрактных его моментах, есть целесообразная деятельность для созидания потребительных стоимостей, присвоение данного природой для человеческих потребностей, всеобщее условие обмена веществ между человеком и природой, вечное естественное условие человеческой жизни, и потому он не зависим от какой бы то ни было формы этой жизни, а, напротив, одинаково общ всем ее общественным формам. Поэтому у нас не было необходимости в том, чтобы рассматривать рабочего в его отношении к другим рабочим. Человек и его труд на одной стороне, природа и ее материалы на другой, – этого было достаточно. Как по вкусу пшеницы невозможно узнать, кто ее возделывал, так же по этому процессу труда не видно, при каких условиях он происходит: под жестокой ли плетью надсмотрщика за рабами или под озабоченным взором капиталиста, совершает ли его Цинциннат, возделывающий свои несколько югеров, или дикарь, камнем убивающий зверя.[332]
Однако возвратимся к нашему капиталисту in spe [в будущем]. Мы оставили его после того, как он купил на товарном рынке все факторы, необходимые для процесса труда: материальные факторы, или средства производства, и личный фактор, или рабочую силу. Лукавым глазом знатока он высмотрел средства производства и рабочие силы, требующиеся для его особого предприятия: прядильни, обувной фабрики и т. д. Итак, наш капиталист приступает к потреблению купленного им товара, рабочей силы, т. е. заставляет носителя рабочей силы, рабочего, потреблять посредством своего труда средства производства. Общий характер процесса труда, конечно, не изменяется от того, что рабочий совершает его для капиталиста, а не для самого себя. Да и тот определенный способ, каким изготовляются сапоги или прядется пряжа, тоже не может сразу измениться вследствие вмешательства капиталиста. Последний должен на первых порах взять рабочую силу такой, как он находит ее на рынке, а, следовательно, и труд должен взять таким, каким он развился в тот период, когда еще не было капиталистов. Изменение самого способа производства как результат подчинения труда капиталу может совершиться лишь позже, а потому и рассмотрению подлежит позднее.

Процесс труда, как процесс потребления рабочей силы капиталистом, обнаруживает две своеобразных особенности.
Рабочий работает под контролем капиталиста, которому принадлежит его труд. Капиталист наблюдает за тем, чтобы работа совершалась в надлежащем порядке и чтобы средства производства потреблялись целесообразно, следовательно, чтобы сырой материал не растрачивался понапрасну и чтобы с орудиями труда обходились бережно, т. е. чтобы они разрушались лишь настолько, насколько этого требует их употребление в работе.
А во-вторых: продукт есть собственность капиталиста, а не непосредственного производителя, не рабочего. Капиталист оплачивает, например, дневную стоимость рабочей силы. Следовательно, потребление ее, как и всякого другого товара, – например лошади, которую он нанимает на один день, – в продолжение дня принадлежит ему. Покупателю товара принадлежит потребление товара, и владелец рабочей силы, отдавая свой труд, фактически отдает лишь проданную им потребительную стоимость. С того момента, как он вступает в мастерскую капиталиста, потребительная стоимость его рабочей силы, т. е. ее потребление, труд, принадлежит капиталисту. Куплей рабочей силы капиталист присоединил самый труд как живой фермент к мертвым, принадлежащим ему же элементам образования продукта. С его точки зрения процесс труда есть лишь потребление купленного им товара, рабочей силы, но он может потреблять ее лишь при том условии, если присоединит к ней средства производства. Процесс труда есть процесс между вещами, которые купил капиталист, между принадлежащими ему вещами. Поэтому продукт этого процесса принадлежит ему в той же мере, как продукт процесса брожения в его винном погребе.[333]
2. Процесс увеличения стоимости

Продукт – собственность капиталиста – есть известная потребительная стоимость: пряжа, сапоги и т. д. Но хотя сапоги, например, некоторым образом образуют базис общественного прогресса и хотя наш капиталист – решительный прогрессист, он, тем не менее, производит сапоги не ради них самих. Потребительная стоимость при товарном производстве вообще не представляет собой вещи, “qu'on aime pour lui-même” [“которую любят ради нее самой”]. Потребительные стоимости вообще производятся здесь лишь потому и постольку, поскольку они являются материальным субстратом, носителями меновой стоимости. И наш капиталист заботится о двоякого рода вещах. Во-первых, он хочет произвести потребительную стоимость, обладающую меновой стоимостью, предмет, предназначенный для продажи, т. е. товар. И, во-вторых, он хочет произвести товар, стоимость которого больше суммы стоимости товаров, необходимых для его производства, больше суммы стоимости средств производства и рабочей силы, на которые он авансировал на товарном рынке свои наличные деньги. Он хочет произвести не только потребительную стоимость, но и товар, не только потребительную стоимость, но и стоимость, и не только стоимость, но и прибавочную стоимость.
В самом деле, так как речь идет здесь о товарном производстве, то, очевидно, мы рассматривали до сих пор только одну сторону процесса. Как сам товар есть единство потребительной стоимости и стоимости, так и процесс производства товара должен быть единством процесса труда и процесса созидания стоимости.
Итак, рассмотрим теперь процесс производства и как процесс созидания стоимости.
Мы знаем, что стоимость каждого товара определяется количеством труда, материализованного в потребительной стоимости товара, рабочим временем, общественно необходимым для его производства. Это относится и к продукту, который получен нашим капиталистом как результат процесса труда. Следовательно, необходимо, прежде всего, вычислить труд, овеществленный в этом продукте.
Пусть это будет, например, пряжа.
Для производства пряжи необходим, прежде всего, соответствующий сырой материал, например 10 ф. хлопка. Какова стоимость хлопка, этого здесь не приходится отыскивать, потому что капиталист купил его на рынке по его стоимости, например, за 10 шиллингов. В цене хлопка труд, необходимый для его производства, уже получил выражение как средний общественный труд. Предположим далее, что веретен, которые являются для нас представителями всех применяющихся здесь средств труда, потреблено при переработке хлопка такое количество, которое имеет стоимость в 2 шиллинга. Если количество золота в 12 шилл. составляет продукт 24 рабочих часов, или двух рабочих дней, то из этого, прежде всего, следует, что в пряже овеществлены 2 рабочих дня.
То обстоятельство, что хлопок изменил свою форму, и что потребленная часть веретен совершенно исчезла, не должно вводить нас в заблуждение. Например, если стоимость 40 ф. пряжи = стоимости 40 ф. хлопка + стоимость целого веретена, т. е. если требуется одинаковое рабочее время для того, чтобы произвести ту и другую часть этого уравнения, то, согласно общему закону стоимости, 10 ф. пряжи представляют собой эквивалент 10 ф. хлопка и 1/4 веретена. В этом случае одно и то же рабочее время воплощено один раз в потребительной стоимости пряжи, другой раз – в потребительных стоимостях хлопка и веретена. Следовательно, для стоимости совершенно безразлично, проявляется ли она в пряже, веретене или хлопке. То обстоятельство, что веретено и хлопок, вместо того чтобы спокойно лежать одно подле другого, в процессе прядения вступают в соединение, изменяющее их потребительные формы и превращающее их в пряжу, точно так же не влияет на их стоимость, как если бы они были посредством простого обмена заменены эквивалентным количеством пряжи.
Рабочее время, необходимое для производства хлопка, есть часть рабочего времени, необходимого для производства пряжи (хлопок является ее сырым материалом), а потому оно заключено в пряже. Точно так же обстоит дело с рабочим временем, необходимым для производства того количества веретен, без снашивания или потребления которого хлопок не может быть превращен в пряжу.[334]
Итак, поскольку имеется в виду стоимость пряжи, т. е. рабочее время, необходимое для производства последней, постольку различные особые, отделенные друг от друга во времени и пространстве процессы труда, которые должны быть проделаны для того, чтобы произвести самый хлопок и потребленные веретена, а потом из хлопка и веретен произвести пряжу, мы можем рассматривать как различные последовательные фазы одного и того же процесса труда. Весь заключающийся в пряже труд есть прошлый труд. То обстоятельство, что рабочее время, необходимое для производства элементов созидания пряжи, уже миновало и относится к давно прошедшему времени, между тем как труд, непосредственно затраченный на заключительный процесс, на прядение, ближе к настоящему, является просто прошедшим временем, не имеет решительно никакого значения. Если на постройку дома необходимо определенное количество труда, например 30 рабочих дней, то общее количество рабочего времени, воплощенного в доме, не изменяется от того, что 30-й день труда вступил в производство через 29 дней после первого. И потому рабочее время, заключающееся в материале труда и средствах труда, мы можем рассматривать совершенно таким же образом, как если бы оно было затрачено просто на более ранней стадии процесса прядения до того труда, который был присоединен в конце, в форме прядения.
Итак, стоимости средств производства, хлопка и веретен, выраженные в цене 12 шилл., образуют составные части стоимости пряжи, или стоимости продукта.
Но при этом должны быть осуществлены два условия. Во-первых, хлопок и веретена должны послужить на самом деле для производства известной потребительной стоимости. В нашем случае из них должна быть произведена пряжа. Для стоимости безразлично, какая потребительная стоимость служит ее носителем, но носителем ее, во всяком случае, должна быть какая-нибудь потребительная стоимость. Во-вторых, предполагается, что затрачено лишь рабочее время, необходимое при данных общественных условиях производства. Следовательно, если для того чтобы выпрясть 1 ф. пряжи, необходим только 1 ф. хлопка, то на образование 1 ф. пряжи может быть потреблен только 1 ф. хлопка. Так же обстоит дело и с веретенами. Если бы капиталисту пришло в голову применять золотые веретена вместо железных, то в стоимость пряжи входил бы, тем не менее, лишь общественно необходимый труд, т. е. рабочее время, необходимое для производства железных веретен.
Теперь мы знаем, какую часть стоимости пряжи образуют средства производства, хлопок и веретена. Она равняется 12 шилл., или представляет собой материализацию двух рабочих дней. Следовательно, теперь дело идет о той части стоимости, которую труд самого прядильщика присоединяет к хлопку.
Мы должны теперь рассмотреть этот труд с совершенно иной точки зрения, чем при рассмотрении процесса труда. Там дело шло о целесообразной деятельности, о превращении хлопка в пряжу. Чем целесообразнее труд, тем, при прочих равных условиях, лучше пряжа. Труд прядильщика был специфически отличен от других видов производительного труда, и это отличие проявлялось субъективно и объективно, в особой цели прядения, в особом характере его операций, в особой природе его средств производства, в особой потребительной стоимости его продукта. Хлопок и веретена необходимы для прядильного труда, но при помощи их нельзя сделать нарезных пушек. Напротив, поскольку труд прядильщика создает стоимость, т. е. является источником стоимости, он нисколько не отличается от труда оружейника или, что в данном случае ближе для нас, от труда хлопковода и производителя веретен, воплощенного в средствах производства пряжи. Только благодаря этой тождественности возделывание хлопка, производство веретен и прядение могут образовать части одной и той же общей стоимости, стоимости пряжи, отличающиеся одна от другой лишь количественно. Здесь дело идет уже не о качестве, не о свойствах и содержании труда, а только о его количестве. Последнее легко учесть. Мы предполагаем, что труд прядения есть простой труд, средний общественный труд. Позже мы увидим, что противоположное предположение нисколько не изменяет дела.
Во время процесса труда труд постоянно переходит из формы деятельности в форму бытия, из формы движения в форму предметности. По окончании одного часа движение прядения выражается в известном количестве пряжи, и, следовательно, определенное количество труда, один рабочий час, оказывается овеществленным в хлопке. Мы говорим: рабочий час, т. е. затрата жизненной силы прядильщика в течение одного часа, потому что труд прядения здесь имеет значение лишь постольку, поскольку он является затратой рабочей силы, а не потому, что он – специфический труд прядения.
И вот решающее значение имеет то, чтобы в ходе процесса, т. е. во время превращения хлопка в пряжу, потреблялось только общественно необходимое рабочее время. Если при нормальных, т. е. средних общественных, условиях производства a фунтов хлопка за один рабочий час должны быть превращены в b фунтов пряжи, то значение 12-часового рабочего дня приобретает только такой рабочий день, который а фунтов хлопка X 12 превращает в b фунтов пряжи X 12. Потому что только общественно необходимое рабочее время идет в счет при образовании стоимости.
Как самый труд, так и сырой материал и продукт являются здесь в совершенно ином свете, чем с точки зрения собственно процесса труда. Сырой материал имеет здесь значение лишь как нечто впитывающее определенное количество труда. Посредством этого впитывания он действительно превращается в пряжу, потому что рабочая сила была затрачена и присоединена к нему в форме прядения. Продукт же, пряжа, служит теперь только мерилом труда, впитанного хлопком. Если в течение одного часа переработано 12/3 ф. хлопка, или превращено в 12/3 ф. пряжи, то 10 ф. пряжи указывают на 6 впитанных рабочих часов. Определенные, устанавливаемые опытом количества продукта представляют теперь только определенные количества труда, определенные массы застывшего рабочего времени. Они – только материализация одного часа, двух часов, одного дня общественного труда.
То обстоятельство, что труд есть именно труд прядения, материал его – хлопок, а продукт – пряжа, здесь не имеет значения точно так же, как и то обстоятельство, что самый предмет труда уже есть продукт, следовательно – сырой материал. Если бы рабочий был занят не в прядильной мастерской, а в угольной шахте, то предмет труда, уголь, был бы дан природой. И, тем не менее, определенное количество добытого из залежей угля, например один центнер, представляло бы определенное количество впитанного труда.

0

19

При продаже рабочей силы предполагалось, что ее дневная стоимость равна 3 шилл., что в последних воплощено 6 рабочих часов и что, следовательно, это количество труда требуется для того, чтобы произвести среднюю сумму жизненных средств рабочего на один день. Если наш прядильщик в течение одного рабочего часа превращает 12/3 ф. хлопка в 12/3 ф. пряжи,[335] то за 6 часов он превратит 10 ф. хлопка в 10 ф. пряжи. Следовательно, в процессе прядения хлопок впитывает 6 рабочих часов. Это же самое рабочее время выражается в количестве золота в 3 шиллинга. Итак, к хлопку самим прядением присоединена стоимость в 3 шиллинга.
Посмотрим теперь на общую стоимость продукта – этих 10 ф. пряжи. В них овеществлено 21/2 рабочих дня: 2 дня содержится в хлопке и в веретенах, 1/2 рабочего дня впитана в процессе прядения” Это же самое рабочее время выражается в количестве золота в 15 шиллингов. Следовательно, цена этих 10 ф. пряжи, соответствующая их стоимости, составляет 15 шилл., цена 1 ф. пряжи – 1 шилл. и 6 пенсов.
Наш капиталист смущен. Стоимость продукта равна стоимости авансированного капитала. Авансированная стоимость не возросла, не произвела прибавочной стоимости, следовательно, деньги не превратились в капитал. Цена этих 10 ф. пряжи равна 15 шилл., и 15 же шиллингов были израсходованы на товарном рынке на элементы созидания продукта, или, что то же самое, на факторы процесса труда: 10 шилл. на хлопок, 2 шилл. на потребленное количество веретен и 3 шилл. на рабочую силу. От разбухшей стоимости пряжи нет никакого проку, потому что эта стоимость представляет собой просто сумму стоимостей, которые раньше распределялись между хлопком, веретенами и рабочей силой, а ведь из такого простого сложения существующих стоимостей никогда не может возникнуть прибавочная стоимость.[336] Все эти стоимости сконцентрированы теперь в одной вещи, но они были сконцентрированы таким же образом и в денежной сумме в 15 шилл., прежде чем она раздробилась вследствие купли трех товаров.
Сам по себе этот результат не удивителен. Стоимость одного фунта пряжи 1 шилл. 6 пенсов, и потому за 10 ф. пряжи наш капиталист должен был бы уплатить на товарном рынке 15 шиллингов. Купит ли он дом для себя готовым на рынке или же будет строить его сам, ни одна из этих операций не увеличит количества денег, затраченных на приобретение дома.
Капиталист, который кое-что смыслит в вульгарной политической экономии, скажет, быть может, что он авансировал свои деньги с тем намерением, чтобы сделать из них большее количество денег. Но ведь дорога в ад вымощена благими намерениями, и у него точно так же могло бы появиться намерение добывать деньги, ничего не производя.[337] Он начинает грозить. Во второй раз его уже не проведут. В будущем он станет покупать товары на рынке готовыми, вместо того чтобы заниматься их производством. Но что, если все его братья-капиталисты поступят точно так же, – где тогда найдет он товары на рынке? А питаться деньгами он не может. Он пускается в поучения. Следует-де принять во внимание его воздержание. Он мог бы промотать свои 15 шиллингов. Вместо того он потребил их производительно и сделал из них пряжу. Но ведь зато и имеется у него теперь пряжа вместо угрызений совести. Ему совсем не приличествует сбиваться на роль собирателя сокровищ, который демонстрировал нам, что может получиться при аскетизме. Кроме того, на нет и суда нет. Какова бы ни была заслуга его отречения, не получается ничего, чем можно было бы особо оплатить это отречение, потому что стоимость продукта, выходящего из процесса, равна только сумме товарных стоимостей, брошенных в этот процесс. Успокоиться бы ему на том, что добродетель есть воздаяние добродетели. Но вместо этого капиталист становится навязчивее. Пряжа ему не нужна. Он производил ее для продажи. Ну, что же, пусть он продает ее или, что еще проще, производит в будущем только вещи для своего собственного потребления – рецепт, который однажды уже прописал ему его домашний врач Мак-Куллох как испытанное средство против эпидемии перепроизводства. Но капиталист упрямо становится на дыбы. Разве рабочий создает продукты только при помощи своих рук, разве он создает товары из ничего? Не он ли, капиталист, дал ему материал, в котором и посредством которого рабочий только и мог воплотить свой труд? А так как наибольшая часть общества состоит из таких голяков, то не оказал ли он своими средствами производства, своим хлопком и своими веретенами, неизмеримую услугу обществу и самому рабочему, которого он, кроме того, снабдил еще жизненными средствами? И не следует ли ему записать в счет эту услугу? Но разве рабочий, со своей стороны, не оказал ему услуги, превратив хлопок и веретена в пряжу? Кроме того, дело здесь вовсе не в услугах.[338] Услуга есть не что иное, как полезное действие той или иной потребительной стоимости – товара ли, труда ли.[339] Но здесь перед нами меновая стоимость. Капиталист уплатил рабочему стоимость в 3 шиллинга. Рабочий возвратил ему точный эквивалент в виде стоимости в 3 шилл., присоединенной к хлопку, возвратил ему стоимость за стоимость. Наш приятель, который только что кичился своим капиталом, вдруг принимает непритязательный вид своего собственного рабочего. Да разве сам он не работал? Не исполнял труд надзора и наблюдения за прядильщиком? И разве этот его труд не создает, в свою очередь, стоимости? Но тут его собственный надсмотрщик и его управляющий пожимают плечами. Однако он с веселой улыбкой уже снова принял свое прежнее выражение лица. Он просто дурачил нас всеми своими причитаниями. Все это не стоит и гроша. Эти и тому подобные пустые увертки и бессодержательные уловки он предоставляет профессорам политической экономии, которые, собственно, за это и оплачиваются. Сам же он – практический человек, который хотя и не всегда обдумывает, что он говорит в том случае, когда это не касается его дел, но всегда знает, что он делает в своей деловой сфере.
Присмотримся к делу поближе. Дневная стоимость рабочей силы составляла 3 шилл., потому что в ней самой овеществлена половина рабочего дня, т. е. потому что жизненные средства, ежедневно необходимые для производства рабочей силы, стоят половину рабочего дня. Но прошлый труд, который заключается в рабочей силе, и тот живой труд, который она может выполнить, ежедневные издержки по ее сохранению, и ее ежедневная затрата – это две совершенно различные величины. Первая определяет ее меновую стоимость, вторая составляет ее потребительную стоимость. То обстоятельство, что для поддержания жизни рабочего в течение 24 часов достаточно половины рабочего дня, нисколько не препятствует тому, чтобы рабочий работал целый день. Следовательно, стоимость рабочей силы и стоимость, создаваемая в процессе ее потребления, суть две различные величины. Капиталист, покупая рабочую силу, имел в виду это различие стоимости. Ее полезное свойство, ее способность производить пряжу или сапоги, было только conditio sine qua nоn [необходимым условием], потому что для создания стоимости необходимо затратить труд в полезной форме. Но решающее значение имела специфическая потребительная стоимость этого товара, его свойство быть источником стоимости, притом большей стоимости, чем имеет он сам. Это – та специфическая услуга, которой ожидает от него капиталист. И он действует при этом соответственно вечным законам товарного обмена. В самом деле, продавец рабочей силы, подобно продавцу всякого другого товара, реализует ее меновую стоимость и отчуждает ее потребительную стоимость. Он не может получить первой, не отдавая второй. Потребительная стоимость рабочей силы, самый труд, так же не принадлежит ее продавцу, как потребительная стоимость проданного масла – торговцу маслом. Владелец денег оплатил дневную стоимость рабочей силы, поэтому ему принадлежит потребление ее в течение дня, дневной труд. То обстоятельство, что дневное содержание рабочей силы стоит только половину рабочего дня, между тем как рабочая сила может действовать, работать целый день, что поэтому стоимость, создаваемая потреблением рабочей силы в течение одного дня, вдвое больше, чем ее собственная дневная стоимость, есть лишь особое счастье для покупателя, но не составляет никакой несправедливости по отношению к продавцу.
Наш капиталист заранее предвидел этот казус, который как раз и заставил его улыбаться.[340] Поэтому рабочий находит в мастерской необходимые средства производства не только для шестичасового, но и для двенадцатичасового процесса труда. Если 10 ф. хлопка впитывали 6 рабочих часов и превращались в 10 ф. пряжи, то 20 ф. хлопка впитают 12 рабочих часов и превратятся в 20 ф. пряжи. Рассмотрим продукт удлиненного процесса труда. В этих 20 ф. пряжи теперь овеществлено 5 рабочих дней: 4 в потребленном количестве хлопка и веретен, 1 впитан хлопком в процессе прядения. Но денежное выражение 5 рабочих дней есть 30 шилл., или 1 ф. ст. 10 шиллингов. Это и есть, следовательно, цена 20 ф. пряжи. Фунт пряжи по-прежнему стоит 1 шилл. 6 пенсов. Но сумма стоимостей товаров, брошенных в процесс, составляла 27 шиллингов. Стоимость пряжи составляет 30 шиллингов. Стоимость продукта возросла на 1/9 по сравнению с авансированной на его производство стоимостью. Таким образом, 27 шилл. превратились в 30 шиллингов.
Они принесли прибавочную стоимость в 3 шиллинга. Наконец фокус удался. Деньги превратились в капитал.
Все условия проблемы соблюдены, и законы товарного обмена нисколько не нарушены. Эквивалент обменивался на эквивалент. Капиталист как покупатель оплачивал каждый товар – хлопок, веретена, рабочую силу – по его стоимости. Потом он сделал то, что делает всякий другой покупатель товаров. Он потребил их потребительную стоимость. Процесс потребления рабочей силы, который является в то же время и процессом производства товара, дал продукт, 20 ф. пряжи, стоимостью в 30 шиллингов. Теперь капиталист, который раньше покупал товары, возвращается на рынок и продает товар. Он продает фунт пряжи по 1 шилл. 6 пенсов, ни на грош не дороже и не дешевле его стоимости. И, тем не менее, он извлекает из обращения на 3 шилл. больше, чем первоначально бросил в него. Весь этот процесс, превращение его денег в капитал, совершается в сфере обращения и совершается не в ней. При посредстве обращения – потому что он обусловливается куплей рабочей силы на товарном рынке. Не в обращении – потому что последнее только подготовляет процесс увеличения стоимости, совершается же он в сфере производства. Таким образом, “tout pour le mieux dans le meilleur des mondes possibles”.[341]
Превращая деньги в товары, которые служат вещественными элементами нового продукта, или факторами процесса труда, присоединяя к их мертвой предметности живую рабочую силу, капиталист превращает стоимость – прошлый, овеществленный, мертвый труд – в капитал, в самовозрастающую стоимость, в одушевленное чудовище, которое начинает “работать” “как будто под влиянием охватившей его любовной страсти”.[342]
Если мы сравним теперь процесс образования стоимости и процесс увеличения стоимости, то окажется, что процесс увеличения стоимости есть не что иное, как процесс образования стоимости, продолженный далее известного пункта. Если процесс образования стоимости продолжается лишь до того пункта, когда уплаченная капиталом стоимость рабочей силы будет возмещена новым эквивалентом, то это будет простой процесс образования стоимости. Если же процесс образования стоимости продолжается далее этого пункта, то он становится процессом увеличения стоимости.
Далее, если мы сравним процесс образования стоимости с процессом труда, то увидим, что последний заключается в полезном труде, производящем потребительные стоимости. Движение рассматривается здесь с качественной стороны, со стороны его особого характера, цели и содержания. В процессе образования стоимости тот же самый процесс труда представляется исключительно с количественной стороны. Здесь дело заключается только в том времени, которое требуется труду для его операции, или только в продолжительности периода, в течение которого производительно затрачивается рабочая, сила. И товары, которые входят в процесс труда, имеют здесь значение уже не как функционально определенные, вещественные факторы целесообразно действующей рабочей силы. Они учитываются лишь как определенные количества овеществленного труда. И труд, заключается ли он в средствах производства или же присоединяется рабочей силой, учитывается лишь по количеству времени. Он составляет столько-то часов, дней и т. д.
Однако он идет в счет лишь постольку, поскольку время, затраченное на производство потребительной стоимости, общественно необходимо. Это охватывает ряд различных моментов, Рабочая сила должна функционировать при нормальных условиях. Если прядильная машина является общественно господствующим средством труда при прядении, то рабочему нельзя вручать старинную прялку. Он должен получить хлопок нормального качества, а не отбросы, которые рвутся каждую минуту. Иначе ему в том и другом случае на производство одного фунта пряжи пришлось бы затратить больше рабочего времени, чем общественно необходимое время, но это излишнее время не создало бы стоимости или денег. Однако нормальный характер материальных факторов труда зависит не от рабочего, а от капиталиста. Другим условием является нормальный характер самой рабочей силы. В той специальности, в которой она применяется, она должна обладать установившейся средней степенью искусства, подготовки и быстроты. Но наш капиталист купил на рынке труда рабочую силу нормального качества. Эта сила должна затрачиваться с обычной средней степенью напряжения, с общественно обычной степенью интенсивности. Капиталист наблюдает за этим с такой же заботливостью, как и за тем, чтобы ни одна минута не расточалась даром, без труда. Он купил рабочую силу на определенный срок. Он хочет получить то, что принадлежит ему. Он не хочет, чтобы его обкрадывали. Наконец – и на этот случай тот же самый господин имеет свой собственный code pénal [уголовный кодекс] – не должно иметь места нецелесообразное потребление сырого материала и средств труда, потому что неразумно израсходованные материал и средства труда представляют излишне затраченные количества овеществленного труда, следовательно не учитываются и не принимают участия в образовании стоимости продукта.[343]
Итак, выведенное уже раньше из анализа товара различие между трудом, поскольку он создает потребительную стоимость, и тем же самым трудом, поскольку он создает стоимость, теперь выступает как различие между разными сторонами процесса производства.
Как единство процесса труда и процесса образования стоимости, производственный процесс есть процесс производства товаров; как единство процесса труда и процесса увеличения стоимости, он есть капиталистический процесс производства, капиталистическая форма товарного производства.
Уже раньше было отмечено, что для процесса увеличения стоимости совершенно безразлично, будет ли присвоенный капиталистом труд простой, средний общественный труд или более сложный труд, труд с более высоким удельным весом. Труд, который имеет значение более высокого, более сложного труда по сравнению со средним общественным трудом, есть проявление такой рабочей силы, образование которой требует более высоких издержек, производство которой стоит большего рабочего времени и которая имеет, поэтому, более высокую стоимость, чем простая рабочая сила. Если стоимость этой силы выше, то и проявляется она зато в более высоком труде и овеществляется поэтому за равные промежутки времени в сравнительно более высоких стоимостях. Но какова бы ни была разница в степени между трудом прядильщика и трудом ювелира, та доля труда, которой ювелирный рабочий лишь возмещает стоимость своей собственной рабочей силы, качественно ничем не отличается от той добавочной доли труда, которой он создает прибавочную стоимость. В обоих случаях прибавочная стоимость получается лишь вследствие количественного излишка труда, вследствие большей продолжи-тельности того же процесса труда: в одном случае процесса производства пряжи, в другом – процесса ювелирного производства.[344]
С другой стороны, в каждом процессе образования стоимости высший труд всегда должен сводиться к среднему общественному труду, например один день высшего труда к х дням простого труда.[345] Следовательно, мы избежим излишней операции и упростим анализ, если предположим, что рабочий, применяемый капиталом, выполняет простой, средний общественный труд.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
ПОСТОЯННЫЙ КАПИТАЛ И ПЕРЕМЕННЫЙ КАПИТАЛ
Различные факторы процесса труда принимают различное участие в образовании стоимости продукта.
Рабочий присоединяет к предмету труда новую стоимость, присоединяя к нему определенное количество труда, каковы бы ли были конкретное содержание, цель и технический характер этого труда. С другой стороны, стоимости потребленных средств производства мы вновь находим в виде составных частей стоимости продукта, например стоимость хлопка и веретен – в стоимости пряжи. Следовательно, стоимость средств производства сохраняется, переносясь на продукт. Это перенесение совершается во время превращения средств производства в продукт, в процессе труда. Оно совершается посредством труда. Но каким образом?
Рабочий не работает вдвойне в одно и то же время: один раз, для того чтобы своим трудом присоединить к хлопку стоимость, а другой раз, для того чтобы сохранить старую стоимость хлопка, или, что то же, для того чтобы на продукт, на пряжу, перенести стоимость хлопка, который он перерабатывает, и веретен, которыми он работает. Старую стоимость он сохраняет путем простого присоединения новой стоимости. Но так как присоединение новой стоимости к предмету труда и сохранение старых стоимостей в продукте суть два совершенно различных результата, достигаемых рабочим в одно и то же время, хотя в это время он работает не вдвойне, то эта двойственность результата, очевидно, может быть объяснена лишь двойственным характером самого его труда. В одно и то же время труд, в силу одного своего свойства, должен создавать стоимость, а в силу другого свойства должен сохранять или переносить стоимость.
Каким образом каждый рабочий присоединяет рабочее время, а потому и стоимость? Всегда только в форме своего своеобразного производительного труда. Прядильщик присоединяет рабочее время только тем, что он прядет, ткач только тем, что он ткет, кузнец только тем, что он кует. И только вследствие той целесообразной формы, в которой они вообще присоединяют труд, а потому и новую стоимость, вследствие прядения, ткачества, ковки, средства производства – хлопок и веретена, пряжа и ткацкий станок, железо и наковальня – становятся элементами созидания продукта, новой потребительной стоимости.[346] Старая форма их потребительной стоимости исчезает, однако только затем, чтобы появиться в новой форме потребительной стоимости. Но уже при рассмотрении процесса образования стоимости оказалось, что, поскольку потребительная стоимость потребляется целесообразно для производства новой потребительной стоимости, рабочее время, необходимое для создания использованной потребительной стоимости, составляет часть рабочего времени, необходимого для создания новой потребительной стоимости, т. е. представляет собой рабочее время, переносимое с потребленных средств производства на новый продукт. Следовательно, рабочий сохраняет стоимости потребленных средств производства или переносит их на продукт как составные части стоимости последнего не путем присоединения своего труда вообще, а вследствие особого полезного характера, вследствие специфически производительной формы этого присоединяемого труда. Как такая целесообразная производительная деятельность – прядение, ткачество, ковка, – труд одним своим прикосновением воскрешает средства производства из мертвых; одушевляя эти средства производства, он превращает их в факторы процесса труда и соединяется с ними в продукты. Если бы специфический производительный труд рабочего не был прядением, то он не превратил бы хлопок в пряжу, следовательно и стоимости хлопка и веретен не перенес бы на пряжу. Напротив, если тот же самый рабочий переменит профессию и сделается столяром, то он по-прежнему своим рабочим днем будет присоединять стоимость к соответственному материалу. Следовательно, он присоединяет ее своим трудом не поскольку последний есть труд прядения или столярный труд, а поскольку он – абстрактный, общественный труд вообще, и определенную величину стоимости он присоединяет не потому, что его труд имеет особое полезное содержание, а потому, что он продолжается в течение определенного времени. Таким образом, в своем абстрактном общем свойстве, как затрата человеческой рабочей силы, труд прядильщика присоединяет к стоимости хлопка и веретен новую стоимость, а в своем конкретном, особенном, полезном свойстве, как процесс прядения, он переносит на продукт стоимость этих средств производства и таким образом сохраняет их стоимость в продукте. Отсюда двойственность результата труда, совершаемого в одно и то же время.
Простым количественным присоединением труда присоединяется новая стоимость, вследствие же особого качества присоединяемого труда старые стоимости средств производства сохраняются в продукте. Это двустороннее действие одного и того же труда, как следствие двойственного характера последнего, наглядно обнаруживается в различных явлениях.
Предположим, что какое-либо изобретение дает возможность прядильщику перепрясть в 6 часов столько хлопка, сколько раньше перепрядалось в 36 часов. Как целесообразно полезная производительная деятельность труд его увеличил в шесть раз свою силу. Продукт его ушестерен: 36 ф. вместо 6 ф. пряжи. Но эти 36 ф. хлопка теперь впитывают столько же рабочего времени, сколько раньше впитывали 6 фунтов. К ним присоединяется нового труда в шесть раз меньше, чем при прежних методах, а потому присоединяется лишь одна шестая доля той стоимости, которая присоединялась прежде. С другой стороны, в продукте, в 36 ф. пряжи, заключается теперь ушестеренная стоимость хлопка. В продолжение этих 6 часов прядения сохранена и перенесена на продукт в шесть раз большая стоимость сырого материала, хотя к тому же количеству сырого материала теперь присоединяется в шесть раз меньшая новая стоимость. Это показывает, насколько существенно отличается то свойство труда, вследствие которого он во время одного и того же нераздельного процесса сохраняет стоимости, от того его свойства, в силу которого он создает стоимость. Чем больше необходимого рабочего времени приходится во время операции прядения на данное количество хлопка, тем больше новая стоимость, присоединяемая к хлопку, но чем большее количество фунтов хлопка перепрядается в течение данного количества рабочего времени, тем больше старая стоимость, сохраняемая в продукте.
Предположим, наоборот, что производительность прядильного труда осталась без изменения, следовательно, для того чтобы один фунт хлопка превратить в пряжу, прядильщику требуется такое же количество времени, как раньше. Но пусть изменилась меновая стоимость самого хлопка, пусть цена его в шесть раз увеличилась или уменьшилась. В обоих случаях прядильщик к данному количеству хлопка продолжает присоединять все то же рабочее время, следовательно все ту же стоимость, и в обоих случаях в течение данного времени он производит все то же количество пряжи. Однако та стоимость, которую он с хлопка переносит на пряжу, на продукт, в одном случае в шесть раз меньше, в другом случае в шесть раз больше, чем была раньше. То же самое и в том случае, если средства труда вздорожают или удешевятся, но по-прежнему будут оказывать все ту же услугу в процессе труда.
Если технические условия процесса прядения остаются неизменными, а также не совершается никаких изменений в стоимости соответствующих средств производства, то прядильщик в течение одинакового рабочего времени будет потреблять такое же, как и раньше, количество сырого материала и машин такой же, как и раньше, стоимости. Стоимость, которую он сохраняет в продукте, в этом случае прямо пропорциональна той новой стоимости, которую он присоединяет. В течение двух недель он присоединяет вдвое больше труда, чем в одну неделю, а следовательно, и вдвое большую стоимость, и в то же время потребляет вдвое больше материала, представляющего вдвое большую стоимость, и снашивает вдвое больше машин, представляющих вдвое большую стоимость; таким образом, в продукте двух недель он сохраняет вдвое большую стоимость, чем в продукте одной недели. При данных неизменяющихся условиях производства рабочий сохраняет тем большую стоимость, чем большую стоимость он присоединяет; но он сохраняет большую стоимость не потому, что он присоединяет большую стоимость, а потому, что присоединяет ее при не изменяющихся и не зависимых от его собственного труда условиях.
Конечно, в известном относительном смысле можно сказать, что рабочий всегда сохраняет старые стоимости в той самой пропорции, в какой он присоединяет новую стоимость. Как бы ни изменялась стоимость хлопка, вздорожает он с 1 шилл. до 2 шилл. или подешевеет на 6 пенсов, рабочий в продукте одного часа всегда сохраняет вдвое меньшую стоимость хлопка, чем в продукте двух часов. Далее, если изменяется производительность его собственного труда, если она повышается или понижается, то он, например, в один рабочий час перепрядет больше или меньше хлопка, чем раньше, и соответственно этому сохранит большую или меньшую стоимость хлопка в продукте одного рабочего часа. Но при всем том в два рабочих часа он сохранит вдвое большую стоимость, чем в один рабочий час.
Стоимость, оставляя в стороне ее чисто символическое выражение в знаке стоимости, существует только в той или иной потребительной стоимости, в той или иной вещи. (Сам человек, рассматриваемый только как наличное бытие рабочей силы, есть предмет природы, вещь, хотя и живая, сознательная вещь, а самый труд есть материальное проявление этой силы.) Поэтому, если утрачивается потребительная стоимость, утрачивается и стоимость. Средства же производства не утрачивают своей стоимости одновременно со своей потребительной стоимостью, так как вследствие процесса труда они утрачивают первоначальную форму своей потребительной стоимости в действительности только затем, чтобы в продукте приобрести форму другой потребительной стоимости. Но как ни важно для стоимости существовать в виде какой-либо потребительной стоимости, для нее, как показывает метаморфоз товаров, безразлично, в какой потребительной стоимости она существует. Из этого следует, что в процессе труда стоимость переходит со средств производства на продукт лишь в той мере, в какой средства производства вместе со своей самостоятельной потребительной стоимостью утрачивают и свою меновую стоимость. Они передают продукту только ту стоимость, которую они утрачивают как средства производства. Но в этом отношении с различными материальными факторами процесса труда дело обстоит различно.
Уголь, который сжигают в топке машины, исчезает бесследно, равно как и масло, которым смазывается ось колеса и т. д. Краски и другие вспомогательные материалы исчезают, но проявляются в свойствах продукта. Сырой материал образует субстанцию продукта, но изменяет свою форму. Следовательно, сырой материал и вспомогательные вещества утрачивают ту самостоятельную форму, в которой они вступили в процесс труда как потребительные стоимости. Иначе обстоит дело с собственно средствами труда. Инструмент, машина, фабричное здание, бочка и т. д. служат в процессе труда лишь до тех пор, пока они сохраняют свою первоначальную форму, пока они завтра могут вступить в процесс труда в той самой форме, как и вчера. Как во время своей жизни, т. е. процесса труда, они сохраняют по отношению к продукту свою самостоятельную форму, так сохраняют они ее и после своей смерти. Трупы машин, орудий, мастерских и т. д. продолжают по-прежнему существовать отдельно от продуктов, образованию которых они содействовали.
Теперь, если мы рассмотрим весь период, на протяжении которого служит такое средство труда со дня его вступления в мастерскую и до того дня, когда его выбросят на свалку, то увидим, что его потребительная стоимость полностью потреблена трудом в течение этого периода, а потому его меновая стоимость целиком перешла на продукт. Например, если прядильная машина в 10 лет отжила свой век, то вся ее стоимость в течение десятилетнего процесса труда перешла на продукт 10 лет. Следовательно, период жизни средства труда охватывает большее или меньшее число постоянно снова и снова повторяющихся при его помощи процессов труда. Со средством труда дело обстоит так же, как с человеком. Жизнь каждого человека ежедневно убывает на 24 часа. Но на человеке не написано, сколько дней его жизни уже убыло. Однако это не препятствует обществам страхования жизни делать очень верные и, что еще важнее, очень выгодные выводы из средней продолжительности человеческой жизни. То же и со средствами труда. Из опыта известно, сколько времени может в среднем просуществовать данное средство труда, например известного рода машина. Предположим, что она сохраняет свою потребительную стоимость в процессе труда только 6 дней. В таком случае она в среднем утрачивает за каждый рабочий день 1/6 своей потребительной стоимости и потому передает дневному продукту 1/6 своей стоимости. Этим способом исчисляется изнашивание всех средств труда, например ежедневная утрата их потребительной стоимости, и соответствующее этому ежедневное перенесение их стоимости на продукт. Отсюда с полной ясностью видно, что средство производства никогда не отдает продукту больше стоимости, чем оно утрачивает в процессе труда вследствие уничтожения своей собственной потребительной стоимости. Если бы средство производства не имело стоимости и потому ему было бы нечего утрачивать, т. е. если бы само оно не било продуктом человеческого труда, то оно не передавало бы продукту никакой стоимости. Оно служило бы для образования потребительной стоимости, не участвуя в образовании меновой стоимости. Так обстоит дело со всеми средствами производства, которые даны природой, без содействия человека: с землей, ветром и водой, железом в рудной жиле, деревом в девственном лесу и т. д.
Здесь перед нами выступает другое интересное явление. Пусть стоимость машины будет, например, 1000 ф. ст., и пусть она изнашивается в 1000 дней. В этом случае 1/юоо стоимости машины ежедневно переходит с нее самой на ее дневной продукт. В то же время вся машина продолжает, хотя и с убывающей жизненной силой, функционировать в процессе труда. Таким образом, оказывается, что известный фактор процесса труда, известное средство производства, целиком принимает участие в процессе труда, но лишь частью – в процессе образования стоимости. Различие между процессом труда и процессом образования стоимости отражается здесь на их материальных факторах таким образом, что одно и то же средство производства как элемент процесса труда целиком входит в данный процесс производства, а как элемент образования стоимости входит частями.

0

20

С другой стороны, средство производства может, наоборот, целиком входить в процесс образования стоимости, хотя в процесс труда оно входит только частью. Предположим, что при прядении из 115 ф. хлопка ежедневно отпадают 15 ф., которые образуют не пряжу, а лишь devil's dust [чертову пыль]. Однако, если этот угар в 15 ф. является нормальным, если он неустраним при средних условиях переработки хлопка, то стоимость этих 15 ф. хлопка, не образующих элемента пряжи, совершенно так же входит в стоимость пряжи, как и стоимость тех 100 ф., которые образуют вещество пряжи. Для того чтобы произвести 100 ф. пряжи, потребительную стоимость 15 ф. хлопка приходится превращать в пыль. Следовательно, гибель этого хлопка есть условие производства пряжи. Именно поэтому он и передает свою стоимость пряже. Это относится ко всем отходам процесса труда, по крайней мере постольку, поскольку эти отходы не образуют опять новых средств производства, а потому не образуют вновь самостоятельных потребительных стоимостей. Так, на больших машиностроительных фабриках Манчестера можно видеть горы отходов железа в виде стружки, получившейся при работе циклопических машин; вечером эти отходы в огромных повозках переправляются с фабрики на железоделательный завод, откуда на другой день опять возвращаются на фабрику в виде массивного железа.
Лишь постольку, поскольку средства производства во время процесса труда утрачивают стоимость, существовавшую в форме старых потребительных стоимостей этих средств производства, они переносят стоимость на новую форму продукта. Максимум потери стоимости, которую они могут претерпеть в процессе труда, очевидно ограничен той первоначальной величиной стоимости, с которой они вступают в процесс труда, или рабочим временем, необходимым для их собственного производства. Поэтому средства производства никогда не могут присоединить к продукту стоимость большую, чем та, которой они обладают независимо от обслуживаемого ими процесса труда. Как бы полезен ни был известный материал труда, известная машина, известное средство производства, все же, если они стоят 150 ф. ст., скажем 500 рабочих дней, они никогда не присоединят более 150 ф. ст. к тому продукту, для создания которого они служат. Их стоимость определяется не тем процессом труда, в который они входят как средство производства, а тем процессом труда, из которого они выходят как продукт. В процессе труда они служат только как потребительная стоимость, как вещь с полезными свойствами, и потому они не передавали бы продукту никакой стоимости, если бы не обладали стоимостью до своего вступления в процесс.[348]
В то время как производительный труд превращает средства производства в элементы образования нового продукта, с их стоимостью совершается своего рода переселение души. Из потребленного тела она переселяется во вновь сформированное тело. Но это переселение души совершается как бы за спиной действительного труда. Рабочий не может присоединять нового труда, следовательно, не может создавать новую стоимость, не сохраняя старых стоимостей, потому что он должен присоединять труд каждый раз в определенной полезной форме, а присоединять его в полезной форме он не может, не превращая продуктов в средства производства нового продукта и не перенося тем самым их стоимости на новый продукт. Следовательно, сохранять стоимость посредством присоединения стоимости это есть природный дар проявляющейся в действии рабочей силы – живого труда, дар природы, который ничего не стоит рабочему, но много приносит капиталисту, именно обеспечивает ему сохранение наличной капитальной стоимости.[349] Пока дело идет успешно, капиталист слишком сильно погружен в извлечение прибыли, чтобы замечать этот бесплатный дар труда. Насильственные перерывы процесса труда, кризисы, делают его для капиталиста заметным до осязательности.[350]
В средствах производства вообще потребляется их потребительная стоимость, путем потребления которой труд создает продукты. Стоимость их в действительности не потребляется,[351] а потому не может быть и воспроизведена. Она сохраняется, но не потому, что с ней самой совершается какая-то операция в процессе труда, а потому, что та потребительная стоимость, в которой она первоначально существовала, хотя и исчезает, но исчезает лишь в другой потребительной стоимости. Поэтому стоимость средств производства опять появляется в стоимости продукта, но, строго говоря, не воспроизводится. Производится новая потребительная стоимость, в которой вновь появляется старая меновая стоимость[352]
Иначе обстоит дело с субъективным фактором процесса труда, с проявляющейся в действии рабочей силой. В то время как труд благодаря его целесообразной форме переносит стоимость средств производства на продукты и тем самым сохраняет ее, каждый момент его движения создает добавочную стоимость, новую стоимость. Предположим, что процесс производства обрывается на том пункте, когда рабочий произвел эквивалент стоимости своей собственной рабочей силы, когда он, например, шестичасовым трудом присоединил стоимость в 3 шиллинга. Эта стоимость образует избыток стоимости продукта над теми элементами последней, которые своим происхождением обязаны стоимости средств производства. Это – единственная новая стоимость, возникшая в этом процессе, единственная часть стоимости продукта, произведенная самим этим процессом. Конечно, она просто возмещает те деньги, которые были авансированы капиталистом при купле рабочей силы и израсходованы самим рабочим на жизненные средства. По отношению к этим израсходованным 3 шилл. новая стоимость в 3 шилл. выступает как просто воспроизводство первых. Но она действительно воспроизведена, а не только по видимости, как стоимость средств производства. Возмещение одной стоимости другой опосредствовано здесь созданием новой стоимости.
Однако мы уже знаем, что процесс труда продолжается за те пределы, в которых воспроизводится и присоединяется к предмету труда просто эквивалент стоимости рабочей силы. Вместо 6 часов, которых для этого было бы достаточно, процесс продолжается, например, 12 часов. Следовательно, действием рабочей силы не только воспроизводится ее собственная стоимость, но и производится, кроме того, избыток стоимости. Эта прибавочная стоимость образует избыток стоимости продукта над стоимостью элементов, потребленных для образования продукта, т. е. над стоимостью средств производства и рабочей силы.
Изобразив те различные роли, которые различные факторы процесса труда играют в образовании стоимости продукта, мы тем самым охарактеризовали функции различных составных частей капитала в процессе его собственного возрастания. Избыток всей стоимости продукта над суммой стоимости элементов, участвующих в его образовании, есть избыток возросшего в своей стоимости капитала над первоначально авансированной капитальной стоимостью. Средства производства, с одной стороны, рабочая сила – с другой, представляют собой лишь различные формы существования, которые приняла первоначальная капитальная стоимость в результате совлечения с себя денежной формы и своего превращения в факторы процесса труда.
Итак, та часть капитала, которая превращается в средства производства, т. е. в сырой материал, вспомогательные материалы и средства труда, в процессе производства не изменяет величины своей стоимости. Поэтому я называю ее постоянной частью капитала, или, короче, постоянным капиталом.
Напротив, та часть капитала, которая превращена в рабочую силу, в процессе производства изменяет свою стоимость. Она воспроизводит свой собственный эквивалент и сверх того избыток, прибавочную стоимость, которая, в свою очередь, может изменяться, быть больше или меньше. Из постоянной величины эта часть капитала непрерывно превращается в переменную. Поэтому я называю ее переменной частью капитала, или, короче, переменным капиталом. Те самые составные части капитала, которые с точки зрения процесса труда различаются как объективные и субъективные факторы, как средства производства и рабочая сила, с точки зрения процесса увеличения стоимости различаются как постоянный капитал и переменный капитал.
Понятие постоянного капитала отнюдь не исключает революции в стоимости его составных частей. Предположим, что фунт хлопка стоит сегодня 6 пенсов и что завтра вследствие неурожая хлопка цена его повышается до 1 шиллинга. Прежний хлопок, который продолжают обрабатывать, куплен по стоимости в 6 пенсов, но присоединяет теперь к стоимости продукта часть в 1 шиллинг. А уже перепряденный хлопок, быть может, уже обращающийся на рынке в виде пряжи, присоединяет к продукту величину тоже вдвое большую, чем его первоначальная стоимость. Однако мы видим, что эти изменения стоимости не стоят ни в какой связи с возрастанием стоимости хлопка в самом процессе прядения. Если бы старый хлопок еще не вступил в процесс труда, его можно было бы продать теперь по 1 шилл. вместо 6 пенсов. Наоборот: чем меньшее число процессов труда он прошел, тем вернее такой результат. Поэтому правило спекуляции таково: при подобных революциях в стоимости спекулировать на сыром материале в его наименее обработанной форме, т. е. скорее на пряже, чем на ткани, и скорее на хлопке, чем на пряже. Изменение стоимости возникает здесь в том процессе, в котором производится хлопок, а не в том процессе, в котором он функционирует как средство производства и, следовательно, как постоянный капитал. Хотя стоимость товара определяется количеством содержащегося в нем труда, но само это количество определяется общественным путем. Если изменяется рабочее время, общественно необходимое для производства товара, – а одно и то же количество хлопка, например, при неблагоприятных условиях представляет большее количество труда, чем при благоприятных, – то это оказывает обратное действие на старый товар, который всегда играет роль только отдельного экземпляра своего рода,[353] стоимость которого всегда измеряется общественно необходимым трудом, стало быть, всегда измеряется трудом, необходимым при существующих в данное время общественных условиях.
Подобно стоимости сырого материала может изменяться и стоимость средств труда, машин и т. д., уже служащих в процессе производства, а потому и та доля стоимости, которую они передают продукту. Если, например, вследствие нового изобретения машины данного рода могут быть воспроизведены с меньшей затратой труда, то старые машины более или менее обесцениваются и потому переносят на продукт относительно меньшую стоимость. Но и в этом случае изменение стоимости возникает вне того процесса производства, в котором машина функционирует как средство производства. В этом процессе она никогда не передает стоимости большей, чем та, которой она обладает независимо от этого процесса.
Подобно тому, как изменение в стоимости средств производства, хотя оно и оказывает свое отраженное действие уже после вступления их в процесс производства, не изменяет их характера как постоянного капитала, точно так же изменение отношения между постоянным и переменным капиталом не затрагивает их функционального различия. Например, технические условия процесса труда могут преобразоваться настолько, что там, где раньше 10 рабочих с 10 орудиями малой стоимости обрабатывали сравнительно небольшое количество сырого материала, теперь 1 рабочий при помощи дорогой машины перерабатывает в сто раз большее количество сырого материала. В этом случае постоянный капитал, т. е. масса стоимости применяемых средств производства, намного возрастает, а переменная часть капитала, авансированная на рабочую силу, намного уменьшается. Однако это изменение касается только отношения между величинами постоянного и переменного капитала, или того отношения, в котором весь капитал распадается на постоянную и переменную составные части, но, напротив, не затрагивает различия между постоянным и переменным капиталом.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
НОРМА ПРИБАВОЧНОЙ СТОИМОСТИ
1. Степень эксплуатации рабочей силы

Порожденная авансированным капиталом К в процессе производства прибавочная стоимость, или прирост авансированной капитальной стоимости, выступает прежде всего как избыток стоимости продукта над суммой стоимости элементов его производства.
Капитал К распадается на две части: денежную сумму с, израсходованную на средства производства, и другую денежную сумму v, израсходованную на рабочую силу; с представляет часть стоимости, превращенную в постоянный капитал, v – часть стоимости, превращенную в переменный капитал.
Следовательно, первоначально К = с + v, например, авансированный капитал в

В конце процесса производства получается товар, стоимость которого

где m есть прибавочная стоимость, например:

Первоначальный капитал К превратился в К', из 500 ф. ст. – в 590 фунтов стерлингов. Разность между обоими = т, прибавочной стоимости в 90. Так как стоимость элементов производства равна стоимости авансированного капитала, то в действительности простой тавтологией является утверждение, что избыток стоимости продукта над стоимостью элементов его производства равен приросту стоимости авансированного капитала, или равен произведенной прибавочной стоимости. Однако эта тавтология требует более точного определения. Со стоимостью продукта сравнивается стоимость элементов производства, потребленных при его образовании. Но мы уже видели, что часть примененного постоянного капитала, состоящая из средств труда, передает продукту лишь часть своей стоимости, между тем как остальная часть сохраняется в прежней форме своего существования. Так как последняя часть не играет никакой роли в образовании стоимости, то мы можем здесь отвлечься от нее. Введение ее в вычисления ничего не изменило бы.
Предположим, что с = 410 ф. ст. состоит из сырого материала на 312 ф. ст., вспомогательных материалов на 44 ф. ст. и изнашиваемых в процессе машин на 54 фунта стерлингов; стоимость же действительно применяемых машин составляет 1054 фунта стерлингов. Авансированной на производство стоимости продукта мы считаем только стоимость в 54 ф. ст., которую машины утрачивают вследствие своего функционирования и потому передают продукту. Если бы мы ввели в вычисление и те 1000 ф. ст., которые продолжают существовать в своей прежней форме, – как паровая машина и т. д., – то нам пришлось бы ввести их в вычисление на обеих сторонах, на стороне авансированной стоимости и на стороне стоимости продукта,[354] и мы получили бы, таким образом, соответственно 1 500 ф. ст. и 1 590 фунтов стерлингов. Разность, или прибавочная стоимость, по-прежнему составила бы 90 фунтов стерлингов. Поэтому там, где из общей связи изложения не вытекает обратное, под постоянным капиталом, авансированным на производство стоимости, мы всегда подразумеваем только стоимость потребленных в производстве средств производства.
Предположив это, возвращаемся к формуле К=с+v, которая превращается в

благодаря чему К и превращается в К'. Мы знаем, что стоимость постоянного капитала только вновь появляется в продукте. Следовательно, действительно вновь произведенная в процессе стоимость отлична от полученной из процесса всей стоимости продукта, поэтому она равна не

или не

как кажется на первый взгляд, а v + т, или

т. е. не 590 ф. ст., а 180 фунтов стерлингов. Если бы с, постоянный капитал, был = 0, другими словами – если бы существовали такие отрасли промышленности, в которых капиталисту не приходится применять никаких произведенных средств производства, ни сырого материала, ни вспомогательных материалов, ни орудий труда, а приходится применять только материалы, данные природой, и рабочую силу, то на продукт не переносилось бы никакой доли постоянной стоимости. Этот элемент стоимости продукта, для нашего примера 410 ф. ст., отпал бы, но вновь произведенная стоимость в 180 ф. ст., заключающая в себе 90 ф. ст. прибавочной стоимости, сохранила бы совершенно такие же размеры, как и в том случае, когда с представляло бы огромнейшую сумму стоимости. У нас было бы

возросший по стоимости капитал, = v + m, К' – К по-прежнему = m. Наоборот, если бы m было = 0, другими словами – если бы рабочая сила, стоимость которой авансируется в виде переменного капитала, производила только эквивалент, то K = c + v и К' (стоимость продукта)

а потому К= К'. Авансированный капитал не возрос бы по своей стоимости.
В действительности мы уже знаем, что прибавочная стоимость есть просто следствие того изменения стоимости, которое совершается с v, с частью капитала, превращенной в рабочую силу, что, следовательно, v +т = v + Δv(v плюс прирост v). Но действительное изменение стоимости и отношение, в котором изменяется стоимость, затемняются тем обстоятельством, что вследствие возрастания его изменяющейся составной части возрастает и весь авансированный капитал. Раньше он был равен 500, теперь он равен 590. Следовательно, анализ процесса в его чистом виде требует, чтобы мы совершенно абстрагировались от той части стоимости продукта, в которой лишь вновь появляется постоянная капитальная стоимость, т. е. чтобы мы постоянный капитал с приравняли к нулю и, таким образом, применили тот закон математики, при помощи которого она оперирует с переменными и постоянными величинами, когда постоянная величина связана с переменной только посредством сложения и вычитания.
Другое затруднение возникает из первоначальной формы переменного капитала. Так, в приведенном выше примере K' = 410 ф. ст. постоянного капитала + 90 ф. ст. переменного капитала + 90 ф. ст. прибавочной стоимости. Однако 90 ф. ст. суть данная, следовательно, постоянная, величина, и потому представляется нелепым рассматривать их как переменную величину. Но

или 90 ф. ст. переменного капитала, в действительности являются здесь только символом того процесса, через который проходит эта стоимость. Часть капитала, авансированная на куплю рабочей силы, есть определенное количество овеществленного труда, следовательно, столь же постоянная величина стоимости, как стоимость купленной рабочей силы. Но в самом процессе производства вместо авансированных 90 ф. ст. выступает действующая рабочая сила, вместо мертвого – живой труд, вместо неподвижной – текучая величина, вместо постоянной – переменная. Результатом является воспроизводство v плюс прирост v. С точки зрения капиталистического производства весь этот процесс есть самодвижение превращенной в рабочую силу первоначально постоянной стоимости. Последней приписывается весь процесс и его результат. Поэтому, если формула: 90 ф. ст. переменного капитала, или увеличивающаяся стоимость, представляется чем-то противоречивым, то она лишь выражает противоречие, имманентное капиталистическому производству.
Приравнение постоянного капитала нулю на первый взгляд кажется странным. Между тем оно постоянно совершается в повседневной жизни. Например, если хотят вычислить прибыль Англии от хлопчатобумажной промышленности, то прежде всего вычитают цену хлопка, уплаченную Соединенным Штатам, Индии, Египту и т. д., т. е. приравнивают нулю ту капитальную стоимость, которая просто вновь появляется в стоимости продукта.
Конечно, отношение прибавочной стоимости не только к той части капитала, из которой она непосредственно возникает и изменение стоимости которой она представляет, но и ко всему авансированному капиталу имеет свое большое экономическое значение. Поэтому в третьей книге мы обстоятельно рассматриваем это отношение. Для того чтобы одну часть капитала увеличить посредством ее превращения в рабочую силу, другую часть капитала необходимо превратить в средства производства. Для того чтобы переменный капитал функционировал, необходимо в известных пропорциях, соответствующих определенному техническому характеру процесса труда, авансировать постоянный капитал. Однако то обстоятельство, что для известного химического процесса требуются реторты и другие сосуды, нисколько не препятствует тому, чтобы при анализе абстрагироваться от самой реторты. Поскольку создание стоимости и изменение стоимости рассматриваются сами по себе, т. е. в чистом виде, средства производства, эти вещные образы постоянного капитала, доставляют только вещество, в котором должна фиксироваться текучая сила, создающая стоимость. Потому-то и не имеет никакого значения природа этого вещества, т. е. безразлично, будет ли это хлопок или железо. Не имеет значения и стоимость этого вещества. Необходимо только, чтобы его масса была достаточна для того, чтобы она могла впитать количество труда, затрачиваемое во время процесса производства. Раз эта масса дана, – повысится ли ее стоимость или понизится, или же она не будет иметь никакой стоимости, как земля и море, – процесс создания стоимости и изменения стоимости нисколько не будет этим затронут.[355]
Итак, прежде всего мы приравняем нулю постоянную часть капитала. Тогда авансированный капитал с + v сводится к v, а стоимость продукта

сводится к вновь произведенной стоимости

Если дана вновь произведенная стоимость = 180 ф. ст., в которой представлен труд, продолжающийся на всем протяжении процесса производства, то мы должны вычесть стоимость переменного капитала = 90 ф. ст. для того, чтобы получить прибавочную стоимость = 90 ф. ст. Число 90 ф. ст. = т выражает здесь абсолютную величину произведенной прибавочной стоимости. Относительная же ее величина, т. е. пропорция, в которой возрос переменный капитал, определяется, очевидно, отношением прибавочной стоимости к переменному капиталу, или выражается дробью m/v. Следовательно, для приведенного выше примера она выразится в 90/90 = 100 %. Это относительное возрастание переменного капитала, или относительную величину прибавочной стоимости, я называю нормой прибавочной стоимости.[356]
Мы уже видели, что рабочий в продолжение одной части процесса труда производит только стоимость своей рабочей силы. т. е. стоимость необходимых ему жизненных средств. Так как он производит при отношениях, покоящихся на общественном разделении труда, то он производит свои жизненные средства не непосредственно, а в форме какого-либо особенного товара, например пряжи, производит стоимость, равную стоимости его жизненных средств или тем деньгам, на которые он покупает эти средства. Та часть его рабочего дня, которую он употребляет для этого, будет больше или меньше в зависимости от стоимости его средних ежедневных жизненных средств, т. е. от того среднего рабочего времени, которое ежедневно требуется для их производства. Если в стоимости ежедневных жизненных средств рабочего воплощено в среднем 6 овеществленных рабочих часов, то рабочему приходится работать в среднем по 6 часов в день для того, чтобы произвести эту стоимость. Если бы он работал не на капиталиста, а на самого себя, самостоятельно, ему пришлось бы, при прочих равных условиях, по-прежнему работать в среднем такую же часть суток для того, чтобы произвести стоимость своей рабочей силы и таким образом приобрести жизненные средства, необходимые для его собственного сохранения, или постоянного воспроизводства. Но так как в ту часть рабочего дня, в продолжение которой он производит дневную стоимость рабочей силы, скажем 3 шилл., он производит только эквивалент той стоимости, которая уже уплачена ему капиталистом,[357] т. е. просто возмещает вновь созданной стоимостью авансированную переменную капитальную стоимость, то это производство стоимости является просто воспроизводством. Итак, ту часть рабочего дня, в продолжение которой совершается это воспроизводство, я называю необходимым рабочим временем, а труд, затрачиваемый в течение этого времени, – необходимым трудом.[358] Необходимым для рабочих потому, что он независим от общественной формы их труда. Необходимым для капитала и капиталистического мира потому, что постоянное существование рабочего является их базисом.
Второй период процесса труда, – тот, в течение которого рабочий работает уже за пределами необходимого труда, – хотя и стоит ему труда, затраты рабочей силы, однако не образует никакой стоимости для рабочего. Он образует прибавочную стоимость, которая прельщает капиталиста всей прелестью созидания из ничего. Эту часть рабочего дня я называю прибавочным рабочим временем, а затраченный в течение ее труд – прибавочным трудом (surplus labour). Насколько важно для познания стоимости вообще рассматривать ее просто как застывшее рабочее время, просто как овеществленный труд, настолько же важно для познания прибавочной стоимости рассматривать ее просто как застывшее прибавочное время, просто как овеществленный прибавочный труд. Только та форма, в которой этот прибавочный труд выжимается из непосредственного производителя, из рабочего, отличает экономические формации общества, например общество, основанное на рабстве, от общества наемного труда.[359]
Так как стоимость переменного капитала равна стоимости купленной им рабочей силы, так как стоимость этой рабочей силы определяет необходимую часть рабочего дня, а прибавочная стоимость, в свою очередь, определяется избыточной частью рабочего дня, то из этого следует: прибавочная стоимость относится к переменному капиталу, как прибавочный труд относится к необходимому труду, или норма прибавочной стоимости

Обе части пропорции выражают одно и то же отношение в различной форме: в одном случае в форме овеществленного труда, в другом случае в форме текучего труда.
Поэтому норма прибавочной стоимости есть точное выражение степени эксплуатации рабочей силы капиталом, или рабочего капиталистом.[360]
Согласно нашему предположению, стоимость продукта была =

авансированный капитал был = 500 фунтов стерлингов. Так как прибавочная стоимость = 90, авансированный же капитал = 500, то по обычному способу вычисления получилось бы, что норма прибавочной стоимости (которую смешивают с нормой прибыли) = 18 %, – отношение, низкий уровень которого растрогал бы господина Кэри и других проповедников “гармонии”. В действительности же норма прибавочной стоимости равна не

т. е. более чем в пять раз превышает кажущуюся степень эксплуатации. Хотя в данном случае мы не знаем ни абсолютной величины рабочего дня, ни периода, в течение которого продолжается процесс труда (день, неделя и т. д.), ни, наконец, числа рабочих, которых одновременно приводит в движение переменный капитал в 90 ф. ст., тем не менее, норма прибавочной стоимости m/v, так как она может быть превращена в

точно показывает соотношение между двумя составными частями рабочего дня. Оно равно 100 %. Следовательно, рабочий одну половину дня работал на себя, а другую половину – на капиталиста.
Итак, метод исчисления нормы прибавочной стоимости, коротко говоря, таков: мы берем всю стоимость продукта и приравниваем нулю постоянную капитальную стоимость, которая лишь вновь появляется в стоимости продукта. Остающаяся сумма стоимости есть единственная стоимость, действительно вновь произведенная в процессе образования товара. Если прибавочная стоимость дана, то мы, чтобы найти переменный капитал, вычитаем ее из этой вновь произведенной стоимости. Если же дан переменный капитал и мы ищем прибавочную стоимость, то мы поступаем наоборот. Если даны и прибавочная стоимость и переменный капитал, то остается произвести лишь заключительную операцию – вычислить отношение прибавочной стоимости к переменному капиталу, m/v.
Как ни прост этот метод, тем не менее, представляется уместным дать читателю возможность освоиться посредством нескольких примеров с лежащим в основе этого метода и непривычным для читателя принципом.
Прежде всего, пример прядильной фабрики с 10 000 мюльных веретен, на которой прядется из американского хлопка пряжа № 32 и производится по 1 ф. на веретено в неделю. Угары составляют 6 %. Следовательно, еженедельно 10 600 ф. хлопка перерабатываются в 10 000 ф. пряжи и 600 ф. угаров. В апреле 1871 г. этот хлопок стоил 73/4 пенса за фунт, т. е. 10 600 ф. стоили округленно 342 фунта стерлингов. Эти 10 000 веретен, а также машины, обрабатывающие хлопок перед самым прядением, и паровая машина стоят 1 ф. ст. на веретено, следовательно, 10 000 фунтов стерлингов. Ежегодный износ их составляет 10 %, или 1 000 ф. ст., или 20 ф. ст. в неделю. Аренда фабричного здания – 300 ф. ст., или 6 ф. ст. в неделю. Уголь (4 ф. в час на одну лошадиную силу, на 100 лошадиных (индикаторных) сил и 60 часов в неделю, включая в расчет и отопление здания) – 11 тонн в неделю, по 8 шилл. 6 пенсов тонна, стоит округленно 41/2 ф. ст. в неделю; газ – 1 ф. ст. в неделю, масло – 41/2 ф. ст. в неделю, следовательно, все вспомогательные материалы – 10 ф. ст. в неделю. Итак, постоянная часть стоимости выражается в 378 ф. ст. в неделю. Заработная плата составляет 52 ф. ст. в неделю. Цена пряжи при 121/4 пенса за фунт составит за 10 000 фунтов 510 ф. ст.; следовательно, прибавочная стоимость: 510 ф. ст. – 430 ф. ст. = 80 фунтам стерлингов. Постоянную часть капитала в 378 ф. ст. мы приравниваем нулю, так как она не принимает участия в образовании стоимости за неделю. Остается еженедельная вновь произведенная стоимость в

Таким образом, норма прибавочной стоимости = 80/52= 15311/13%. При десятичасовом среднем рабочем дне получается: необходимый труд = 331/33 часа и прибавочный труд=62/33 часа.[361]
Джейкоб, предполагая цепу пшеницы в 80 шилл. за квартер и средний сбор в 22 бушеля с акра, так что один акр приносит 11 ф. ст., приводит для 1815 г. следующий расчет,[362] страдающий серьезными недочетами, – поскольку в нем предварительно произведено взаимное покрытие различных статей, – но достаточный для нашей цели:

Прибавочная стоимость, при том постоянном предположении, что цена продукта равна его стоимости, распределяется здесь между различными рубриками: прибыль, процент, десятины и т. д. Эти рубрики не представляют для нас интереса. Мы складываем их и получаем прибавочную стоимость в 3 ф. ст. 11 шиллингов. Те 3 ф. ст. 19 шилл., которые стоят семена и удобрение, мы приравниваем, как постоянную часть капитала, нулю. Остается авансированный переменный капитал в 3 ф. ст. 10 шилл., вместо которого была произведена новая стоимость в 3 ф. ст. 10 шилл. + 3 ф. ст. 11 шиллингов. Таким образом,

Рабочий более половины своего рабочего дня употребляет на производство прибавочной стоимости, которую различные лица под различными предлогами распределяют между собой.

0

21

2. Выражение стоимости продукта в относительных долях продукта

Возвратимся теперь к тому примеру, который показал нам, как капиталист из денег делает капитал. Необходимый труд его прядильщика составляет 6 часов, прибавочный труд – столько же, а потому степень эксплуатации рабочей силы – 100 %.
Продукт двенадцатичасового рабочего дня составляет 20 ф. пряжи стоимостью в 30 шиллингов. Не менее 8/10 стоимости этой пряжи (24 шилл.) образовано лишь вновь появляющейся стоимостью потребленных средств производства (20 ф. хлопка на 20 шилл., веретена и т. д. на 4 шилл.), или состоит из постоянного капитала. Остальные 2/10 представляют собой возникшую но время процесса прядения новую стоимость в 6 шилл., из которой половина возмещает авансированную дневную стоимость рабочей силы, или переменный капитал, а другая половина образует прибавочную стоимость в 3 шиллинга. Следовательно, вся стоимость этих 20 ф. пряжи составляется следующим образом:

Так как вся эта стоимость воплощается во всем продукте = 20 ф. пряжи, то и различные элементы стоимости можно выразить в пропорциональных долях продукта.
Если стоимость в 30 шилл, существует в виде 20 ф. пряжи, то 8/10 этой стоимости, или ее постоянная часть в 24 шилл., заключается в 8/10 продукта, т. е. в 16 ф. пряжи. Из них 131/3 ф. представляют стоимость сырого материала – перепряденного хлопка на 20 шилл., а 22/3 ф. представляют стоимость потребленных вспомогательных материалов и средств труда, веретен и т. д., на 4 шиллинга.
Итак, 131/3 ф. пряжи представляют весь хлопок, потребленный на весь продукт, на 20 ф. пряжи, они представляют сырой материал всего продукта, и ничего больше. Хотя в них заключается только 131/3ф. хлопка стоимостью в 131/3 шилл., но добавочная их стоимость в 62/3 шилл, образует эквивалент хлопка, потребленного на остальные 62/3 ф. пряжи. Дело обстоит так, как если бы из последних 62/3 ф. был выщипан весь хлопок и как если бы весь хлопок, потребленный на весь продукт, был втиснут в 131/3 ф. пряжи. Но зато в этих 131/3 ф. пряжи теперь не содержится ни одного атома стоимости потребленных вспомогательных материалов и средств труда и ни одного атома новой стоимости, созданной в процессе прядения.
Точно так же другие 22/3 ф. пряжи, в которых заключается остаток постоянного капитала (равный 4 шилл.), не представляют ничего иного, кроме стоимости вспомогательных материалов и средств труда, потребленных на весь продукт, на 20 ф. пряжи.
Поэтому 8/10 продукта, или 16 ф. пряжи, хотя и являются, если рассматривать их телесно, как потребительную стоимость, как пряжу, созданием прядильного труда в такой же мере, как и остальные части продукта, тем не менее, в данной связи они не заключают в себе прядильного труда, труда, который впитан во время самого процесса прядения. Дело обстоит так, как если бы они без прядения превратились в пряжу, и как если бы их форма пряжи представляла собой чистейший обман. В самом деле, если капиталист продаст их за 24 шилл. и на последние вновь купит свои средства производства, то становится ясным, что 16 ф. пряжи – это лишь переодетые хлопок, веретена, уголь и т. д.
Наоборот, остающиеся 2/10 продукта, или 4 ф. пряжи, теперь не представляют ничего иного, кроме новой стоимости в 6 шилл., произведенной во время двенадцатичасового процесса прядения. Заключавшаяся в них стоимость потребленных сырых материалов и средств труда уже была выпотрошена из них и вошла в состав первых 16 ф. пряжи. Воплощенный в 20 ф. пряжи прядильный труд сконцентрирован в 2/10 продукта. Дело обстоит так, как если бы прядильщик выпрял 4 ф. пряжи из воздуха или же из такого хлопка и такими веретенами, которые даны природой, появились без содействия человеческого труда и потому не присоединяют к продукту никакой стоимости.
Из этих 4 ф. пряжи, в которых, таким образом, содержится вся стоимость, вновь произведенная во время дневного процесса прядения, одна половина представляет только стоимость, возмещающую стоимость потребленной рабочей силы, т. е. только переменный капитал в 3 шилл., остальные же 2 ф. пряжи – только прибавочную стоимость в 3 шиллинга.
Так как 12 рабочих часов прядильщика овеществляются в 6 шилл., то в 30 шилл. стоимости пряжи овеществлены 60 рабочих часов. Они существуют в 20 ф. пряжи, из которых 8/10, или 16 ф., есть материализация истекших до начала прядения 48 рабочих часов, материализация именно того труда, который овеществлен в средствах производства пряжи, а 2/10, или 4 ф., являются материализацией 12 рабочих часов, затраченных в самом процессе прядения.
Раньше мы видели, что стоимость пряжи равна сумме новой стоимости, созданной во время производства пряжи, плюс стоимости, уже ранее существовавшие в средствах ее производства. Теперь мы видим, каким образом функционально или в понятии различные составные части стоимости продукта могут быть представлены в относительных долях самого продукта.
Это распадение продукта – результата процесса производства – на количество продукта, представляющее только труд, заключающийся в средствах производства, или постоянную часть капитала, другое количество, представляющее только необходимый труд, присоединенный в процессе производства, или переменную часть капитала, и третье, последнее количество продукта, представляющее только прибавочный труд, присоединенный в этом самом процессе, или прибавочную стоимость, – это распадение настолько же просто, насколько и важно, как покажет дальнейшее применение его к запутанным и все еще не разрешенным проблемам.
Сейчас мы рассматривали весь продукт как готовый результат двенадцатичасового рабочего дня. Но мы могли бы проследить его и в процессе его возникновения и, тем не менее, представить частичные продукты как функционально различные части продукта.
Прядильщик производит в 12 часов 20 ф. пряжи, следовательно, в один час 12/3 ф., а в 8 часов 13 1/3 ф., т. е. частичный продукт, представляющий всю стоимость хлопка, перепряденного в течение всего рабочего дня. Точно так же частичный продукт следующих 1 часа 36 минут = 22/3 ф. пряжи и потому представляет стоимость средств труда, потребленных в течение 12 рабочих часов. Точно так же в следующие 1 час 12 минут прядильщик производит 2 ф. пряжи = = 3 шилл. – это стоимость продукта, равная всей новой стоимости, которую он создает в 6 часов необходимого труда. Наконец, в последние 6/5 часа он производит опять-таки 2 ф. пряжи, стоимость которых равна прибавочной стоимости, произведенной его прибавочным трудом, составляющим половину дня. Этот способ исчисления служит английскому фабриканту для домашнего обихода, и он скажет, например, что в первые 8 часов, или 2/3 рабочего дня, он просто выручает свой хлопок и т. д. Мы видим, что формула верна, что в действительности это просто первая формула, переведенная с пространства, где готовые части продукта лежат одна подле другой, на время, где они следуют одна за другой. Но формула может сопровождаться и самыми варварскими представлениями, особенно в головах, которые практически заинтересованы как в увеличении стоимости, так и в том, чтобы дать превратное теоретическое представление об этом процессе. Так, можно вообразить, что, например, наш прядильщик в первые 8 часов своего рабочего дня производит или возмещает, стоимость хлопка, в следующие 1 час 36 минут – стоимость потребленных средств труда, в следующие 1 час 12 минут – стоимость заработной платы и только знаменитый “последний час” посвящает фабриканту, производству прибавочной стоимости. Прядильщику приписывается, таким образом, двойное чудо: выходит, во-первых, что он производит хлопок, веретено, паровую машину, уголь, масло и т. д. в тот самый момент, когда он прядет с их помощью, и, во-вторых, что из одного рабочего дня данной степени интенсивности он делает пять таких дней. В нашем случае, в частности, производство сырого материала и средств труда требует 24/6, т. е. 4-х двенадцатичасовых рабочих дней, и их превращение в пряжу – еще одного двенадцатичасового рабочего дня, Что жажда наживы заставляет верить в такие чудеса и что нет недостатка в доктринерах-сикофантах, которые их доказывают, – об этом говорит следующий пример, приобретший историческую славу.
3. “Последний час” Сениора

В одно прекрасное утро 1836 г. Нассау У. Сениор, известный своими экономическими познаниями и своим прекрасным стилем, в некотором роде Клаурен среди английских экономистов, был вызван из Оксфорда в Манчестер, чтобы поучиться здесь политической экономии, вместо того чтобы обучать ей в Оксфорде. Фабриканты избрали его борцом против недавно изданного фабричного акта[364] и против агитации за десятичасовой рабочий день, которая шла еще дальше. С обычной практической проницательностью они увидали, что господин профессор “wanted a good deal of finishing” [“еще порядком нуждается в окончательной отделке”]. Поэтому они прописали ему поездку в Манчестер. Господин профессор, со своей стороны, украсил своим стилем уроки, полученные им в Манчестере у фабрикантов, и издал памфлет: “Letters on the Factory Act, as it affects the cotton manufacture”. London, 1837. Здесь, между прочим, можно прочесть следующее поучение:
«При теперешнем фабричном акте ни одна фабрика, на которой работают лица моложе 18 лет, не может работать более 11½ часов в день, т. е, по 12 часов в первые 5 дней недели и 9 часов в субботу. Следующий анализ (!) показывает, что на такой фабрике вся чистая прибыль происходит от последнего часа. Фабрикант затрачивает 100 000 ф. ст.: 80 000 ф. ст. на фабричные здания и машины, 20 000 ф. ст. на сырой материал и заработную плату. Предполагая, что капитал оборачивается один раз в год и что валовая прибыль составляет 15 %, годовой оборот товаров этой фабрики должен составить стоимость в 115 000 фунтов стерлингов… Каждая из 23 половин рабочего часа, составляющих рабочий день, производит 5/115, или 1/23, этих 115 000 фунтов стерлингов. Из этих 23/23, образующих совокупность этих 115 000 ф. ст. (constituting the whole 115 000 ф. ст.), 20/23, т. е. 100 000 из 115 000, просто возмещают капитал; 1/23, или 5 000 ф. ст. из 15 000 ф. ст., составляющих валовую прибыль (!), возмещает износ фабрики и машин. Остающиеся 2/23, т. е. два последних получаса каждого дня, производят чистую прибыль в 10 %. Поэтому, если бы при неизменных ценах фабрика могла работать 13 часов вместо 11 ½, то. при увеличении оборотного капитала приблизительно на 2 600 ф. ст., чистая прибыль увеличилась бы более чем вдвое. С другой стороны, если бы рабочий день был сокращён на 1 час, то исчезла бы чистая прибыль, а если бы на ½ часа, то исчезла бы и валовая прибыль».[365]
И это господин профессор называет “анализом”! Если он действительно поверил воплю фабрикантов, что рабочие большую часть дня растрачивают на производство, а следовательно на воспроизводство, или возмещение, стоимости зданий, машин, хлопка, угля и т. д., то всякий анализ был излишним. Он мог просто ответить: Милостивые государи! Если вы заставите работать 10 часов вместо 11½, то при прочих равных условиях ежедневное потребление хлопка, машин и т. д. сократится на 1½ часа. Следовательно, вы выиграете ровно столько же, сколько вы потеряли. В будущем ваши рабочие станут затрачивать на воспроизводство, или возмещение, авансированной капитальной стоимости на 1½ часа меньше. А если бы Сениор не поверил им на слово и как сведущее лицо признал бы необходимым особый анализ, то он должен был бы прежде всего попросить господ фабрикантов о том, чтобы в вопросе, касающемся исключительно отношения чистой прибыли к величине рабочего дня, они не сваливали в одну кучу машины и фабричные здания, сырой материал и труд, а соблаговолили бы выделить постоянный капитал, заключающийся в фабричных зданиях, машинах, сыром материале и т. д., на одну сторону, капитал же, авансированный на заработную плату, – на другую сторону. Если бы тогда оказалось, например, что по вычислениям фабрикантов рабочий воспроизводит, или возмещает, заработную плату в 2/2 рабочих часа, или в один час, то наш аналитик должен был бы продолжить:
Согласно вашим данным, рабочий в предпоследний час производит свою заработную плату, а в последний – вашу прибавочную стоимость, или чистую прибыль. Так как в равные промежутки времени он производит равные стоимости, то продукт предпоследнего часа имеет такую же стоимость, как и продукт последнего. Далее, рабочий производит стоимость лишь при том условии, если он затрачивает труд и количество его труда измеряется его рабочим временем. Последнее, согласно вашим данным, составляет 11½ часов в день. Одну часть этих 11½ часов он употребляет на производство, или на возмещение, своей заработной платы, другую часть на производство вашей чистой прибыли. Ничего больше он не делает в продолжение рабочего дня. А так как, согласно вашему утверждению, его заработная плата и доставляемая им прибавочная стоимость суть равновеликие стоимости, то он, очевидно, производит свою заработную плату в 5¾ часа и вашу чистую прибыль в остальные 5¾ часа. Так как, далее, стоимость продукта, произведённого в два часа прядения, равна сумме стоимости его заработной платы плюс ваша чистая прибыль, то эта стоимость пряжи должна измеряться 11½ рабочими часами: продукт предпоследнего часа 5¾ рабочих часа, продукт последнего часа – ditto [тоже].
Мы подходим теперь к щекотливому пункту. Итак, внимание! Предпоследний рабочий час – такой же обыкновенный рабочий час, как и первый. Ni plus, ni moins [He более и не менее]. Поэтому, как же может прядильщик в один рабочий час произвести стоимость пряжи, представляющую 5¾ рабочих часа? В действительности он и не совершает такого чуда. Та потребительная стоимость, которую он производит в один рабочий час, есть определенное количество пряжи. Стоимость этой пряжи измеряется 5¾ рабочего часа, из которых 4¾ уже заключаются, помимо содействия с его стороны, в средствах производства, в хлопке, машинах и т. д., потребленных в течение часа, а 4/4, или один час, присоединены им самим. Таким образом, так как его заработная плата производится в 5¾ часа, а продукт, произведенный в один час прядения, точно так же содержит 5¾ рабочего часа, то нет решительно никакого волшебства в том, что новая стоимость, произведенная им в продолжение 5¾ часа прядения, равна стоимости продукта одного часа прядения. Но вы совершенно заблуждаетесь, если думаете, будто он затрачивает хотя бы один атом своего рабочего дня на воспроизводство, или “возмещение”, стоимостей хлопка, машин и т. д. Благодаря тому, что его труд делает из хлопка и веретен пряжу, благодаря тому, что он прядет, стоимость хлопка и веретен сама собой переходит на пряжу. Это – следствие качества его труда, а не количества. Конечно, в один час он перенесет на пряжу большую стоимость хлопка и т. д., чем в ½ часа, но лишь по той причине, что в 1 час он перепрядет хлопка больше, чем в ½ часа. Итак, вы видите: ваше утверждение, что рабочий в предпоследний час производит стоимость своей заработной платы, а в последний час – чистую прибыль, означает только, что в пряже, представляющей продукт двух часов его рабочего дня, будут ли то первые или последние часы, воплощено 11½ рабочих часов, – ровно столько же, сколько насчитывается во всем его рабочем дне. А утверждение, что он в первые 5¾ часа производит свою заработную плату, а в последние 5¾ часа – вашу чистую прибыль, означает только, что первые 5¾ часа вы оплачиваете, а последние 5¾ часа не оплачиваете. Я говорю об оплате труда, а не об оплате рабочей силы, просто пользуясь вашим жаргоном. Теперь, господа, если вы возьмете отношение рабочего времени, которое вы оплачиваете, к тому рабочему времени, которого вы не оплачиваете, то вы найдете, что оно равно отношению половины дня к половине дня, т. е. 100 %, что, несомненно, – очень хороший процент. Не подлежит также никакому сомнению, что если вы заставите работать своих рабочих 13 часов вместо 11½ и излишние 1½ часа просто присоедините к прибавочному труду, что было бы совершенно в вашем духе, то последний возрастет с 5¾ часа до 71/4 часа, а потому норма прибавочной стоимости повысится с 100 % до 1262/23%. Но вы слишком безумные сангвиники, если вы надеетесь, что вследствие присоединения 1½ часов она увеличится с 100 % до 200 % и даже более чем до 200 %, т. е. что она “более чем удвоится”. С другой стороны, – сердце человека – удивительная вещь, особенно, если человек носит сердце в своем кошельке, – вы слишком мрачные пессимисты, если вы опасаетесь, что с сокращением рабочего дня с 11½ до 101/2 часов пойдет прахом вся ваша чистая прибыль. Отнюдь нет. При прочих равных условиях прибавочный труд понизится с 5¾ до 4¾ часа, что все еще дает весьма значительную норму прибавочной стоимости, именно 8214/23%. Но ваш роковой “последний час”, о котором вы рассказываете сказок больше, чем хилиасты[366] о светопреставлении, это – “all bosh” [“совершенный вздор”]. Потеря его не отнимет у вас “чистой прибыли”, а у используемых вами детей обоего пола – “чистоты душевной”.[367]
Когда действительно пробьет ваш “последний часочек”, вспомните оксфордского профессора. А пока до приятного свидания в лучшем мире. Addio!.. [До свидания!].[368] Сигнал “последнего часа”, открытого Сениором в 1836 г., был снова подан 15 апреля 1848 г. в лондонском “Economist” Джемсом Уилсоном, одним из главных экономических мандаринов, в его полемике против закона о десятичасовом рабочем дне.
4. Прибавочный продукт

Ту часть продукта (1/10 часть 20 ф. пряжи, или два фунта пряжи в примере из раздела 2), в которой выражается прибавочная стоимость, мы называем прибавочным продуктом (surplus produce, produit net). Как норма прибавочной стоимости определяется отношением последней не ко всей сумме капитала, а только к его переменной составной части, так и уровень прибавочного продукта определяется отношением последнего не ко всему остальному продукту, а только к той части продукта, в которой выражается необходимый труд. Как производство прибавочной стоимости есть определяющая цель капиталистического производства, так и степень богатства измеряется не абсолютной величиной продукта, а относительной величиной прибавочного продукта.[369]
Сумма необходимого труда и прибавочного труда, отрезков времени, в которые рабочий производит стоимость, возмещающую его рабочую силу, и прибавочную стоимость, образует абсолютную величину его рабочего времени – рабочий день (working day).
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
РАБОЧИЙ ДЕНЬ
1. Пределы рабочего дня

Мы исходили из предположения, что рабочая сила покупается и продаётся по своей стоимости. Стоимость её, как и стоимость всякого другого товара, определяется рабочим временем, необходимым для её производства. Следовательно, если для производства жизненных средств рабочего, потребляемых им в среднем ежедневно, требуется 6 часов, то в среднем он должен работать по 6 часов в день, чтобы ежедневно производить свою рабочую силу, или чтобы воспроизводить стоимость, получаемую при её продаже. Необходимая часть его рабочего дня составляет в таком случае 6 часов и является поэтому, при прочих неизменных условиях, величиной данной. Но этим ещё не определяется величина самого рабочего дня.
Предположим, что линия a______b изображает продолжительность, или длину, необходимого рабочего времени, равную, скажем, 6 часам. Смотря по тому, будет ли продолжен труд за пределы ab на 1, 3, 6 часов и т. д., мы получим 3 различных линии:

изображающие три различных рабочих дня в 7, 9 и 12 часов. Линия bc, служащая продолжением линии ab, изображает длину прибавочного труда. Так как рабочий день = ab + bc, или ас, то он изменяется вместе с переменной величиной bc. Так как ab есть величина данная, то отношение bc к ab всегда может быть измерено. В рабочем дне I оно составляет 1/6, в рабочем дне II – 3/6 и в рабочем дне III – 6/6. Так как, далее, отношение

определяет норму прибавочной стоимости, то последняя дана, если известно отношение этих линий. Она составляет в трёх приведённых выше рабочих днях соответственно 162/3%, 50 % и 100 %. Наоборот, одна норма прибавочной стоимости не дала бы нам величины рабочего дня. Если бы, например, она равнялась 100 %, то рабочий день мог бы продолжаться 8, 10, 12 часов и т. д. Она указывала бы на то, что две составные части рабочего дня, необходимый труд и прибавочный труд, равны по своей величине, но не показывала бы, как велика каждая из этих частей.
Итак, рабочий день есть не постоянная, а переменная величина. Правда, одна из его частей определяется рабочим временем, необходимым для постоянного воспроизводства самого рабочего, но его общая величина изменяется вместе с длиной, или продолжительностью, прибавочного труда. Поэтому рабочий день может быть определён, но сам по себе он – неопределённая величина.[370]
Хотя, таким образом, рабочий день есть не устойчивая, а текучая величина, всё же, с другой стороны, он может изменяться лишь в известных границах. Однако минимальные пределы его не могут быть определены. Правда, если мы предположим, что линия bc, служащая продолжением линии ab, или прибавочный труд, = 0, то мы получим минимальную границу, а именно ту часть дня, которую рабочий необходимо должен работать для поддержания собственного существования. Но при капиталистическом способе производства необходимый труд всегда составляет лишь часть его рабочего дня, т. е. рабочий день никогда не может сократиться до этого минимума. Зато у рабочего дня есть максимальная граница. Он не может быть продлён за известный предел. Эта максимальная граница определяется двояко. Во-первых, физическим пределом рабочей силы. Человек может расходовать в продолжение суток, естественная продолжительность которых равна 24 часам, лишь определённое количество жизненной силы. Так, лошадь может работать изо дня в день лишь по 8 часов. В продолжение одной части суток сила должна отдыхать, спать, в продолжение другой части суток человек должен удовлетворять другие физические потребности – питаться, мыться, одеваться и т. д. Кроме этих чисто физических границ удлинение рабочего дня наталкивается на границы морального свойства: рабочему необходимо время для удовлетворения интеллектуальных и социальных потребностей, объём и количество которых определяется общим состоянием культуры. Поэтому изменения рабочего дня совершаются в пределах физических и социальных границ. Но как те, так и другие границы весьма растяжимого свойства и открывают самые широкие возможности. Так, например, мы встречаем рабочий день в 8, 10, 12, 14, 16, 18 часов, т. е. самой различной длины.
Капиталист купил рабочую силу по её дневной стоимости. Ему принадлежит её потребительная стоимость в течение одного рабочего дня. Он приобрёл, таким образом, право заставить рабочего работать на него в продолжение одного рабочего дня. Но что такое рабочий день?[371] Во всяком случае, это нечто меньшее, чем естественный день жизни. На сколько? У капиталиста свой собственный взгляд на эту ultima Thule,[372] на необходимую границу рабочего дня. Как капиталист, он представляет собой лишь персонифицированный капитал. Его душа – душа капитала. Но у капитала одно-единственное жизненное стремление – стремление возрастать, создавать прибавочную стоимость, впитывать своей постоянной частью, средствами производства, возможно бо́льшую массу прибавочного труда.[373] Капитал – это мёртвый труд, который, как вампир, оживает лишь тогда, когда всасывает живой труд и живёт тем полнее, чем больше живого труда он поглощает. Время, в продолжение которого рабочий работает, есть то время, в продолжение которого капиталист потребляет купленную им рабочую силу.[374] Если рабочий потребляет своё рабочее время на самого себя, то он обкрадывает капиталиста.[375]
Итак, капиталист ссылается на закон товарного обмена. Как и всякий другой покупатель, он старается извлечь возможно бо́льшую пользу из потребительной стоимости своего товара. Но вдруг раздаётся голос рабочего, который до сих пор заглушался шумом и грохотом [Sturm und Drang] процесса производства.
Товар, который я тебе продал, отличается от остальной товарной черни тем, что его потребление создаёт стоимость, и притом бо́льшую стоимость, чем стоит он сам. Потому-то ты и купил его. То, что для тебя является возрастанием капитала, для меня есть излишнее расходование рабочей силы. Мы с тобой знаем на рынке лишь один закон: закон обмена товаров. Потребление товара принадлежит не продавцу, который отчуждает товар, а покупателю, который приобретает его. Поэтому тебе принадлежит потребление моей дневной рабочей силы. Но при помощи той цены, за которую я каждый день продаю рабочую силу, я должен ежедневно воспроизводить её, чтобы потом снова можно было её продавать. Не говоря уже о естественном изнашивании вследствие старости и т. д., у меня должна быть возможность работать завтра при том же нормальном состоянии силы, здоровья и свежести, как сегодня. Ты постоянно проповедуешь мне евангелие «бережливости» и «воздержания». Хорошо. Я хочу, подобно разумному, бережливому хозяину, сохранить своё единственное достояние – рабочую силу и воздержаться от всякой безумной растраты её. Я буду ежедневно приводить её в текучее состояние, превращать в движение, в труд лишь в той мере, в какой это не вредит нормальной продолжительности её существования и её нормальному развитию. Безмерным удлинением рабочего дня ты можешь в один день привести в движение большее количество моей рабочей силы, чем я мог бы восстановить в три дня. То, что ты таким образом выигрываешь на труде, я теряю на субстанции труда. Пользование моей рабочей силой и расхищение её – это совершенно различные вещи. Если средний период, в продолжение которого средний рабочий может жить при разумных размерах труда, составляет 30 лет, то стоимость моей рабочей силы, которую ты мне уплачиваешь изо дня в день, 1365×30, или 1/10 950 всей её стоимости. Но если ты потребляешь её в 10 лет и уплачиваешь мне ежедневно 1/10 950 вместо 1/3 650 всей её стоимости, т. е. лишь 1/3 дневной её стоимости, то ты, таким образом, крадёшь у меня ежедневно 2/3 стоимости моего товара. Ты оплачиваешь мне однодневную рабочую силу, хотя потребляешь трёхдневную. Это противно нашему договору и закону товарообмена. Итак, я требую рабочего дня нормальной продолжительности и требую его, взывая не к твоему сердцу, так как в денежных делах сердце молчит. Ты можешь быть образцовым гражданином, даже членом общества покровительства животным и вдобавок пользоваться репутацией святости, но у той вещи, которую ты представляешь по отношению ко мне, нет сердца в груди. Если кажется, что в ней что-то бьётся, так это просто биение моего собственного сердца. Я требую нормального рабочего дня, потому что, как всякий другой продавец, я требую стоимости моего товара.[376]
Мы видим, что если не считать весьма растяжимых границ рабочего дня, то природа товарного обмена сама не устанавливает никаких границ для рабочего дня, а следовательно и для прибавочного труда. Капиталист осуществляет своё право покупателя, когда стремится по возможности удлинить рабочий день и, если возможно, сделать два рабочих дня из одного. С другой стороны, специфическая природа продаваемого товара обусловливает предел потребления его покупателем, и рабочий осуществляет своё право продавца, когда стремится ограничить рабочий день определённой нормальной величиной. Следовательно, здесь получается антиномия, право противопоставляется праву, причём оба они в равной мере санкционируются законом товарообмена. При столкновении двух равных прав решает сила. Таким образом, в истории капиталистического производства нормирование рабочего дня выступает как борьба за пределы рабочего дня, борьба между совокупным капиталистом, т. е. классом капиталистов, и совокупным рабочим, т. е. рабочим классом.

0

22

2. Неутолимая жажда прибавочного труда. Фабрикант и боярин

Капитал не изобрёл прибавочного труда. Всюду, где часть общества обладает монополией на средства производства, работник, свободный или несвободный, должен присоединять к рабочему времени, необходимому для содержания его самого, излишнее рабочее время, чтобы произвести жизненные средства для собственника средств производства,[377] будет ли этим собственником афинский χαλός χάγαδός [аристократ], этрусский теократ, civis romanus [римский гражданин], норманский барон, американский рабовладелец, валашский боярин, современный лендлорд или капиталист.[378] Впрочем, ясно, что если в какой-нибудь общественно-экономической формации преимущественное значение имеет не меновая стоимость, а потребительная стоимость продукта, то прибавочный труд ограничивается более или менее узким кругом потребностей, но из характера самого производства ещё не вытекает безграничная потребность в прибавочном труде. Ужасным становится чрезмерный труд в древности в тех случаях, когда дело идёт о добывании меновой стоимости в её самостоятельной денежной форме – в производстве золота и серебра. Насильственный труд, убивающий работника, является здесь официальной формой чрезмерного труда. Достаточно почитать Диодора Сицилийского.[379] Однако это исключения для древнего мира. Но как только народы, у которых производство совершается ещё в сравнительно низких формах рабского, барщинного труда и т. д., вовлекаются в мировой рынок, на котором господствует капиталистический способ производства и который преобладающим интересом делает продажу продуктов этого производства за границу, так к варварским ужасам рабства, крепостничества и т. д. присоединяется цивилизованный ужас чрезмерного труда. Поэтому труд негров в южных штатах Американского союза носил умеренно-патриархальный характер до тех пор, пока целью производства было главным образом непосредственное удовлетворение собственных потребностей. Но по мере того как экспорт хлопка становился жизненным интересом для этих штатов, чрезмерный труд негра, доходящий в отдельных случаях до потребления его жизни в течение семи лет труда, становился фактором рассчитанной и рассчитывающей системы. Тут дело шло уже не о том, чтобы выколотить из него известное количество полезных продуктов. Дело заключалось в производстве самой прибавочной стоимости. То же самое происходило с барщинным трудом, например в Дунайских княжествах.
Сравнение неутолимой жажды прибавочного труда в Дунайских княжествах с такой же жаждой на английских фабриках представляет особенный интерес, потому что прибавочный труд при барщине обладает самостоятельной, осязательно воспринимаемой формой.
Предположим, что рабочий день состоит из 6 часов необходимого труда и 6 часов прибавочного труда. В таком случае свободный рабочий доставляет капиталисту еженедельно 6х6, или 36 часов прибавочного труда. Это равносильно тому, как если бы он работал 3 дня в неделю на себя и 3 дня в неделю даром на капиталиста. Но это распадение рабочего времени незаметно. Прибавочный труд и необходимый труд сливаются вместе. Поэтому то же самое отношение я мог бы, например, выразить в таком виде, что рабочий в продолжение каждой минуты работает 30 секунд на себя и 30 секунд на капиталиста и т. д. Иначе обстоит дело с барщинным трудом. Необходимый труд, который выполняет, например, валашский крестьянин для поддержания собственного существования, пространственно отделён от его прибавочного труда на боярина. Первый труд он выполняет на своём собственном поле, второй – в господском поместье. Обе части рабочего времени существуют поэтому самостоятельно, одна рядом с другой. В форме барщинного труда прибавочный труд точно отделён от необходимого труда. Это различие в форме проявления, очевидно, ничего не изменяет в количественном отношении между прибавочным трудом и необходимым трудом. Три дня прибавочного труда в неделю остаются тремя днями труда, который не создаёт эквивалента для самого рабочего, будет ли этот труд называться барщинным или наёмным трудом. Но у капиталиста неутолимая жажда прибавочного труда проявляется в стремлении к безмерному удлинению рабочего дня, у боярина же проще: в непосредственной погоне за барщинными днями.[380]
Барщина соединялась в Дунайских княжествах с натуральными рентами и прочими атрибутами крепостного состояния, но она составляла основную дань, уплачиваемую господствующему классу. Там, где это имело место, барщина редко возникала из крепостного состояния, наоборот, обыкновенно крепостное состояние возникало из барщины.[381] Так было в румынских провинциях. Их первоначальный способ производства был основан на общинной собственности, но не в её славянской или индийской формах. Часть земель самостоятельно возделывалась членами общины как свободная частная собственность, другая часть – ager publicus [общинное поле] – обрабатывалась ими сообща. Продукты этого совместного труда частью служили резервным фондом на случай неурожаев и других случайностей, частью государственным фондом на покрытие военных, церковных и других общинных расходов. С течением времени военная и духовная знать вместе с общинной собственностью узурпировала и связанные с нею повинности. Труд свободных крестьян на их общинной земле превратился в барщинный труд на похитителей общинной земли. Одновременно с этим развились крепостные отношения, однако только фактически, а не юридически, пока они не были узаконены всемирной «освободительницей», Россией, под предлогом отмены крепостного права. Кодекс барщинных работ, обнародованный русским генералом Киселёвым в 1831 г., был, конечно, продиктован самими боярами. Так Россия одним ударом завоевала магнатов Дунайских княжеств и стяжала одобрительные рукоплескания либеральных кретинов всей Европы.
По «Règlement organique»,[382] как называется этот кодекс барщинных работ, каждый валашский крестьянин, помимо массы подробно перечисленных натуральных повинностей, обязан был ещё по отношению к так называемому земельному собственнику: 1) двенадцатью рабочими днями без уточнения характера работы; 2) одним днём работы в поле и 3) одним днём возки леса. Итого 14 дней в году. Однако с глубоким пониманием политической экономии рабочий день берётся не в его обыкновенном смысле, а как рабочий день, необходимый для производства среднего дневного продукта; средний же дневной продукт хитроумно определён таким образом, что ни один циклоп не справился бы с ним в сутки. Поэтому сам «Règlement» в сухих выражениях с истинно русской иронией разъясняет, что под 12 рабочими днями следует разуметь продукт 36 дней ручного труда; день работы в поле означает три дня и день возки леса – также три дня. Всего 42 барщинных дня. Но сюда присоединяется так называемая «Jobagie», т. е. услуги, оказываемые землевладельцу в случае чрезвычайных производственных надобностей. Соответственно численности её населения каждая деревня ежегодно должна выставить в порядке «Jobagie» определённый контингент рабочей силы. Этот добавочный барщинный труд определяется в 14 дней для каждого валашского крестьянина. Таким образом, предписанный барщинный труд составляет 56 рабочих дней ежегодно. Сельскохозяйственный же год в Валахии, вследствие плохого климата, насчитывает всего 210 дней, из которых надо вычесть 40 воскресных и праздничных дней и в среднем 30 непогожих дней, итого 70 дней. Таким образом, остаётся 110 рабочих дней. Отношение барщинного труда к необходимому труду – 56/84, или 662/3 процента, выражает гораздо меньшую норму прибавочной стоимости, чем та, которая характеризует труд английского сельскохозяйственного или фабричного рабочего. Однако это лишь законом установленный барщинный труд. A «Règlement organique» с ещё бо́льшим «либерализмом», чем английское фабричное законодательство, даёт возможность обходить собственные предписания. После того как из 12 дней было сделано 58, номинальная дневная выработка в каждый из 56 барщинных дней определяется таким образом, что не обойтись без надбавки на следующие дни. Например, в один день должен быть прополот земельный участок такого размера, что на производство этой операции, особенно на кукурузном поле, требуется в действительности вдвое больше времени. Установленное законом дневное задание по отдельным видам сельскохозяйственных работ может быть так истолковано, что начало дня придётся на май, а конец – на октябрь. Для Молдавии постановления ещё суровее.
«Двенадцать барщинных дней по „Règlement organique“, – восклицает один упоённый победой боярин, – составляют 365 дней в году!».[383]
Если «Règlement organique» Дунайских княжеств был положительным выражением неутолимой жажды прибавочного труда, которая узаконивается каждым параграфом, то английские фабричные акты являются отрицательным выражением всё той же жажды, Эти законы обуздывают стремления капитала к безграничному высасыванию рабочей силы, устанавливая принудительное ограничение рабочего дня государством, и притом государством, в котором господствуют капиталист и лендлорд. Не говоря уже о нарастающем рабочем движении, с каждым днём всё более грозном, ограничение фабричного труда было продиктовано той же самой необходимостью, которая заставила выливать гуано на английские поля. То же слепое хищничество, которое в одном случае истощало землю, в другом случае в корне подрывало жизненную силу нации. Периодически повторявшиеся эпидемии говорили здесь так же убедительно, как уменьшение роста солдат в Германии и во Франции.[384]
Действующий теперь (1867) фабричный акт 1850 г. устанавливает средненедельный рабочий день в 10 часов, именно в течение первых 5 дней недели по 12 часов, с 6 часов утра до 6 часов вечера, – причём из этого времени ½ часа полагается по закону на завтрак и 1 час на обед, так что остаётся 10½ рабочих часов, – и в субботу 8 часов, от 6 часов утра до 2 часов пополудни, из которых ½ часа полагается на завтрак. Остаётся 60 рабочих часов, по 10½ для первых пяти дней недели, 7½ – для последнего дня недели.[385] Введены особые контролёры, наблюдающие за исполнением этого закона, непосредственно подчинённые министерству внутренних дел фабричные инспектора, отчёты которых публикуются парламентом каждое полугодие. Они дают, таким образом, постоянные и официальные статистические данные относительно капиталистической жажды прибавочного труда.
Послушаем же на минуту фабричных инспекторов.[386]
«Фабрикант, прибегающий к обману, начинает работу на четверть часа – иногда больше, иногда меньше, чем на четверть часа, – раньше 6 часов утра и заканчивает её на четверть часа – иногда больше, иногда меньше – позже 6 часов вечера. Он отнимает по 5 минут от начала и конца получаса, определённого на завтрак, и урывает по 10 минут в начале и в конце часа, определённого на обед. В субботу работа заканчивается у него на четверть часа – иногда больше, иногда меньше, чем на четверть часа, – позже двух часов пополудни. Таким образом, он выигрывает:

Это составляет 5 часов 40 минут в неделю, что, умноженное на 50 рабочих недель, за вычетом 2 недель на праздники и случайные перерывы работы, даёт 27 рабочих дней».[387]
«Если рабочий день ежедневно удлиняется на 5 минут, то это составит 2½ рабочих дня в год».[388] «Лишний час в день, добываемый таким путём, что кусочек времени урывается то тут, то там, делает из 12 месяцев в году 13».[389]
Кризисы, во время которых производство прерывается и работа совершается лишь «неполное время», лишь по нескольку дней в неделю, конечно, ничего не изменяют в стремлении к удлинению рабочего дня. Чем больше сократились дела, тем больше должна быть выручка с каждого дела. Чем меньше времени может продолжаться работа, тем продолжительнее должно быть прибавочное рабочее время. Вот что сообщают фабричные инспектора о периоде кризиса 1857–1858 годов.
«Может показаться непоследовательностью самая возможность чрезмерного труда в такое время, когда торговля идёт так плохо, но плохое её состояние подталкивает беззастенчивых людей к нарушениям закона;
они обеспечивают себе таким образом добавочную прибыль…» «В то самое время», – говорит Леонард Хорнер, – «когда 122 фабрики моего округа совсем прекратили своё существование, 143 бездействуют, а все остальные работают неполное время, по-прежнему совершаются нарушения установленного законом рабочего времени».[390] «Хотя», – говорит г-н Хауэлл, – «большинство фабрик работает вследствие плохого положения дел лишь половинное время, я по-прежнему получаю всё такое же количество жалоб на то, что ежедневно урывается (snatched) у рабочих ½ или ¾ часа путём посягательства на то время, которое предназначено законом на еду и отдых».[391]
То же самое явление повторяется в меньшем масштабе во время ужасного хлопкового кризиса с 1861 по 1865 год.[392]
«Если мы застаём рабочих за работой в обеденное или какое-нибудь другое не предусмотренное для работы время, то нам иногда говорят в оправдание, будто они ни за что не хотят уйти с фабрики, так что требуется принуждение, чтобы заставить их прекратить работу» (чистку машин и т. д.), «особенно вечером в субботу. Но если „руки“ остаются на фабрике после остановки машин, так это происходит лишь потому, что между 6 часами утра и 6 часами вечера, в установленные законом рабочие часы, им не отводится времени для исполнения таких работ».[393]
«Добавочная прибыль, получаемая от перерабатывания сверх установленного законом времени, представляет для многих фабрикантов слишком большой соблазн, чтобы можно было ему противостоять. Они полагаются на то, что их не поймают, и рассчитывают, что, если это даже и будет обнаружено, незначительность денежных штрафов и судебных издержек обеспечат им всё-таки прибыльный баланс».[394] «В тех случаях, когда добавочное время выигрывается путём присоединяющихся друг к другу мелких краж („a multiplication of small thefts“), совершаемых в течение дня, инспектора сталкиваются с почти непреодолимыми трудностями, когда они хотят представить доказательства нарушения закона».[395]
Эти «мелкие кражи», совершаемые капиталом за счёт времени на еду и времени отдыха рабочих, фабричные инспектора называют «petty pilferings of minutes», кражей минут,[396] «snatching a few minutes», урыванием минут[397] или, по техническому выражению рабочих, «nibbling and cribbling at meal times» [ «выдиранием и выскребанием из времени, отведённого на еду»].[398]
Мы видим, что в этой атмосфере образование прибавочной стоимости посредством прибавочного труда не составляет тайны.
«Если бы вы разрешили, – сказал как-то один весьма почтенный фабрикант, – заставлять рабочих работать ежедневно всего на 10 минут больше положенного времени, вы клали бы мне в карман по 1000 ф. ст. в год».[399] «Атомы времени суть элементы прибыли».[400]
Нет ничего характернее в этом отношении, как обозначение словами «full times» [ «полное время»] рабочих, работающих полное время, и «half times» [ «половина времени»] – детей до 13-летнего возраста, которым дозволяется работать лишь по 6 часов.[401] Рабочий здесь не что иное, как персонифицированное рабочее время. Все индивидуальные различия сводятся к различию между «Vollzeitler» [ «рабочий, работающий полное время»] и «Halbzeitler» [ «рабочий, работающий половину времени»].
3. Отрасли английской промышленности без установленных законом границ эксплуатации

До сих пор мы наблюдали стремление к удлинению рабочего дня, поистине волчью жадность к прибавочному труду, в такой области, в которой непомерные злоупотребления, не превзойдённые даже, как говорит один буржуазный английский экономист, жестокостями испанцев по отношению к краснокожим Америки,[402] вызвали, наконец, необходимость наложить на капитал узду законодательного регулирования. Приглядимся теперь к некоторым отраслям производства, где высасывание рабочей силы или и сейчас ещё нисколько не стеснено, или до самого последнего времени ничем не было стеснено.
«Г-н Бротон, мировой судья графства, заявил как председатель митинга, состоявшегося в ноттингемском городском доме 14 января 1860 г., что среди той части городского населения, которая занята в кружевном производстве, царят такие нищета и лишения, которых не знает остальной цивилизованный мир… В 2, 3, 4 часа утра 9–10-летних детей отрывают от их грязных постелей и принуждают за одно жалкое пропитание работать до 10, 11, 12 часов ночи, в результате чего конечности их отказываются служить, тело сохнет, черты лица приобретают тупое выражение, и всё существо цепенеет в немой неподвижности, один вид которой приводит в ужас. Мы не удивлены, что г-н Маллетт и другие фабриканты выступили с протестом против каких бы то ни было прений… Система, подобная той, которую описал его преподобие Монтегю Валпи, это – система неограниченного рабства, рабства в социальном, физическом, моральном и интеллектуальном отношениях… Что сказать о городе, созывающем публичный митинг с целью ходатайствовать о том, чтобы рабочее время мужчин было ограничено 18 часами в сутки!.. Мы изливаемся в декламациях против виргинских и каролинских плантаторов. Но разве их торговля неграми со всеми ужасами кнута и торга человеческим мясом отвратительнее, чем это медленное человекоубийство, которое совершается изо дня в день для того, чтобы к выгоде капиталистов фабриковались вуали и воротнички?».[403]
Гончарное производство (Pottery) Стаффордшира в течение последних 22 лет послужило предметом трёх парламентских обследований. Результаты этих обследований изложены в отчёте г-на Скривена, представленном в 1841 г. Комиссии по обследованию условий детского труда, в отчёте д-ра Гринхау за 1860 г., опубликованном по распоряжению медицинского инспектора Тайного совета («Public Health, 3rd Report», I, 102–113), и, наконец, в отчёте г-на Лонджа за 1863 г. в «First Report of the Children's Employment Commission» от 13 июня 1863 года. Для моей задачи достаточно извлечь из отчётов 1860 и 1863 гг. некоторые свидетельские показания самих подвергавшихся эксплуатации детей. По тому, каково положение детей, можно сделать заключение о положении взрослых, особенно девушек и женщин, да ещё в такой отрасли промышленности, в сравнении с которой бумагопрядение и т. п. кажется весьма приятным и здоровым занятием.[404]
Уильям Вуд, девяти лет, «начал работать, когда ему было 7 лет и 10 месяцев». Сначала он «ran moulds» (относил в сушильню изготовленный товар в формах и затем приносил обратно пустые формы). Он приходит ежедневно в 6 часов утра и кончает приблизительно в 9 часов вечера. «Я всю неделю работаю ежедневно до 9 часов вечера. Так было, например, в продолжение последних 7–8 недель». Итак, пятнадцать часов труда для семилетнего ребёнка! Дж. Марри, двенадцатилетний мальчик, показывает:
«I run moulds and turn jigger» («я [отношу формы и] верчу колесо»). «Я прихожу в 6 часов, иногда в 4 часа утра. Я работал всю последнюю ночь до 6 часов сегодняшнего утра. Я не ложился с предпоследней ночи. Кроме меня работало 8 или 9 других мальчиков всю последнюю ночь напролёт. За исключением одного, все опять пришли сегодня утром. Я получаю 3 шилл. 6 пенсов в неделю (1 талер 5 грошей). Мне ничего не прибавляют, когда я работаю без перерыва всю ночь. На последней неделе я проработал две ночи». Фернихаф, десятилетний мальчик: «Я не всегда получаю полный час на обед, часто – всего полчаса, так бывает каждый четверг, пятницу и субботу».[405]
По заявлению д-ра Гринхау, продолжительность жизни в гончарных округах Сток-он-Трент и Вулстантон чрезвычайно мала. Несмотря на то, что из мужского населения старше 20-летнего возраста гончарным производством занято в округе Сток всего 36,6 %, а в Вулстантоне всего 30,4 %, на гончаров в первом округе приходится более половины, а во втором около 2/5 общего числа смертных случаев от грудных болезней среди мужчин данного возраста. Д-р Бутройд, врач, практикующий в Хенли, заявляет:
«Каждое последующее поколение гончаров отличается меньшим ростом и более слабым здоровьем, чем предыдущее».
Точно так же другой врач, г-н Мак-Бин, говорит:
«С того времени как я начал практиковать среди гончаров, – это было 25 лет тому назад, – бросающееся в глаза вырождение этого класса находит себе выражение в прогрессирующем уменьшении роста и веса».
Показания эти взяты из отчёта 1860 г. д-ра Гринхау.[406]
Из отчёта членов комиссии 1863 г. мы заимствуем следующее. Д-р Дж. Т. Арледж, главный врач больницы Северного Стаффордшира, говорит:
«Как класс, гончары, мужчины и женщины, представляют… вырождающееся население как в физическом, так и в моральном отношении. Они обыкновенно низкорослы, плохо сложены и часто страдают искривлением грудной клетки. Они стареют преждевременно и недолго живут; флегматичные и малокровные, они обнаруживают слабость своего сложения упорными приступами диспепсии, нарушениями функций печени и почек и ревматизмом. Но главным образом они подвержены грудным заболеваниям: воспалению легких, туберкулёзу, бронхиту и астме. Одна из форм астмы свойственна исключительно их профессии и известна под названием астмы горшечников, или чахотки горшечников. Золотухой – болезнью, которая поражает железы, кости и другие части тела, – страдает более двух третей гончаров. Если вырождение (degenerescence) населения этого округа не достигает ещё бо́льших размеров, то это объясняется исключительно притоком новых элементов из соседних местностей и браками с более здоровым населением».
Г-н Чарлз Парсонс, в недавнем прошлом хирург той же больницы, сообщает в одном письме члену комиссии Лонджу, между прочим, следующее:
«Я могу говорить только на основании личных наблюдений, а не статистических данных, но я могу вас уверить, что во мне снова и снова закипало негодование при виде этих несчастных детей, здоровье которых приносится в жертву алчности их родителей и работодателей».
Он перечисляет причины заболеваний среди гончаров и в заключение называет самую главную – «long hours» («долгие рабочие часы»). Отчёт комиссии выражает надежду, что «мануфактура, занимающая такое выдающееся положение в глазах всего мира, не будет более мириться с тем позорным фактом, что её выдающиеся успехи сопровождаются физическим вырождением, разнообразными телесными страданиями и преждевременной смертью рабочих, благодаря труду и искусству которых достигнуты столь крупные результаты».[407]
Сказанное здесь о гончарном производстве Англии относится и к гончарному производству Шотландии.[408]
Спичечная мануфактура ведёт своё начало с 1833 г., со времени изобретения способа прикреплять фосфор к спичке. С 1845 г. она стала быстро развиваться в Англии и из густо населённых частей Лондона распространилась на Манчестер, Бирмингем, Ливерпуль, Бристоль, Норидж, Ньюкасл, Глазго; вместе с тем быстро распространилась и спазма жевательных мышц, которую один венский врач ещё в 1845 г. определил как специфическую болезнь рабочих, занятых в спичечном производстве. Половина рабочих – дети моложе 13-летнего возраста и подростки моложе 18 лет. Эта мануфактура настолько известна своим вредным влиянием на здоровье рабочих и отвратительными условиями, что только самая несчастная часть рабочего класса – полуголодные вдовы и т. д. – поставляет для неё детей, «оборванных, чуть не умирающих с голоду, совершенно заброшенных, лишённых всякого воспитания детей».[409] Из тех свидетелей, которых выслушал член комиссии Уайт (1863 г.), 270 не достигли 18-летнего возраста, 40 были моложе 10 лет, 10 были всего 8 лет и 5 всего 6 лет от роду. Рабочий день, продолжительность которого колеблется между 12–14 и 15 часами, ночной труд, нерегулярное питание, по большей части в помещении самих мастерских, отравленных фосфором. Данте нашёл бы, что все самые ужасные картины ада, нарисованные его фантазией, превзойдены в этой отрасли мануфактуры.
На фабрике обоев более грубые сорта печатаются машинами, более тонкие – ручным способом (block printing). Наибольшее оживление производства приходится на время от начала октября и до конца апреля. В этот период работа часто продолжается, и притом почти без перерыва, от 6 часов утра до 10 часов вечера и позднее, до глубокой ночи.
Дж. Лич показывает: «Прошлой зимой» (1862 г.) «из 19 девушек 6 отсутствовали, заболев от чрезмерного труда. Чтобы не дать им заснуть, я должен постоянно кричать на них». У. Даффи: «Часто от усталости дети не могли держать глаза открытыми; в сущности частенько и нам самим это едва удавалось». Дж. Лайтборн: «Мне 13 лет… Прошлую зиму мы работали до 9 часов вечера, а позапрошлую до 10 часов. Прошлой зимой я кричал почти каждый вечер от боли в ногах, на которых образовались язвы». Дж. Апсден: «Когда моему мальчугану было 7 лет, я ежедневно носил его на спине туда и обратно по снегу, и он работал обыкновенно по 16 часов!.. Часто я становился на колени, чтобы накормить его, пока он стоял у машины, так как он не имел права ни уйти от неё, ни остановить её». Смит, компаньон и управляющий одной манчестерской фабрики: «Мы» (он разумеет те «руки», которые на «нас» работают) «работаем без перерыва на еду, и, таким образом, 10½-часовой рабочий день заканчивается в 4½ часа вечера, а всё дальнейшее представляет собой сверхурочное время».[410] (Интересно было бы знать, неужели же и г-н Смит ни разу не ест в продолжение 10½ часов?) «Мы» (всё тот же Смит) «редко оканчиваем ранее 6 часов вечера» (он разумеет: оканчиваем потребление «наших» живых машин, представляющих рабочую силу), «так что мы» (iterum Crispinus[411]) «в действительности работаем сверхурочное время круглый год… Дети и взрослые» (152 ребёнка и подростка моложе 18 лет и 140 взрослых) «одинаково работали в продолжение 18 месяцев в среднем самое меньшее по 7 дней и 5 часов в неделю, или по 78½ часов. Для 6 недель, закончившихся 2 мая этого года» (1863 г.), «средняя цифра была выше – 8 дней, или 84 часов в неделю!»
И всё-таки этот самый г-н Смит, столь расположенный к pluralis majestatis,[412] с улыбкой прибавляет: «машинный труд лёгок». А фабриканты, применяющие block printing, говорят: «Ручной труд здоровее машинного». В общем господа фабриканты с негодованием высказываются против предложения: «останавливать машины, по крайней мере, во время еды». Вот что говорит по этому поводу г-н Отли, директор фабрики обоев в Боро (в Лондоне):
«Закон, который разрешил бы нам рабочий день продолжительностью от 6 часов утра до 9 часов вечера, был бы для нас (!) весьма желателен, но предписываемый фабричным актом рабочий день продолжительностью от 6 часов утра до 6 часов вечера нам (!) не годится… Мы останавливаем машины на время обеда» (какое великодушие!). «Эта остановка не причиняет сколько-нибудь серьёзной потери в бумаге и краске». «Но», – с сочувствием добавляет он, – «я прекрасно понимаю, что потеря, связанная с этим, не доставляет особенного удовольствия».
Отчёт комиссии наивно полагает, что боязнь некоторых «ведущих фирм» лишиться времени, т. е. времени, в течение которого присваивается чужой труд, и таким образом «лишиться прибыли», не является ещё достаточным основанием для того, чтобы дети, не достигшие 13-летнего возраста, и подростки моложе 18 лет «лишались пищи» в продолжение 12–16 часов или чтобы они снабжались пищей так же, как средства труда снабжаются вспомогательными материалами: машина – водой и углём, шерсть – мылом, колёса – маслом и т. д., т. е. во время самого процесса производства.[413]
Ни в одной отрасли промышленности Англии (мы оставляем в стороне машинную выпечку хлеба, ещё только начинающую прокладывать себе дорогу) не сохранилось такого древнего и, – в чём можно убедиться, читая поэтов Римской империи, – даже дохристианского способа производства, как в хлебопечении. Но капитал, как уже отмечено раньше, первоначально равнодушен к техническому характеру того процесса труда, которым он овладевает. Он берёт его сначала таким, каким застаёт.
Невероятная фальсификация хлеба, в особенности в Лондоне была впервые разоблачена комитетом палаты общин по вопросу «о фальсификации пищевых продуктов» (1855–1856 гг.) и работой д-ра Хасселла «Adulteration detected».[414] Следствием этих разоблачений явился закон 6 августа 1860 г. «for preventing the adulteration of articles of food and drink» [ «для предотвращения фальсификации предметов питания и напитков»], закон, не оказавший никакого влияния, так как он соблюдает, конечно, высшую степень деликатности по отношению к каждому фритредеру, который намерен при помощи купли и продажи фальсифицированных товаров «to turn an honest penny» [ «добыть честную копейку»].[415] Сам комитет в достаточно наивной форме выразил своё убеждение, что свобода торговли в сущности означает торговлю фальсифицированными или, по остроумному выражению англичан, «софистицированными продуктами». И в самом деле, такого рода «софистика» умеет лучше Протагора делать из белого чёрное и из чёрного белое и лучше элеатов 82 демонстрировать ad oculos [воочию] полную иллюзорность всего реального.[416]
Во всяком случае, комитет обратил внимание публики на её «хлеб насущный», а тем самым и на хлебопечение. В то же время на публичных митингах и в петициях, обращённых к парламенту, раздались жалобы лондонских пекарей-подмастерьев на чрезмерный труд и т. д. Эти жалобы звучали так настоятельно, что г-н Х. С. Трименхир, бывший также членом неоднократно упоминавшейся комиссии 1863 г., был назначен королевским следственным комиссаром. Его отчёт[417] вместе с свидетельскими показаниями взволновал публику – не сердце её, а желудок. Правда, начитанному в библии англичанину было хорошо известно, что призвание человека, если только он милостью божьей не капиталист, не лендлорд и не обладатель синекуры, заключается в том, чтобы в поте лица своего есть хлеб свой, но он не знал того, что он должен ежедневно съедать в своём хлебе некоторое количество человеческого пота с примесью гноя, паутины, мёртвых тараканов и гнилых немецких дрожжей, не говоря уже о квасцах, песке и других не менее приятных минеральных примесях. Поэтому, невзирая на её святейшество «свободу торговли», «свободное» до того времени пекарное производство подчинили надзору государственных инспекторов (в конце парламентской сессии 1863 г.), причём тот же парламентский акт воспретил пекарям-подмастерьям моложе 18 лет работать между 9 часами вечера и 5 часами утра. Последний пункт красноречивее, чем целые тома, говорит о чрезмерном труде в этой отрасли промышленности, от которой веет такой патриархальностью.

0

23

«Работа лондонского пекаря-подмастерья начинается обыкновенно в 11 часов ночи. В это время он делает тесто, – чрезвычайно утомительная процедура, продолжающаяся от ½ до ¾ часа, смотря по величине и качеству выпечки. Затем он ложится на месильную доску, служащую одновременно и покрышкой для квашни, в которой делается тесто, и засыпает часа на два, подложив один мучной мешок под голову и покрывшись другим. Затем следует спешная и беспрерывная пятичасовая работа: надо месить тесто, взвешивать его, придавать ему форму, сажать в печь, вынимать из печи и т. д. Температура пекарни колеблется между 75° и 90° [по Фаренгейту, или 24°–32° по Цельсию], причём в небольших пекарнях она скорее бывает выше, чем ниже. Когда хлебы, булки и т. д. готовы, начинается распределение выпечки, и значительная часть рабочих, окончив только что описанный тяжёлый ночной труд, в продолжение дня разносит хлеб в корзинах или развозит его в тележках из одного дома в другой, а в промежутках производит иногда ещё какую-нибудь работу в пекарне. Смотря по времени года и размеру предприятия, работа заканчивается между часом и шестью пополудни, тогда как другая часть рабочих занята в пекарне до позднего вечера».[418] «Во время лондонского сезона подмастерья, занятые в булочных, изготовляющих „полноценный“ хлеб в Уэст-Энде, начинают работу регулярно в 11 часов ночи и с одним или двумя очень короткими перерывами заняты выпечкой хлеба до 8 часов следующего утра. Затем они занимаются до 4, 5, 6, а то и 7 часов разноской хлеба или же изготовлением бисквитов в пекарне. По окончании работы наступает время сна, который продолжается не больше 6 часов, часто всего 5 и 4 часа. В пятницу работа всегда начинается раньше, примерно в 10 часов вечера, и длится без перерыва, заключаясь то в приготовлении, то в разноске хлеба, до 8 часов вечера субботы, в большинстве же случаев до 4 или 5 часов утра воскресенья. Даже в солидных пекарнях, продающих хлеб по „полной цене“, по воскресеньям производится в продолжение 4–5 часов подготовительная работа к следующему дню… Ещё продолжительнее рабочий день подмастерьев, работающих у „underselling masters“ (булочников, продающих хлеб по пониженной цене), а таковые составляют, как было замечено выше, более ¾ лондонских пекарей; но труд их почти исключительно ограничен пекарней, так как их хозяева продают хлеб лишь в собственных булочных, если не брать в расчёт мелких лавок, в которые они его доставляют. К концу недели… т. е. в четверг, работа начинается здесь в 10 часов вечера и продолжается лишь с незначительным перерывом до поздней ночи с субботы на воскресенье».[419]
Что касается «underselling masters», то даже буржуазная точка зрения признаёт, что «неоплаченный труд рабочих (the unpaid labour of the men) составляет основу их конкуренции».[420] И «full priced baker» [ «булочник, продающий хлеб по полной цене»] изобличает перед следственной комиссией своих «underselling» конкурентов как похитителей чужого труда и фальсификаторов.
«Они преуспевают только благодаря тому, что надувают публику к выколачивают из своих рабочих 18 часов труда, оплачивая всего 12-часовой труд».[421]
Фальсификация хлеба и возникновение категории булочников, продающих хлеб ниже полной цены, – оба эти явления развиваются в Англии с начала XVIII столетия, т. е. с того времени, когда цеховой характер промысла разложился и за спиной номинального мастера-пекаря выдвинулся капиталист в образе мукомола или торговца мукой.[422] Этим была положена основа капиталистическому производству, безмерному удлинению рабочего дня и ночным работам, хотя даже в Лондоне последние получили серьёзное распространение лишь с 1824 года.[423]
После всего вышеизложенного будет понятно, почему в отчёте комиссии пекари-подмастерья относятся к категории рабочих с короткой продолжительностью жизни; счастливо избежав опасности стать жертвой ужасающей детской смертности, характерной для всех категорий рабочего класса, они редко достигают 42-летнего возраста. Тем не менее пекарный промысел всегда переполнен кандидатами. Источниками, из которых Лондон черпает эти «рабочие силы», являются Шотландия, западные земледельческие округа Англии и Германия.
В 1858–1860 гг. пекари-подмастерья в Ирландии организовали на собственные средства ряд больших митингов для агитации против ночного и воскресного труда. Публика с чисто ирландским пылом приняла их сторону, как это было, например, в 1860 г. на майском митинге в Дублине. Результатом этого движения явилось успешное проведение исключительно дневного труда в Уэксфорде, Килкенни, Клонмеле, Уотерфорде и т. д.
«В Лимерике, где, как известно, страдания наёмных рабочих превосходят всякую меру, движение это разбилось о сопротивление хозяев пекарен, особенно же пекарей-мельников. Пример Лимерика вызвал попятное движение в Эннисе и Типперэри. В Корке, где общественное негодование проявилось наиболее живо, хозяева, используя своё право выбросить рабочих на улицу, подавили движение. В Дублине хозяева оказали самое решительное сопротивление и преследованием подмастерьев, возглавлявших агитацию, принудили остальных уступить и согласиться на ночной и воскресный труд».[424]
Комитет вооружённого в Ирландии до зубов английского правительства слёзно увещевает неумолимых хозяев пекарен Дублина, Лимерика, Корка и т. д.:
«Комитет полагает, что рабочее время ограничено естественными законами, которых нельзя нарушать безнаказанно. Принуждая своих рабочих, с помощью угрозы увольнения, к нарушению их религиозных убеждений, неповиновению законам страны и игнорированию общественного мнения» (всё это относится к воскресному труду), «хозяева сеют вражду между капиталом и трудом и подают пример, опасный для религии, нравственности и общественного порядка… Комитет полагает, что удлинение рабочего дня свыше 12 часов является узурпаторским вторжением в семейную и частную жизнь рабочего и ведёт к гибельным моральным результатам вследствие вмешательства в семейный быт человека и в выполнение им своих семейных обязанностей в качестве сына, брата, мужа и отца. Труд, продолжающийся более 12 часов, имеет своей тенденцией разрушение здоровья рабочего, преждевременную старость и раннюю смерть и таким образом ведёт к несчастью рабочих семей, которые лишаются („are deprived“) попечения и опоры главы семейства как раз в такое время, когда это всего более необходимо».[425]
Мы только что познакомились с Ирландией. По другую сторону пролива, в Шотландии, сельскохозяйственный рабочий, человек плуга, возмущённо указывает на свой 13–14-часовой труд в суровейшем климате, при четырёхчасовом дополнительном труде по воскресным дням (и это в стране, в которой так свято чтут воскресенье);[426] в то же самое время перед лондонским большим жюри предстали три железнодорожных рабочих: кондуктор пассажирского поезда, машинист и сигнальщик. Большая железнодорожная катастрофа отправила сотни пассажиров на тот свет. Причиной несчастья послужила небрежность железнодорожных рабочих. Они единогласно заявляют перед лицом присяжных, что 10–12 лет тому назад их работа продолжалась всего 8 часов в сутки. В течение же последних 5–6 лет рабочее время довели до 14, 18 и 20 часов, а при особенно большом наплыве пассажиров, например в разгар сезона экскурсий, оно часто продолжается без перерыва 40–50 часов. Но они, железнодорожные рабочие, обыкновенные люди, а не циклопы. В известный момент рабочая сила их отказывается служить. Они впадают в состояние оцепенения, голова перестаёт соображать, глаза – видеть. Вполне «respectable British Juryman» [ «респектабельный британский присяжный»] отвечает на эти показания приговором о передаче дела, квалифицируемого как manslaughter (убийство), в более высокую инстанцию, и в дополнительном пункте мягко выражает благочестивое пожелание, чтобы господа железнодорожные магнаты капитала в будущем проявляли бо́льшую щедрость при покупке необходимого количества «рабочих сил» и обнаруживали бо́льшее «воздержание» или «самоотречение», или «бережливость» при высасывании купленной рабочей силы.[427]
Из пёстрой толпы рабочих всех профессий, возрастов, полов, преследующих нас усерднее, чем души убитых преследовали Одиссея, рабочих, чей вид, не будь даже Синих книг под рукой, с первого взгляда говорит о чрезмерном труде, мы возьмём ещё две фигуры: модистку и кузнеца. Разительный контраст между ними лучше всего доказывает, что перед лицом капитала все люди равны.
В последние недели июня 1863 г. все лондонские газеты поместили заметку под «сенсационным» заголовком «Death from simple overwork» («Смерть исключительно от чрезмерного труда»). Речь шла о смерти 20-летней модистки Мэри Анн Уокли, работавшей в весьма респектабельной придворной пошивочной мастерской, которую эксплуатировала одна дама с симпатичным именем Элиз. Здесь вновь раскрылась старая, часто повторявшаяся история[428] о том, что эти девушки работают в среднем по 16½ часов в сутки, а в сезон часто бывают заняты 30 часов без перерыва, причём изменяющая им «рабочая сила» поддерживается время от времени определёнными дозами хереса, портвейна и кофе. Был как раз разгар сезона. Предстояло изготовить благородным леди роскошные наряды для бала в честь только что импортированной принцессы Уэльсской. Мэри Анн Уокли проработала без перерыва 26½ часов вместе с 60 другими девушками, по 30 человек в комнате, имевшей едва 1/3 необходимой кубатуры, причём спать им приходилось по две на одной постели в одной из тех вонючих конур, в которых спальня отгораживается посредством дощатых переборок.[429] И это была одна из лучших модных мастерских Лондона. Мэри Анн Уокли заболела в пятницу, а умерла в воскресенье, не успев даже, к великому изумлению г-жи Элиз, закончить последнее бальное платье. Врач, г-н Киз, вызванный слишком поздно к её смертному одру, показал перед «Coroner's Jury» [ «присяжными по осмотру трупов»] без обиняков:
«Мэри Анн Уокли умерла вследствие чрезмерно продолжительного труда в переполненной мастерской и вследствие того, что она спала в слишком тесном, плохо проветриваемом помещении».
Чтобы дать врачу урок хорошего тона, «Coroner's Jury» в ответ на его показания заявили:
«Она умерла от удара, но есть основание опасаться, что её смерть могла быть ускорена чрезмерным трудом в переполненной мастерской и т. д.».
Наши «белые рабы», воскликнул по этому случаю «Morning Star», орган господ фритредеров Кобдена и Брайта, «наши белые рабы зарабатываются до могилы и гибнут и умирают без всякого шума».[430]
«Зарабатываться до смерти – вот что стоит в порядке дня не только в мастерских дамского платья, но в тысяче мест, вернее – во всяком месте, где дела идут хорошо… Да будет нам позволено привести в пример кузнеца. Если верить поэтам, то нет на свете более сильного, жизнерадостного, весёлого человека, чем кузнец. Он рано встаёт и ещё до восхода солнца высекает искры; нет другого человека, который бы так ел, пил и спал, как он. Если принять во внимание только физические условия, то, при умеренном труде, положение кузнеца действительно одно из самых благоприятных. Но последуем за ним в город и взглянем на то бремя труда, которое взвалено на его сильные плечи, – взглянем на то место, которое он занимает в статистике смертности нашей страны. В Мэрилебоне» (одном из самых больших городских кварталов Лондона) «смертность кузнецов составляет 31 на 1 000 ежегодно, что на 11 превышает среднюю смертность взрослых мужчин Англии. Занятие, представляющее почти инстинктивное искусство человека, само по себе безукоризненное, становится вследствие чрезмерного труда разрушительным для человека. Он может делать такое-то количество ударов молотом в день, такое-то количество шагов, совершать столько-то дыхательных движений, исполнять такую-то работу и прожить, в среднем, скажем, 50 лет. Его принуждают производить на столько-то больше ударов, проходить на столько-то больше шагов, на столько-то учащать дыхание, и это в общей сложности увеличивает затрату его жизненных сил на одну четверть. Он делает усилия в этом направлении, и в результате оказывается, что в продолжение какого-то ограниченного периода он выполняет работ на одну четверть больше и умирает в 37 лет вместо 50».[431]
4. Дневной и ночной труд. Система смен

С точки зрения процесса увеличения стоимости средства производства, постоянный капитал, существуют лишь для того, чтобы впитывать труд и с каждой каплей труда впитывать соответственное количество прибавочного труда. Поскольку они этого не делают, простое существование их образует для капиталиста отрицательную потерю, так как в продолжение всего времени, пока средства производства остаются без употребления, они представляют бесполезно авансированный капитал; потеря эта становится положительной, если возобновление прерванного производства делает необходимыми добавочные затраты. Удлинение рабочего дня за пределы естественного дня, удлинение за счёт ночи действует только как паллиатив, лишь до известной степени утоляет вампирову жажду живой крови труда. Присвоение труда в продолжение всех 24 часов в сутки является поэтому имманентным стремлением капиталистического производства. Но так как физически невозможно высасывать днём и ночью одни и те же рабочие силы, то, чтобы преодолеть физические препятствия, требуется чередование между теми рабочими силами, которые потребляются днём, и теми, которые потребляются ночью, чередование, допускающее различные методы, например организованное таким способом, что часть рабочего персонала одну неделю выполняет дневную работу, а на другой неделе – ночную и т. д. Как известно, такая система смен, такое попеременное хозяйство господствовало в полнокровный юношеский период английской хлопчатобумажной промышленности и т. д. и процветает в настоящее время, между прочим, на бумагопрядильных фабриках Московской губернии. Как система, этот 24-часовой процесс производства существует и поныне во многих до сих пор ещё «свободных» отраслях промышленности Великобритании, между прочим на доменных печах, в кузницах, на железопрокатных заводах и других металлических мануфактурах Англии, Уэльса и Шотландии. Процесс труда продолжается по 24 часа, но только в каждый из 6 будничных дней, но в большинстве случаев охватывает также и 24 часа воскресных суток. В состав рабочих входят мужчины и женщины, взрослые и дети обоего пола. Дети и подростки представлены всеми возрастами от 8 (в иных случаях от 6) до 18 лет.[432] В некоторых отраслях девушки и женщины работают ночью совместно с мужским персоналом.[433]
Не говоря уже об общих вредных последствиях ночного труда,[434] непрерывный, двадцатичетырёхчасовой процесс производства даёт в высшей степени удобную возможность переступать границы номинального рабочего дня. Например, в упомянутых выше отраслях промышленности, требующих большого напряжения, официальный рабочий день составляет для каждого рабочего по большей части 12 ночных или дневных часов. Но сверхурочный труд, выходящий за эти пределы, во многих случаях, выражаясь словами английского официального отчёта, «поистине ужасен» («truly fearful»).[435]
«Никакой человеческий ум», – говорится в отчёте, – «не может представить себе той массы труда, которая, согласно свидетельским показаниям, выполняется мальчиками 9–12 лет, и не прийти после этого к тому неизбежному выводу, что такое злоупотребление властью родителей и работодателей не может быть долее терпимо».[436]
«Одно то обстоятельство, что мальчиков вообще заставляют работать попеременно то днём, то ночью, приводит как во время оживления дел, так и во время их обычного хода к позорному удлинению рабочего дня. Это удлинение во многих случаях носит не только ужасающий, но прямо-таки невероятный характер. Всегда бывает так, что кто-нибудь из мальчиков, которые должны сменить окончивших работу, по той или иной причине но является. В таком случае один или несколько из присутствующих мальчиков, уже закончивших свой рабочий день, должны заменить недостающего. Система эта настолько общеизвестна, что директор одного прокатного завода на мой вопрос, каким образом заполняются места отсутствующих мальчиков, ответил: „Я ведь знаю, что вам это так же хорошо известно, как и мне“, – и, не колеблясь, признал отмеченный факт».[437]
«На одном прокатном заводе, где номинальный рабочий день продолжается с 6 часов утра до 5½ часов вечера, один мальчик работал четыре ночи еженедельно по меньшей мере до 8½ часов вечера следующего дня… и так в продолжение 6 месяцев». «Другой, в девятилетнем возрасте, работал иногда три двенадцатичасовых смены подряд, а в десятилетнем возрасте – два дня и две ночи подряд». «Третий мальчик, которому теперь 10 лет, работал с 6 часов утра до 12 часов ночи в продолжение трёх ночей подряд и до 9 часов вечера в продолжение остальных ночей». «Четвёртый, которому теперь 13 лет, работал целую неделю с 6 часов вечера до 12 часов следующего дня, а иногда три смены одну за другой, например, с утра понедельника до ночи вторника». «Пятый, которому теперь 12 лет, работал на чугунолитейном заводе Стейвли с 6 часов утра до 12 часов ночи в продолжение двух недель; он уже не способен продолжать такую работу». Джордж Аллинсуорт, девяти лет: «Я пришёл сюда в прошлую пятницу. Мы должны были начать работу на следующий день в три часа утра. Поэтому я оставался здесь всю ночь. Я живу в 5 милях отсюда. Спал на полу, подостлав кожаный фартук и прикрывшись курткой. Следующее два дня я приходил в 6 часов утра. Да, это горячее место! До поступления сюда я также целый год работал у доменной печи. Это был очень большой завод, расположенный в сельской местности. Моя работа тоже начиналась в субботу с 3 часов утра, но я мог, по крайней мере, уходить спать домой, так как жил недалеко. В другие дни я начинал работу с 6 часов утра, а оканчивал в 6 или 7 часов вечера» и т. д.[438]
Послушаем теперь, как сам капитал изображает эту 24-часовую систему. Он, конечно, обходит молчанием крайности этой системы, злоупотребления ею в целях «жестокого и невероятного» удлинения рабочего дня. Он говорит лишь о системе в её «нормальном» виде.
Вот что говорят гг. Нейлор и Викерс, фабриканты стали, применяющие от 600 до 700 рабочих, из которых лишь 10 % не достигло 18-летнего возраста, причём из числа этих последних лишь 20 мальчиков работают в ночной смене:
«Мальчики совсем не страдают от жары. Температура, вероятно, достигает 86°–90° [по Фаренгейту; 30°–32° по Цельсию]… В кузнечной и прокатной мастерских рабочие заняты посменно днём и ночью, напротив, со всех остальных мастерских труд исключительно дневной, от 6 часов утра до 6 часов вечера. В кузнечной работают от 12 часов до 12 часов. Некоторое число рабочих работает постоянно ночью, не переходя с ночного труда на дневной… Мы не находим, что дневной и ночной труд оказывают различное влияние на здоровье» (гг. Нейлора и Викерса?), «и, вероятно, люди спят лучше, когда отдых наступает в одно и то же время, чем когда время отдыха меняется… Около 20 мальчиков моложе 18 лет работают в ночной смене… Мы не можем обойтись (not well do) без ночного труда мальчиков до 18-летнего возраста. Наше возражение – увеличение издержек производства. Искусные руки и руководителей отделений находить не легко, мальчиков же можно достать сколько угодно… Конечно, принимая во внимание относительную незначительность числа занятых у нас мальчиков, ограничение ночного труда не имело бы для нас существенной важности или значения».[439]
Г-н Дж. Эллис, от сталелитейных и железоделательных заводов фирмы гг. Джона Брауна и K°, на которых занято 3 000 мужчин и подростков, причём часть тяжёлых работ по производству стали и железа выполняется «днём и ночью, посменно», заявляет, что в трудных условиях сталелитейных заводов на двух взрослых приходится один или два подростка. Их предприятие насчитывает 500 подростков до 18-летнего возраста и из них 170, или около 1/3, моложе 13 лет. Относительно предложенного изменения закона г-н Эллис говорит:
«Я не думаю, что было бы очень предосудительно (very objectionable), если бы воспретили заставлять лиц, не достигших 18-летнего возраста, работать более 12 часов в сутки. Но я не думаю, чтобы можно было привести какие-нибудь доказательства в пользу того, что при ночном труде можно обойтись без подростков старше 12 лет. Мы скорее приняли бы закон, воспрещающий вообще применение труда детей, не достигших 13-летнего или даже 15-летнего возраста, чем такой, который воспрещал бы ночной труд подростков, уже работающих у нас. Подростки, занятые в дневной смене, должны попеременно работать и в ночной смене, так как взрослые рабочие не могут непрерывно работать по ночам; это повлияло бы разрушающим образом на их здоровье. Однако мы полагаем, что ночной труд с промежутком в неделю не приносит вреда». (Господа Нейлор и Викерс, защищая интересы своего предприятия, полагали, наоборот, что не беспрерывный, а как раз периодически сменяющийся ночной труд может принести вред.) «Мы видим, что люди, занятые ночным трудом вперемежку с дневным, так же здоровы, как те, которые работают только днём… Мы возражаем против воспрещения ночного труда подростков моложе 18 лет потому, что это увеличило бы издержки, но в этом и есть единственное основание». (Какой наивный цинизм!) «Мы думаем, что это увеличение издержек превысило бы то, что может выдержать предприятие (the trade) без ущерба для своих успехов (As the trade with due regard to etc. could fairly bear!)» (Какая киселеобразная фразеология!) «Труд здесь редок, а при таком регулировании он мог бы сделаться недостаточным» (т. е. Эллис, Браун и K° могли бы попасть в фатальное положение, при котором они были бы вынуждены полностью оплачивать стоимость рабочей силы).[440]
«Сталелитейные и железоделательные заводы „Циклоп“ гг. Каммелла и K° ведутся в таком же крупном масштабе, как предприятие вышеупомянутых Джона Брауна и K°. Директор-распорядитель вручил члену правительственной комиссии Уайту свои письменные свидетельские показания, но потом нашёл целесообразным утаить рукопись, возвращённую ему для пересмотра. Однако г-н Уайт обладает хорошей памятью. Он очень хорошо помнит, что для этих господ циклопов воспрещение ночного труда детей и подростков является „невозможной вещью; это было бы равносильно закрытию их заводов“, и при всем том на их предприятии насчитывается немного более 6 % подростков до 18 лет и лишь 1 % моложе 13 лет!».[441]
Г-н Е. Ф. Сандерсон от фирмы Братья Сандерсон и K° сталелитейных, железопрокатных и кузнечных заводов в Аттерклиффе говорит по тому же вопросу следующее:
«Большие затруднения повлекло бы за собой воспрещение ночного труда подростков моложе 18 лет; главное затруднение в увеличении издержек, к которому по необходимости повела бы замена детского труда трудом взрослых мужчин. Я не могу сказать, во что обошлось бы это, но, вероятно, увеличение издержек не было бы настолько значительным, чтобы фабрикант мог повысить цену стали, а следовательно, убыток пал бы на него, так как рабочие» (что за упрямый народ!), «конечно, отказались бы его нести». Г-н Сандерсон не знает, сколько он платит детям, но, «вероятно, это составляет от 4 до 5 шилл. на душу в неделю… Труд мальчиков таков, что для него вообще» («generally», конечно, не всегда «в частности») «совершенно достаточно силы подростков, а потому бо́льшая сила взрослых рабочих не дала бы выгоды, которая могла бы компенсировать потери, или это наблюдалось бы лишь в немногих случаях, когда приходится иметь дело с очень тяжёлым металлом. Взрослым рабочим, в свою очередь, едва ли захочется не иметь в своём распоряжении мальчиков, так как взрослые мужчины менее послушны. Кроме того, мальчикам следует начинать работу с раннего возраста, чтобы изучить дело. Ограничение труда подростков исключительно дневным трудом препятствовало бы достижению этой цели».
Но почему же? Почему подростки не могли бы изучать своего «ремесла» днём? Ваши основания?
«Потому, что взрослые рабочие, работающие попеременно неделю днём, другую неделю ночью, отделяемые от подростков своей смены в течение всего этого времени, теряли бы половину той выгоды, которую они могли бы из них извлечь. Ведь то руководство, которое получают от них подростки, учитывается как часть заработной платы последних, и это даёт взрослым рабочим возможность дешевле получать труд подростков. Каждый взрослый рабочий потерял бы половину своей прибыли».
Другими словами: господа Сандерсоны должны были бы уплачивать соответствующую часть заработной платы взрослых рабочих из собственного кармана, вместо того чтобы уплачивать её ночным трудом подростков. Прибыль господ Сандерсонов в этом случае несколько понизилась бы, и это служит для Сандерсонов хорошим основанием, почему подростки не могут изучать своё ремесло днём.[442] Кроме того, это взвалило бы регулярный ночной труд целиком на плечи взрослых, которые теперь сменяются подростками, и они не выдержали бы этого. Короче говоря, затруднения были бы настолько велики, что они привели бы, по всей вероятности, к совершенному уничтожению ночного труда. «Что касается собственно производства стали, – говорит Е. Ф. Сандерсон, – то это не составило бы никакой разницы, но!..» Но господа Сандерсоны не просто производят сталь ради стали. Производство её – это только средство для производства прибыли. Плавильные печи, прокатные заводы и т. д., здания, машины, железо, уголь и т. д. должны больше делать, чем только превращаться в сталь. Они существуют для того, чтобы всасывать прибавочный труд, а всосут они его, конечно, больше в 24 часа, чем в 12 часов. В самом деле, по законам божеским и человеческим обладание ими даёт Сандерсонам право на рабочее время известного числа рук в течение полных суток; они утрачивают свой характер капитала и потому представляют для Сандерсонов чистый убыток, как только прерывается их функция всасывания труда.
«Но в таком случае произошла бы потеря вследствие того, что очень дорогие машины половину времени бездействовали бы, и мы были бы принуждены удвоить размер помещений и количество машин для того, чтобы произвести такое же количество продуктов, какое мы в состоянии произвести при теперешней системе, а это удвоило бы издержки».
Но почему как раз эти Сандерсоны претендуют на особую привилегию по сравнению с другими капиталистами, предприятиям которых позволено работать только днём и у которых здания, машины, сырой материал ночью «бездействуют»?
«Это правда», – отвечает Е. Ф. Сандерсон от лица всех Сандерсонов, – «это правда, что потеря, происходящая вследствие бездействия машин, распространяется на все предприятия, в которых работают только днём. Но применение плавильных печей повело бы в нашем случае к экстраординарным потерям. Если их не гасить, растрачивается топливо» (вместо жизни рабочих, которая растрачивается в настоящее время), «если же их гасить, то теряется время на то, чтобы вновь развести огонь и получить необходимую температуру» (тогда как потеря даже восьмилетними детьми времени сна является выигрышем рабочего времени для всей сандерсоновской братии), «да и сами печи пострадали бы от перемен температуры» (тогда как те же печи нисколько не страдают от дневной и ночной смены труда).

0

24

5. Борьба за нормальный рабочий день. Принудительные законы об удлинении рабочего дня с середины XIV до конца XVII столетия

«Что такое рабочий день?» Как велико то время, в продолжение которого капитал может потреблять рабочую силу, дневную стоимость которой он оплачивает? Насколько может быть удлинён рабочий день сверх рабочего времени, необходимого для воспроизводства самой рабочей силы? На эти вопросы, как мы видели, капитал отвечает: рабочий день насчитывает полных 24 часа в сутки, за вычетом тех немногих часов отдыха, без которых рабочая сила делается абсолютно негодной к возобновлению своей службы. При этом само собой разумеется, что рабочий на протяжении всей своей жизни есть не что иное, как рабочая сила, что поэтому всё время, которым он располагает, естественно и по праву есть рабочее время и, следовательно, целиком принадлежит процессу самовозрастания стоимости капитала. Что касается времени, необходимого человеку для образования, для интеллектуального развития, для выполнения социальных функций, для товарищеского общения, для свободной игры физических и интеллектуальных сил, даже для празднования воскресенья – будь то хотя бы в стране, в которой так свято чтут воскресенье,[444] – то всё это чистый вздор!
Но при своём безграничном слепом стремлении, при своей волчьей жадности к прибавочному труду капитал опрокидывает не только моральные, но и чисто физические максимальные пределы рабочего дня. Он узурпирует время, необходимое для роста, развития и здорового сохранения тела. Он похищает время, которое необходимо рабочему для того, чтобы пользоваться свежим воздухом и солнечным светом. Он урезывает время на еду и по возможности включает его в самый процесс производства, так что пища даётся рабочему как простому средству производства, подобно тому как паровому котлу даётся уголь и машинам – сало или масло. Здоровый сои, необходимый для восстановления, обновления и освежения жизненной силы, капитал сводит к стольким часам оцепенения, сколько безусловно необходимо для того, чтобы оживить абсолютно истощённый организм. Таким образом, не нормальное сохранение рабочей силы определяет здесь границы рабочего дня, а наоборот, возможно бо́льшая ежедневная затрата рабочей силы, как бы болезненно насильственна и мучительна она ни была, ставит границы для отдыха рабочего. Капитал не спрашивает о продолжительности жизни рабочей силы. Интересует его единственно тот максимум рабочей силы, который можно привести в движение в течение рабочего дня. Он достигает этой цели сокращением жизни рабочей силы, подобно тому как жадный сельский хозяин достигает повышения доходности земли посредством расхищения плодородия почвы.
Таким образом, капиталистическое производство, являющееся по существу производством прибавочной стоимости, всасыванием прибавочного труда, посредством удлинения рабочего дня ведёт не только к захирению человеческой рабочей силы, у которой отнимаются нормальные моральные и физические условия развития и деятельности. Оно ведёт к преждевременному истощению и уничтожению самой рабочей силы.[445]
На известный срок оно удлиняет производственное время данного рабочего, но достигает этого путём сокращения продолжительности его жизни.
Но стоимость рабочей силы заключает в себе стоимость тех товаров, которые необходимы для воспроизводства рабочего или для размножения рабочего класса. Таким образом, если противоестественное удлинение рабочего дня, которого капитал необходимо домогается в своём безграничном стремлении к самовозрастанию, сокращает период жизни отдельных рабочих, а вместе с тем и продолжительность функционирования их рабочей силы, то становится необходимым более быстрое возмещение изношенных рабочих сил, т. е. издержки на воспроизводство рабочей силы должны быть больше, – совершенно так же, как часть стоимости машины, ежедневно подлежащая воспроизводству, тем больше, чем быстрее изнашивается машина. Поэтому, казалось бы, собственный интерес капитала указывает на необходимость установления нормального рабочего дня.
Рабовладелец покупает своего рабочего так же, как он покупает свою лошадь. Теряя раба, он теряет капитал, который приходится возмещать новой затратой на невольничьем рынке.
Но «какое фатально-разрушительное влияние ни оказывали бы рисовые поля Джорджии и болота Миссисипи на человеческий организм, тем не менее, это разрушение человеческой жизни не настолько велико, чтобы его нельзя было возместить из обильных „заповедников“ в Виргинии и Кентукки. Экономические соображения, которые могли бы служить известной гарантией человеческого обращения с рабом, поскольку они отождествляют интерес хозяина с сохранением раба, с введением торговли невольниками превращаются, наоборот, в причину самого беспощадного отношения к рабу, так как, если его можно заместить новым рабом, привезённым из чужих негритянских „заповедников“, продолжительность его жизни становится менее важной, чем его производительность при жизни. Поэтому правило рабовладельческого хозяйства тех стран, в которые ввозятся рабы, таково: самая действенная экономия заключается в том, чтобы выжать из человеческого скота (human cattle) возможно бо́льшую массу труда в возможно меньший промежуток времени. Как раз в странах тропических культур, в которых годовая прибыль часто равняется всему капиталу плантаций, жизнь негров приносится в жертву наиболее беспощадным образом. Земледелие Вест-Индии, уже в течение нескольких столетий колыбель баснословных богатств, поглотило миллионы людей африканской расы. И в наше время на Кубе, где доходы исчисляются миллионами, где плантаторы являются князьями, мы видим, что класс рабов питается самой грубой пищей, обречён на самый изнурительный и непрестанный труд, а значительная часть его даже прямо уничтожается из года в год в результате медленной пытки чрезмерного труда и недостатка сна и отдыха».[446]
Mutato nomine de te fabula narratur! Заменим торговлю невольниками рынком труда, Кентукки и Виргинию – Ирландией и земледельческими округами Англии, Шотландии и Уэльса, Африку – Германией! Мы видели, как опустошает чрезмерный труд ряды лондонских пекарей, тем не менее лондонский рынок труда всегда переполнен немецкими и другими кандидатами на смерть в пекарном промысле. Гончарное производство, как мы видели, одна из отраслей промышленности с наименьшей продолжительностью жизни рабочих. Но наблюдается ли из-за этого недостаток в гончарах? Джозая Уэджвуд, изобретатель современного гончарного производства, сам по происхождению обыкновенный рабочий, заявил в 1785 г. перед палатой общин, что всё это производство занимает от 15 до 20 тысяч человек.[447] В 1861 г. население одних городских центров этой промышленности в Великобритании составляло 101 302 человека.
«Хлопчатобумажная промышленность существует уже 90 лет… В период жизни трёх поколений английской расы эта промышленность пожрала девять поколений».[448]
Правда, в отдельные периоды лихорадочного подъёма рынок труда обнаруживал серьёзный недостаток предложения рабочей силы. Так было, например, в 1834 году. Но тут господа фабриканты предложили Комиссии по закону о бедных направлять «избыток населения» земледельческих округов на север, заявив, «что он будет поглощён и потреблён фабрикантами».[449] Это их подлинные слова.
«С согласия Комиссии по закону о бедных были посланы агенты в Манчестер. Были подготовлены и вручены этим агентам списки сельскохозяйственных рабочих. Фабриканты бросились в бюро, и после того как они выбрали себе то, что им требовалось, целые семьи были отправлены с юга Англии. Эти человеческие грузы были доставлены с ярлыками, подобно тюкам товаров, по каналам и в фурах; некоторые прибыли пешком, многие сбились с пути и полуголодные бродили по промышленным округам. Всё это развилось в настоящую отрасль торговли. Палата общин сочтёт это едва вероятным. Такая регулярная торговля, такое барышничество человеческим мясом продолжалось непрерывно, и люди покупались и продавались манчестерскими агентами манчестерским фабрикантам столь же регулярно, как негры продаются плантаторам хлопка в южных штатах… 1860 год был годом зенита хлопчатобумажной промышленности… Снова недоставало рабочих рук. Фабриканты снова обратились к агентам по продаже человеческого мяса… и последние обшарили все дюны Дорсета, холмы Девона, равнины Уилтса, но избыток населения был уже съеден».
Газета «Bury Guardian» горько жаловалась, что после заключения англо-французского торгового договора могло бы быть поглощено 10 тысяч «добавочных рук», а вскоре их потребовалось бы ещё 30–40 тысяч. После того как агенты и субагенты по торговле человеческим мясом довольно-таки безуспешно обшарили в 1860 г. земледельческие округа, «депутация фабрикантов обратилась к г-ну Вильерсу, председателю Совета попечительства о бедных, с просьбой снова разрешить им брать на фабрики сирот и детей бедняков из работных домов».[450]
В общем, опыт показывает капиталисту, что постоянно существует известное перенаселение, т. е. перенаселение сравнительно с существующей в каждый данный момент потребностью капитала в возрастании, хотя перенаселение это и составляется из хилых, быстро отживающих, вытесняющих друг друга, так сказать, срываемых до наступления зрелости человеческих поколений.[451] С другой стороны, опыт показывает вдумчивому наблюдателю, как быстро и как глубоко капиталистическое производство, которое с исторической точки зрения родилось лишь вчера, уже успело в корне подорвать жизненную силу народа, как вырождение промышленного населения замедляется лишь постоянным поглощением нетронутых жизненных элементов деревни и как даже сельские рабочие начинают уже вымирать, несмотря на свежий воздух и неограниченное действие среди них закона естественного отбора, в силу которого выживают лишь наиболее сильные индивидуумы.[452] Капитал, который имеет столь «хорошие основания» отрицать страдания окружающего его поколения рабочих, в своём практическом движении считается с перспективой будущего вырождения и, в конечном счёте, неизбежного вымирания человечества не меньше и не больше, чем с перспективой возможного падения земли на солнце. При всякой спекуляции с акциями каждый знает, что гроза когда-нибудь да грянет, но каждый надеется, что она разразится над головой его ближнего уже после того, как ему самому удастся собрать золотой дождь и укрыть его в безопасном месте. Après moi le déluge![453] – вот лозунг всякого капиталиста и всякой капиталистической нации. Поэтому капитал беспощаден по отношению к здоровью и жизни рабочего всюду, где общество не принуждает его к другому отношению.[454] На жалобы относительно физического
и духовного калечения, преждевременной смерти, истязаний чрезмерным трудом он отвечает: как могут терзать нас эти муки, если они увеличивают наше наслаждение (прибыль)? Но в общем и целом это и не зависит от доброй или злой воли отдельного капиталиста. При свободной конкуренции имманентные законы капиталистического производства действуют в отношении отдельного капиталиста как внешний принудительный закон.[455]
Установление нормального рабочего дня явилось результатом многовековой борьбы между капиталистом и рабочим. Но в истории этой борьбы обнаруживаются два противоположных течения. Сравним, например, английское фабричное законодательство нашего времени с английскими рабочими статутами начиная с XIV и до середины XVIII века.[456] В то время как современный фабричный закон насильственно сокращает рабочий день, эти статуты стремятся насильственно его удлинить. Правда, притязания капитала в эмбриональном состоянии, когда он ещё только возникает и, следовательно, своё право всасывать достаточное количество прибавочного труда обеспечивает пока не одной лишь силой экономических отношений, но и содействием государственной власти, – эти притязания представляются совершенно скромными. если сопоставить их с теми уступками, которые он, ворча и сопротивляясь, должен делать в зрелом возрасте. Понадобились века для того, чтобы «свободный» рабочий вследствие развития капиталистического

способа производства добровольно согласился, т. е. был вынужден общественными условиями, продавать за цену привычных жизненных средств всё активное время своей жизни, самую свою работоспособность, – продавать своё первородство за блюдо чечевичной похлёбки.[457] Поэтому естественно, что то удлинение рабочего дня, к которому капитал при посредстве государственной власти старается принудить совершеннолетних рабочих в период с середины XIV до конца XVII века, совпадает приблизительно с теми пределами рабочего времени, которые во второй половине XIX века кое-где ставятся государством для превращения детской крови в капитал. То, что теперь, например в штате Массачусетс, до недавнего времени самом свободном штате Североамериканской республики, объявлено законным пределом труда детей моложе 12 лет, в Англии ещё в середине XVII века было нормальным рабочим днём здоровых ремесленников, дюжих батраков и атлетически сложенных кузнецов.[458]
Непосредственным поводом к изданию первого рабочего статута (23-й год царствования Эдуарда III, 1349 г.) (не причиной, потому что законы подобного рода издаются на протяжении целых столетий и после того, как этот повод исчез) послужила великая чума,[459] настолько уменьшившая население, что, по словам одного тори, «трудность найти рабочих по разумным ценам» (т. е. по ценам, которые оставляли бы их хозяевам разумное количество прибавочного труда) «поистине стала невыносима».[460] Поэтому «разумная» заработная плата была продиктована в законодательно-принудительном порядке, а равным образом были продиктованы и пределы рабочего дня. Последний пункт, который нас здесь только и интересует,
повторён в статуте 1496 г. (при Генрихе VII). Рабочий день всех ремесленников (artificers) и сельскохозяйственных рабочих с марта до сентября должен был продолжаться – чего, однако, так и не удалось провести на практике – с 5 часов утра до 7–8 часов вечера, но при этом время, отведённое на еду, составляло 1 час на завтрак, 1½ часа на обед и полчаса на полдник, т. е. как раз вдвое больше того, что предусматривает действующий в настоящее время фабричный акт.[461] Зимой работа должна была продолжаться с теми же перерывами от 5 часов утра дотемна. Статут Елизаветы от 1562 г. для всех рабочих, «нанятых за подённую или понедельную плату», не изменяет продолжительности рабочего дня, но старается ограничить перерывы 2½ часами летом и 2 часами зимой. Обед должен продолжаться только один час, а «получасовой послеобеденный сон» разрешается лишь с половины мая и до половины августа. За каждый час отлучки вычитается из заработной платы 1 пенни. Однако на практике условия для рабочих были много благоприятнее, чем по статутам. Уильям Петти, отец политической экономии и в некотором роде изобретатель статистики, говорит в одном сочинении, опубликованном им в последней трети XVII века:
«Рабочие» (labouring men, в то время собственно сельскохозяйственные рабочие) «работают по 10 часов в сутки и едят 20 раз в неделю, а именно три раза в день но будням и два по воскресеньям; отсюда ясно, что если бы они захотели поститься в пятницу вечером и употреблять на обед 1½ часа, тогда как теперь они употребляют на него 2 часа, от 11 до 1 часа, т. е. если бы они на 1/20 времени больше работали и на столько же меньше теряли времени, то этого было бы достаточно для того, чтобы покрыть 1/10 часть упомянутого выше налога».[462]
Не прав ли был д-р Эндрью Юр, когда он кричал, что двенадцатичасовой билль 1833 г. представляет собой возврат к мраку прошлого? Конечно, положения статутов и положения, о которых упоминает Петти, распространяются и на «apprentices» (учеников). Но как именно обстояло дело с детским трудом ещё в конце XVII века, об этом можно судить по следующей жалобе:
«Наши юноши в Англии ничего не делают до самого того времени, когда поступают в ученики; вследствие этого им требуется, конечно,
много времени – семь лет – для того, чтобы сделаться хорошими ремесленниками».
Германия, напротив, расхваливается за то, что там дети с колыбели хоть «немного приучаются к работе».[463]
Ещё в продолжение большей части XVIII века, до эпохи крупной промышленности, английскому капиталу не удавалось, уплачивая недельную стоимость рабочей силы, захватить всю неделю рабочего, – исключение составляют, впрочем, сельскохозяйственные рабочие. То обстоятельство, что рабочие могли просуществовать целую неделю на четырёхдневную заработную плату, не представлялось им достаточным основанием для того, чтобы работать на капиталиста и остальные два дня. Одно направление английских экономистов в угоду капиталу самым неистовым образом нападало на рабочих за такое упрямство, другое направление защищало рабочих. Послушаем, например, полемику между Послтуэйтом, торговый словарь которого пользовался в то время такой же славой, как в настоящее время аналогичные сочинения Мак-Куллоха и Мак-Грегора, и цитированным выше автором «Essay on Trade and Commerce».[464]
Послтуэйт говорит, между прочим:
«В заключение этих немногих замечаний я не могу не обратить внимания на пошлую фразу, которую приходится слышать от слишком многих, что рабочий (industrious poor), если он может в течение 5 дней заработать достаточно для своего существования, не захочет работать полных 6 дней. Поэтому приходит к заключению, что необходимо при помощи налогов или какими-либо иными способами удорожить даже необходимые жизненные средства, чтобы принудить ремесленников и мануфактурных рабочих к непрерывному труду в течение шести дней в неделю. Я должен попросить позволения придерживаться иного мнения, чем эти великие политики, которые ратуют за вечное рабство рабочего населения этого королевства („the perpetual slavery of the working people“); они забывают поговорку „all work and no play“ (работа, не чередуясь с игрой, притупляет). Не гордятся ли англичане одарённостью и искусством своих ремесленников и мануфактурных рабочих, которые до сих пор обеспечивали британским товарам всеобщее признание и славу? Чему обязаны мы этим? По всей вероятности, не чему иному, как тому способу, которым наш рабочий народ, жизнерадостный по своему характеру, умеет развлекаться. Если бы они были принуждены работать сплошь целый год, все шесть дней в неделю, исполняя изо дня в день одну и ту же работу, разве это не притупило бы их способностей и не превратило бы их из бодрых и ловких в тупых и апатичных; и не лишились ли бы наши рабочие под гнётом такого вечного рабства своей репутации, могли ли бы они сохранить её?.. Какого искусства можно было бы ожидать от столь жестоко загнанных животных (hard driven animals)?.. Многие из них выполняют в 4 дня такое количество работы, какое француз выполнит лишь в 5 или 6 дней. Но если англичане будут вечно обременены тяжёлой работой, то можно опасаться, что они выродятся (degenerate) ещё больше, чем французы. Если народ наш славится своей военной доблестью, то разве мы не говорим, что обязаны этим, с одной стороны, хорошему английскому ростбифу и пуддингу, которые служат ему пищей, а с другой стороны, и не в меньшей степени, нашему конституционному духу свободы? Да и почему бы бо́льшая степень способностей, энергии и искусства наших ремесленников и мануфактурных рабочих не была обязана своим происхождением той свободе, с которой они по-своему развлекаются? Я надеюсь, что они никогда не лишатся ни этих привилегий, ни тех хороших условий жизни, из которых одинаково проистекают как их искусство в работе, так и их мужество».[465]
На это автор «Essay on Trade and Commerce» дал следующий ответ:
«Если празднование седьмого дня недели считается божественным установлением, то этим предполагается, что остальные дни недели принадлежат труду» (он, как мы это сейчас увидим, хочет сказать: капиталу), «и насильственное принуждение к тому, чтобы эта божественная заповедь исполнялась, нельзя называть жестокостью… Что человечество
в общем от природы питает склонность к покою и лени, в этом нас убеждает роковой опыт, почерпнутый из поведения нашей мануфактурной черни, которая работает в среднем не более 4 дней в неделю, за исключением случаев вздорожания жизненных средств… Предположим, что бушель пшеницы представляет все жизненные средства рабочего, что он стоит 5 шилл., и что рабочий зарабатывает своим трудом один шиллинг в день. В таком случае ему приходится проработать всего 5 дней в неделю и всего 4 дня, если бушель стоит 4 шиллинга… Но так как в этом королевстве заработная плата много выше по сравнению с ценой жизненных средств, то у мануфактурного рабочего, который проработал 4 дня, имеется денежный излишек, на который он может остаток недели прожить в праздности… Надеюсь, мною сказано достаточно для того, чтобы доказать, что умеренный труд в течение 6 дней в неделю не есть рабство. Наши сельскохозяйственные рабочие работают 6 дней в неделю, и по всем признакам – это счастливейшие из рабочих (labouring poor),[466] голландцы по стольку же дней работают в мануфактурах и производят впечатление очень счастливого народа. Так же работают французы, если в рабочую неделю не вклиниваются многочисленные праздники…[467] Но наша чернь вбила себе в голову мысль, будто ей, как англичанам, по праву рождения принадлежит привилегия пользоваться большей свободой и независимостью, чем» (рабочему народу) «в какой-либо другой европейской стране. Поскольку эта идея оказывает влияние на мужество наших солдат, она, быть может, приносит некоторую пользу; но чем менее заражены ею мануфактурные рабочие, тем лучше для них самих и для государства. Рабочим никогда не следовало бы считать себя не зависимыми от своих начальников („independent of their superiors“)… Чрезвычайно опасно потакать сброду в промышленном государстве, как наше, в котором, быть может, 7/8 всего населения имеют лишь небольшую собственность или совсем её не имеют…[468] Полного излечения не последует до тех пор, пока наша промышленная беднота не согласится работать в продолжение 6 дней за такую же сумму, которую она зарабатывает теперь в 4 дня».[469]
В этих целях, равно как и для «искоренения лени, распутства и романтических бредней о свободе», ditto [а также] для «уменьшения налогов в пользу бедных, поощрения духа предприимчивости и для понижения цены труда в мануфактурах», наш верный Эккарт капитала предлагает испытанное средство: рабочих, нуждающихся в общественной благотворительности, т. е. пауперов, запирать в «идеальный работный дом» (an ideal workhouse). «Такой дом должен быть сделан домом ужаса (house of terror).[470] В этом «доме ужаса», в этом «идеале работного дома», работа должна продолжаться по 14 часов в сутки, включая сюда, однако, и время на еду, так что остаётся полных 12 часов труда».[471]
Двенадцатичасовой рабочий день в «ideal workhouse», в доме ужаса 1770 года! Шестьдесят три года спустя, в 1833 г., когда английский парламент в четырёх фабричных отраслях уменьшил до 12 полных рабочих часов рабочий день детей от 13 до 18-летнего возраста, казалось, пробил последний час английской промышленности! В 1852 г., когда Луи Бонапарт, чтобы упрочиться в глазах буржуазии, вздумал посягнуть на установленный законом рабочий день, французский рабочий народ в один голос заявил: «Закон, сокративший рабочий день до 12 часов, – это единственное благо, которое осталось нам от законодательства республики!».[472] В Цюрихе труд детей старше 10 лет ограничен 12 часами; в Ааргау в 1862 г. продолжительность труда детей от 13 до 16-летнего возраста была уменьшена с 12½ до 12 часов; в Австрии в 1860 г. для детей от 14 до 16 лет продолжительность труда была сокращена ditto до 12 часов.[473] Какой «прогресс с 1770 года», с «exultation» воскликнул бы Маколей!
«Дом ужаса» для пауперов, о котором только мечтала капиталистическая душа 1770 г., появился несколько лет спустя в виде исполинского «работного дома» для самих мануфактурных рабочих. Он назывался фабрикой. Но на этот раз идеал побледнел перед действительностью…

0

25

6. Борьба за нормальный рабочий день. Принудительное ограничение рабочего времени в законодательном порядке. Английское фабричное законодательство 1833–1864 годов

После того, как капиталу потребовались целые столетия, чтобы удлинить рабочий день до его нормальных максимальных пределов, а затем и за эти пределы, до границы естественного двенадцатичасового дня,[474] со времени возникновения крупной промышленности в последней трети XVIII века начинается стремительное, напоминающее лавину, опрокидывающее все преграды движение в этой области. Всякие рамки, которые ставятся обычаями и природой, возрастом и полом, сменой дня и ночи, были разрушены. Даже понятия о дне и ночи, по-крестьянски простые для старых статутов, сделались настолько расплывчатыми, что один английский судья ещё в 1860 г. должен был проявить поистине талмудистскую мудрость для того, чтобы разъяснить «в порядке судебного решения», что́ такое день и что́ такое ночь.[475] Капитал справлял свои оргии.
Как только рабочий класс, оглушённый грохотом производства, до некоторой степени пришёл в себя, он начал оказывать сопротивление, и прежде всего на родине крупной промышленности, в Англии. Однако в продолжение трёх десятилетий уступки, которых он добивался, были чисто номинальными. За время с 1802 по 1833 г. парламент издал 5 актов о труде, но был настолько хитёр, что не вотировал ни единой копейки на их принудительное проведение, на необходимый персонал чиновников и т. д..[476] Они остались мёртвой буквой. «Факт тот, что до акта 1833 г. дети и подростки вынуждались работать („were worked“) всю ночь, весь день или же и день, и ночь ad libitum [по произволу]».[477]
Только со времени фабричного акта 1833 г., распространяющегося на хлопчатобумажные, шерстяные, льняные и шёлковые фабрики, берёт своё начало нормальный рабочий день для современной промышленности. Ничто так не характеризует дух капитала, как история английского фабричного законодательства с 1833 до 1864 года!
Закон 1833 г. объявляет, что обычный рабочий день на фабрике должен начинаться в 5½ часов утра и оканчиваться в 8½ часов вечера. В пределах этого 15-часового периода закон разрешает пользоваться трудом подростков (т. е. лиц в возрасте от 13 до 18 лет) в какое бы то ни было время, однако при том условии, что одно и то же лицо этого возраста не должно работать более 12 часов в день, за исключением некоторых особо предусмотренных случаев. Пункт 6-й акта определяет, «что в течение каждого дня каждому лицу с ограниченным рабочим временем должно предоставляться по крайней мере 1½ часа на еду». Воспрещалось применять труд детей до 9-летнего возраста, за единственным исключением, о котором будет упомянуто ниже; труд детей 9–13-летнего возраста ограничен 8 часами в день. Ночной труд, т. е. по этому закону труд между 8½ часами вечера и 5½ часами утра, был воспрещён для всех лиц от 9 до 18 лет.
Законодатели были так далеки от желания посягнуть на свободное высасывание капиталом рабочей силы взрослых или, как они это называли, на «свободу труда», что измыслили особую систему в целях предотвращения столь ужасающего последствия фабричного акта.
«Великое зло фабричной системы, как она организована в настоящее время», – говорится в первом отчёте центрального совета комиссии, помеченном 25 июня 1833 г., – «заключается в том, что она создаёт необходимость удлинять детский труд до крайних пределов рабочего дня взрослых. Единственным средством против этого зла, не предполагающим ограничения труда взрослых, которое привело бы к ещё большему злу, чем то, которое имеется в виду устранить, – этим единственным средством представляется план ввести двойные смены детей».[478]
«План» этот и был осуществлён под названием Relaissystem («System of Relays»; Relay по-английски, как и по-французски, означает смену почтовых лошадей на различных станциях); при этом одна смена детей от 9 до 13 лет запрягается в работу, например, от 5½ часов утра до 1½ часов пополудни, другая смена – от 1½ часов пополудни до 8½ часов вечера и т. д.
В награду за то, что господа фабриканты самым наглым образом игнорировали все изданные за последние 22 года законы о детском труде, пилюля, которую им предстояло проглотить, и на этот раз была подслащена. Парламент постановил, что с 1 марта 1834 г. ни один ребёнок моложе 11 лет, с 1 марта 1835 г. ни один ребёнок моложе 12 лет и с 1 марта 1836 г. ни один ребёнок моложе 13 лет не должен работать на фабрике более 8 часов! Этот «либерализм», столь снисходительный по отношению к «капиталу», заслуживал тем большей признательности, что д-р Фарре, сэр А. Карлайл, сэр Б. Броди, сэр Ч, Белл, г-н Гатри и т. д., – т. е. самые выдающиеся терапевты и хирурги Лондона, – в своих свидетельских показаниях палате общин заявили, что «periculum in mora».[479] Д-р Фарре высказался ещё резче:
«Законодательство одинаково необходимо в целях предотвращения преждевременной смерти, в каких бы формах она ни причинялась, а этот способ» (фабричный способ) «следует, конечно, признать одним из самых жестоких способов её причинения».[480]
Тот самый «реформированный» парламент, который из нежного чувства к господам фабрикантам ещё на целые годы обрекал детей моложе 13 лет на ад 72-часового фабричного труда в неделю, воспретил плантаторам эмансипационным указом, дававшим свободу тоже по каплям, принуждать впредь негров-рабов к работе более 45 часов в неделю!
Но нисколько не удовлетворённый, капитал повёл теперь шумную агитацию, продолжавшуюся несколько лет. Она вращалась, главным образом, вокруг возраста категорий, которые под именем детей должны были работать не более 8 часов и подлежали, в известной мере, обязательному обучению. Согласно капиталистической антропологии, детский возраст оканчивался в 10 лет или, по крайней мере, в 11 лет. Чем ближе подходил срок полного осуществления фабричного акта, роковой 1836 г., тем яростнее неистовствовала фабрикантская сволочь. Ей действительно удалось до такой степени запугать правительство, что оно в 1835 г. предложило понизить предел детского возраста с 13 до 12 лет. Между тем грозно росло pressure from without [давление извне]. Мужество изменило палате общин. Она отказалась бросать 13-летних детей под Джаггернаутову колесницу[481] капитала более чем на 8 часов в день, и акт 1833 г. вступил в полную силу. Он оставался без изменения до июня 1844 года.
В течение того десятилетия, когда он регулировал фабричный труд сначала частично, а затем полностью, официальные отчёты фабричных инспекторов изобилуют жалобами на невозможность его проведения. Так как закон 1833 г. предоставлял усмотрению господ капиталистов назначать в пределах пятнадцатичасового периода от 5½ утра до 8½ вечера тот час, когда каждый «подросток» и каждый «ребёнок» должен начинать свой двенадцатичасовой или восьмичасовой труд, прерывать и оканчивать его, а также предоставлял их усмотрению назначать для разных лиц различные часы на еду, то эти господа скоро изобрели новую «Relaissystem», при которой рабочие лошади не сменяются на определённых почтовых станциях, а снова и снова запрягаются на переменных станциях. Мы не останавливаемся подробнее на прелестях этой системы, так как должны возвратиться к ней позже. Но и с первого взгляда ясно, что эта система уничтожала не только дух, но и самую букву всего фабричного акта. Как могли фабричные инспектора при такой сложной бухгалтерии на каждого отдельного ребёнка и каждого подростка принудить фабрикантов к соблюдению установленного законом рабочего времени и законных перерывов на еду? Прежнее жестокое безобразие вскоре опять безнаказанно стало процветать на многих фабриках. При встрече с министром внутренних дел (1844 г.) фабричные инспектора доказали всю невозможность какого-либо контроля в условиях новоизмышленной Relaissystem.[482] Между тем обстоятельства сильно изменились. Фабричные рабочие, особенно с 1838 г., сделали десятичасовой билль своим экономическим лозунгом, подобно тому, как Хартия[483] сделалась их политическим лозунгом. Даже часть фабрикантов, урегулировавшая фабричное производство согласно акту 1833 г., забросала парламент записками относительно безнравственной «конкуренции» «фальшивых братьев», которым их бо́льшая наглость или более счастливые местные условия позволяют нарушать закон. К тому же, как бы ни хотелось отдельным фабрикантам дать полную волю своей исконной жадности, идеологи и политические вожди класса фабрикантов рекомендовали иное поведение и иной язык по отношению к рабочим. Они открыли кампанию за отмену хлебных законов и для победы нуждались в помощи рабочих! Поэтому они обещали не только вдвое больший каравай хлеба,[484] но и принятие десятичасового билля под сенью тысячелетнего царства свободной торговли.[485] Следовательно, тем меньше они могли бороться против меры, которая должна была лишь провести в жизнь акт 1833 года. Наконец, тори, священнейшему интересу которых, земельной ренте, угрожала опасность, филантропически разразились негодованием по поводу «бесчестного поведения»[486] своих врагов.
Так появился дополнительный фабричный акт от 7 июня 1844 года. Он вступил в силу с 10 сентября 1844 года. Он ставит под охрану закона новую категорию рабочих, а именно: женщин старше 18 лет. Они были во всех отношениях приравнены к подросткам: их рабочее время ограничено 12 часами, ночной труд воспрещён и т. д. Следовательно, законодательство впервые оказалось вынужденным подвергнуть непосредственному и официальному контролю также и труд совершеннолетних. В фабричном отчёте 1844–1845 г. говорится с иронией:
«До нашего сведения не дошло ни одного случая, когда взрослые женщины жаловались бы на это вторжение в их права».[487]
Рабочий день детей моложе 13 лет был сокращён до 6½, а при известных условиях до 7 часов в день.[488]
Чтобы устранить злоупотребления ложной Relaissystem, закон устанавливал, между прочим, следующие важные уточнения:
«Рабочий день детей и подростков следует исчислять с того времени, когда хоть один ребёнок или подросток начинает утром работу на фабрике».
Таким образом, если, например, A начинает работу в 8 часов утра, а B – в 10 часов, то рабочий день должен оканчиваться для B в тот же час, как и для A. Начало рабочего дня должно определяться по каким-нибудь общественным часам, например по ближайшим железнодорожным часам, с которыми сообразуется и фабричный колокол. Фабрикант обязан повесить на фабрике расписание, напечатанное крупным шрифтом, с обозначением времени начала, окончания и перерывов рабочего дня. Детей, начинающих свою работу до 12 часов дня, нельзя вновь заставлять работать после часа пополудни. Таким образом, послеобеденная смена должна состоять не из тех детей, из которых состоит утренняя. Те 1½ часа, которые даются на обед, должны предоставляться всем рабочим, находящимся под охраной закона, в одно и то же время дня, причём по крайней мере 1 час должен предоставляться до трёх часов пополудни. Дети или подростки не должны работать до часу дня более 5 часов без перерыва для еды, по крайней мере, на полчаса. Дети, подростки или женщины не должны оставаться во время перерыва для еды в фабричном помещении, в котором происходит какой-нибудь процесс труда, и т. д.
Мы видели, что эти мелочные постановления, которые регулируют время, пределы и перерывы работы по-военному, звоном колокола, отнюдь не были продуктом парламентских измышлений. Они постепенно развивались из данных отношений как естественные законы современного способа производства. Формулировка их, официальное признание и провозглашение государством явились результатом длительной классовой борьбы. Одним из ближайших последствий их было то, что практика подчинила и рабочий день взрослых фабричных рабочих тем же самым ограничениям, потому что в большинстве процессов производства необходимо сотрудничество детей, подростков и женщин. Поэтому в общем и целом в период 1844–1847 гг. двенадцатичасовой рабочий день имел общее и единообразное распространение во всех отраслях промышленности, подчинённых фабричному законодательству.
Однако фабриканты допустили такого рода «прогресс» не без компенсации в виде «регресса». По их настояниям палата общин сократила минимальный возраст подлежащих эксплуатации детей с 9 до 8 лет с целью обеспечить для капитала требуемое по всем законам божеским и человеческим «добавочное предложение фабричных детей».[489]
1846–1847 гг. составляют эпоху в экономической истории Англии. Отмена хлебных законов, отмена ввозных пошлин на хлопок и другие сырые материалы, провозглашение свободы торговли путеводной звездой законодательства! Словом, наступало тысячелетнее царство. С другой стороны, чартистское движение и агитация за десятичасовой рабочий день достигли в эти же годы своего высшего пункта. Они нашли союзников в дышавших местью тори. Несмотря на фанатическое сопротивление вероломной армии свободной торговли с Брайтом и Кобденом во главе, билль о десятичасовом рабочем дне, которого добивались так долго, был принят парламентом.
Новый фабричный акт от 8 июня 1847 г. устанавливал, что с 1 июля 1847 г. вступает в силу предварительное сокращение рабочего дня до 11 часов для «подростков» (от 13 до 18 лет) и для всех работниц, а с 1 мая 1848 г. – окончательное ограничение рабочего дня тех же категорий рабочих 10 часами. Во всём остальном этот акт был только некоторым изменением и дополнением к законам 1833 и 1844 годов.

Капитал предпринял предварительный поход с целью воспрепятствовать полному проведению в жизнь акта с 1 мая 1848 года. И притом сами рабочие, будто бы наученные опытом, должны были помочь разрушению своего собственного дела. Момент был выбран удачно.
«Необходимо напомнить, что вследствие ужасного кризиса 1846–1847 гг. среди фабричных рабочих царила большая нужда, так как многие фабрики работали только неполное время, другие совсем остановились. Значительное число рабочих находилось поэтому в самом стеснённом положении, многие были в долгах. Поэтому можно было с достаточной степенью уверенности предположить, что они предпочтут более продолжительный рабочий день, чтобы возместить убытки, понесённые в прошлом, может быть уплатить долги, или выкупить из ломбарда свою мебель, или заменить новыми проданные пожитки, или приобрести новое платье для себя и семьи».[490]
Господа фабриканты попытались усилить естественное действие этих обстоятельств общим понижением заработной платы на 10 %. Это было, так сказать, праздником освящения новой эры свободной торговли. Затем, как только рабочий день был сокращён до 11 часов, последовало дальнейшее понижение заработной платы на 81/3% и потом вдвое большее понижение, как только рабочий день был окончательно сокращён до 10 часов. Поэтому всюду, где только позволяли обстоятельства, произошло понижение заработной платы по крайней мере на 25 %.[491] При таких-то соответственно подготовленных обстоятельствах началась агитация среди рабочих за отмену акта 1847 года. Не брезгали никакими средствами обмана, соблазнов, угроз, но всё было тщетно. Если и удалось собрать полдюжины петиций, в которых рабочие жаловались на «угнетение их этим актом», то сами же петиционеры при устном опросе заявляли, что подписи их были вынуждены. «Они угнетены, это правда, но кем-то другим, а не фабричным актом».[492] Но если фабрикантам не удалось заставить рабочих говорить в желательном для них духе, тем громче они сами кричали от имени рабочих в прессе и в парламенте. Они поносили фабричных инспекторов как своего рода комиссаров Конвента,[493] которые безжалостно приносят несчастных рабочих в жертву своей химере об улучшении мира. Но и этот манёвр не удался. Фабричный инспектор Леонард Хорнер лично и через своих помощников собрал многочисленные свидетельские показания на фабриках Ланкашира. Около 70 % опрошенных рабочих высказались за 10-часовой рабочий день, гораздо менее значительное число за 11-часовой и совсем незначительное меньшинство за старый 12-часовой день.[494]
Другой «любезный» манёвр заключался в том, чтобы заставить взрослых рабочих мужчин работать 12–15 часов, а затем объявить этот факт вернейшим выражением подлинных пролетарских желаний. Но «безжалостный» фабричный инспектор Леонард Хорнер опять оказался тут как тут. Большинство «сверхурочников» заявило, что «они охотно предпочли бы работать по 10 часов за меньшую заработную плату, но у них не было выбора: среди них так много безработных, так много прядильщиков вынуждено работать в качестве простых сучильщиков, что если бы они отказались от удлинения рабочего дня, их места тотчас были бы заняты другими, так что для них вопрос сводился к следующему: или работать более долгое время – или оказаться на мостовой».[495]
Предварительный поход капитала окончился неудачей, и закон о десятичасовом рабочем дне вступил в силу 1 мая 1848 года. Между тем фиаско чартистской партии, вожди которой были заключены в тюрьмы и организация которой была разрушена, поколебало веру рабочего класса Англии в свои силы. Вскоре после этого парижское июньское восстание и его кровавое подавление объединили как в континентальной Европе, так и в Англии под одним общим лозунгом спасения собственности, религии, семьи и общества все фракции господствующих классов: земельных собственников и капиталистов, биржевых волков и лавочников, протекционистов и фритредеров, правительство и оппозицию, попов и вольнодумцев, молодых блудниц и старых монахинь! Рабочий класс был повсюду предан анафеме, подвергся гонениям, был поставлен под действие «закона о подозрительных».[496] Таким образом, господа фабриканты могли не стесняться. Они подняли открытый бунт не только против десятичасового закона, но и против всего законодательства, которое, начиная с 1833 г., стремилось несколько обуздать «свободное» высасывание рабочей силы. Это был бунт в защиту рабства[497] в миниатюре, который более двух лет проводился с циничной бесцеремонностью, с террористической энергией, причём это было тем проще, что взбунтовавшийся капиталист ничем не рисковал, кроме шкуры своего рабочего.
Для понимания последующего необходимо напомнить, что фабричные акты 1833, 1844 и 1847 гг. все три сохраняют свою законную силу, поскольку один не вносит каких-нибудь изменений в другой. что ни один из них не ограничивает рабочего дня рабочих мужчин старше 18 лет и что с 1833 г. пятнадцатичасовой период от 5½ часов утра до 8½ часов вечера оставался законным «днём», в границах которого только и должен был укладываться на предписываемых законом условиях сначала двенадцатичасовой, а позже десятичасовой труд подростков и женщин.
Фабриканты в некоторых местах начали с того, что уволили часть, в некоторых случаях половину, занятых у них подростков и работниц и восстановили взамен почти исчезнувший ночной труд взрослых рабочих мужчин. Закон о десятичасовом рабочем дне, уверяли они, не даёт им иного выхода!.[498]
Второй шаг касался узаконенных перерывов для еды. Послушаем, что говорят фабричные инспектора:
«Со времени ограничения рабочего дня десятью часами фабрикаты утверждают, хотя на практике они ещё и не проводят до конца свои взгляды, что они в достаточной мере исполняют предписание закона, если при работе, например, от 9 часов утра до 7 часов вечера, они дают на еду один час до 9 часов утра и 1/2 часа после 7 часов вечера, предоставляя, таким образом, рабочим 1½ часа на принятие пищи. В некоторых случаях они предоставляют теперь полчаса или целый час на обед, но, в то же время, настаивают на том, что они вовсе не обязаны включать какую бы то ни было часть этих 1½ часов в десятичасовой рабочий день».[499]
Таким образом, господа фабриканты утверждали, будто педантично точные постановления акта 1844 г. относительно времени, предназначенного для еды, дают рабочим только разрешение есть и пить до своего прихода на фабрику и после ухода с неё, т. е. у себя дома! А почему бы рабочим и не обедать до 9 часов утра? Однако королевские юристы решили, что предписанное законом время на еду должно даваться в перерывы действительного рабочего дня и что противозаконно заставлять работать без перерыва 10 часов подряд, с 9 часов утра до 7 часов вечера».[500]
После этих благодушных демонстраций капитал в виде подготовки к бунту сделал шаг, который соответствовал букве закона 1844 г. и, следовательно, был легален.
Конечно, закон 1844 г. воспрещал использовать на работе после 1 часа дня тех детей 8–13 лет, которые работали до 12 часов дня. Но он нисколько не регулировал 6½-часовой труд детей, рабочее время которых начиналось в 12 часов или позже! Поэтому восьмилетние дети, приступившие к работе в 12 часов дня, могли применяться от 12 до 1 часа, что составляет 1 час, от 2 часов до 4 часов пополудни, что составляет 2 часа, и от 5 до 8½ часов вечера, что составляет 3½ часа, итого законных 6½ часов! Или ещё лучше. Чтобы приурочить применение труда детей к труду взрослых рабочих-мужчин, работавших до 8½ часов вечера, фабрикантам стоило только не давать детям работы до 2 часов пополудни, а затем держать их на фабрике без всяких перерывов до 8½ часов вечера!
«А теперь уже прямо признаётся, что в последнее время, вследствие алчного стремления фабрикантов держать машины в ходу дольше 10 часов в сутки, в Англии установилась практика заставлять 8–13-летних детей обоего пола работать, по уходе всех подростков и женщин, с одними взрослыми мужчинами до 8½ часов вечера».[501]
Рабочие и фабричные инспектора протестовали по гигиеническим и моральным соображениям. Но капитал отвечал:

«На голову мою мои поступки
Пусть падают. Я требую суда
Законного, – я требую уплаты
По векселю».[502]

В самом деле, по статистическим данным, представленным в палату общин 26 июля 1850 г., на 15 июля 1850 г. 3742 ребёнка на 257 фабриках, несмотря на все протесты, подвергались этой «практике».[503] Но и этого мало! Рысий глаз капитала открыл, что акт 1844 г. не разрешает пятичасовой работы в дообеденное время без перерыва для отдыха, продолжающегося, по крайней мере, 30 минут, но не предписывает ничего подобного относительно послеобеденной работы. Поэтому он потребовал и добился удовольствия заставлять восьмилетних детей-рабочих не только надрываться над работой, но и голодать непрерывно от 2 часов пополудни до 8½ часов вечера!
«Да, грудь его; так сказано в расписке!»[504][505]
Эта достойная Шейлока приверженность букве закона 1844 г., поскольку он регулирует труд детей, должна была, однако, просто подготовить открытый бунт против этого же самого закона, поскольку он регулирует труд «подростков и женщин». Необходимо напомнить, что уничтожение «неправильной Relaissystem» составляет главную цель и главное содержание этого закона. Фабриканты открыли свой бунт простым заявлением, что пункты акта 1844 г., воспрещающие произвольное использование рабочей силы подростков и женщин в произвольные короткие промежутки пятнадцатичасового фабричного дня, были
«сравнительно безвредными (comparatively harmless) до тех пор, пока рабочее время было ограничено 12 часами. При законе о десятичасовом рабочем дне они являются невыносимой несправедливостью (hardship)».[506]
Поэтому они самым хладнокровным образом объявили инспекторам, что не будут считаться с буквой закона, и намерены ввести старую систему собственной властью.[507] Это будет, мол, в интересах самих же рабочих, сбитых с толку дурными советами, так как
«даст возможность платить им более высокую заработную плату». «Это – единственное средство сохранить при десятичасовом законе промышленное преобладание Великобритании».[508] «Возможно, что при системе смен несколько затруднительно обнаруживать нарушения закона, но что ж из того? (what of that?) Неужели позволительно относиться к великим промышленным интересам этой страны как к второстепенному делу ради того лишь, чтобы несколько облегчить хлопоты (some little trouble) фабричных инспекторов и их помощников?».[509]
Все эти уловки, конечно, нисколько не помогли. Фабричные инспектора начали возбуждать судебные преследования. Но вскоре на министра внутренних дел сэра Джорджа Грея обрушилась такая туча петиций фабрикантов, что в циркуляре от 5 августа 1848 г. он рекомендовал инспекторам «в общем не преследовать нарушений буквы акта, пока не будет доказано, что Relaissystem злоупотребляют таким образом, что подростки и женщины принуждаются работать более 10 часов».
После этого фабричный инспектор Дж. Стюарт разрешил так называемую систему смен в течение пятнадцатичасового фабричного дня для всей Шотландии, где она вскоре расцвела по-прежнему. Английские фабричные инспектора, напротив, заявили, что министру не принадлежит диктаторская власть приостанавливать действие законов, и продолжали судебную процедуру против proslavery rebels [бунтовщиков в защиту рабства].
Но что пользы в привлечении к суду, раз суды, county magistrates,[510] выносили оправдательные приговоры? В этих судах заседали господа фабриканты, чтобы судить самих же себя. Приведём пример. Некий Эскригге, от бумагопрядильной фирмы Кершо, Лиз и K°, представил фабричному инспектору своего округа схему Relaissystem. предназначенную для его фабрики. Получив отказ, он сначала не предпринимал никаких дальнейших шагов. Несколько месяцев спустя некий индивидуум по имени Робинзон, тоже бумагопрядильщик, которому Эскригге был если не Пятницей, то во всяком случае, родственником, предстал перед местным судом в Стокпорте, обвиняемый в том, что ввёл у себя систему смен, тождественную той, которую придумал Эскригге. Заседало четверо судей, в том числе 3 бумагопрядильщика, всё с тем же непременным Эскригге во главе. Эскригге оправдал Робинзона и заявил, что законное для Робинзона является справедливым и для Эскригге. Опираясь на своё собственное решение, получившее силу закона, он тотчас же ввёл эту систему и на своей собственной фабрике.[511]
Конечно, уже самый состав этих судов являлся открытым нарушением закона.[512]
«Такого рода судебные фарсы», – восклицает инспектор Хауэлл, – «вопиют о необходимости положить этому конец… одно из двух: или приспособьте закон к этим приговорам, или же предоставьте выносить решения менее порочному трибуналу, который свои решения сообразует с законом… во всех таких случаях. Приходится страстно желать, чтобы должность судьи была платная!».[513]
Истолкование акта 1848 г. фабрикантами королевские юристы объявляли нелепым, но спасители общества не позволили сбить себя с толку.
«После того как я попытался принудить к исполнению закона, возбудив 10 преследований в 7 различных судебных округах», – сообщает Леонард Хорнер, – «и только в одном случае получил поддержку судей… я нахожу бесполезными дальнейшие преследования за нарушение закона. Та часть акта, которая составлена с целью внести единообразие в рабочие часы… уже не существует для Ланкашира. Притом ни у меня, ни у моих помощников нет решительно никаких средств для того, чтобы убедиться, действительно ли на фабриках, на которых господствует так называемая Relaissystem, не заставляют подростков и женщин работать более 10 часов… В конце апреля 1849 г. уже 114 фабрик в моём округе работали по этому методу, и число их в последнее время стремительно возрастает. В общем они работают теперь 13½ часов, с 6 часов утра до 7½ часов вечера; в некоторых случаях они работают 15 часов, с 5½ часов утра до 8½ часов вечера».[514]
Уже в декабре 1848 г. у Леонарда Хорнера был список 65 фабрикантов и 29 фабричных надзирателей, которые единогласно утверждали, что при этой Relaissystem никакая система контроля не может воспрепятствовать самому широкому распространению чрезмерного труда.[515] То одни и те же дети и подростки переводятся из прядильной мастерской в ткацкую и т. д., то в течение 15 часов они переводятся (shifted) с одной фабрики на другую.[516] Как прикажете контролировать такую систему, «которая злоупотребляет словом смена, чтобы с бесконечным многообразием перетасовывать рабочих, как карты, и чтобы ежедневно так передвигать часы труда и отдыха различных лиц, что одна и та же группа рабочих в полном своём составе никогда не действует на прежнем месте в прежнее время!».[517] Однако совершенно независимо от действительного чрезмерного труда, эта так называемая Relaissystem явилась таким порождением фантазии капитала, какого никогда не превзошёл и Фурье в своих юмористических очерках «courtes séances»;[518] правда, здесь притягательная сила труда превратилась в притягательную силу капитала. Посмотрим на эти схемы, созданные фабрикантами и прославленные благонамеренной прессой как образец того, «что может быть сделано при разумной степени тщательности и методичности» («what a reasonable degree of care and method can accomplish»). Рабочий персонал разделялся иногда на 12–15 категорий, составные части которых, в свою очередь, постоянно сменялись. В продолжение пятнадцатичасового фабричного дня капитал притягивал рабочего то на 30 минут, то на час, потом отталкивал его, чтобы затем снова притянуть его на фабрику и снова оттолкнуть, гоняя его через короткие отрезки времени то туда, то сюда, но не выпуская из-под своей власти, пока десятичасовая работа не будет закончена полностью. Это как на театральной сцене, где одни и те же лица должны попеременно выступать в различных сценах различных актов. Но как актёр принадлежит сцене в течение всего спектакля, так рабочие принадлежали теперь фабрике в течение всех 15 часов, не считая времени на дорогу до фабрики и обратно. Таким образом, часы отдыха превращались в часы вынужденной праздности, которые гнали подростков в кабак, а молодых работниц в публичный дом. Всякая новая выдумка, которую каждый день преподносил капиталист, стремясь держать свои машины в ходу 12 или 15 часов без увеличения рабочего персонала, приводила к тому, что рабочий должен был проглатывать свою пищу урывками в разное время. Во время агитации за десятичасовой рабочий день фабриканты кричали, что рабочий сброд подаёт петиции в надежде получить за десятичасовой труд двенадцатичасовую заработную плату. Теперь они перевернули медаль. Они платили десятичасовую заработную плату за распоряжение рабочими силами в течение двенадцати и пятнадцати часов.[519] В этом-то и было всё дело, это было фабрикантское издание десятичасового закона! Это были всё те же елейные, источающие человеколюбие фритредеры, которые во время агитации против хлебных законов целые 10 лет с точностью до копейки высчитывали рабочим, что при свободном ввозе хлеба было бы совершенно достаточно десятичасового труда, чтобы при средствах, которыми располагает английская промышленность, обогатить капиталистов

0

26

Двухгодичный бунт капитала увенчался, наконец, решением одного из четырёх высших судебных учреждений Англии, Суда казначейства, который по одному случаю, представленному на его рассмотрение, 8 февраля 1850 г. вынес решение, что хотя фабриканты и поступали против смысла акта 1844 г., но самый этот акт содержит некоторые слова, делающие его бессмысленным. «Этим решением закон о десятичасовом дне был отменён».[521] Масса фабрикантов, которые до сих пор опасались применять Relaissystem к подросткам и работницам, теперь ухватились за неё обеими руками.[522]
Но за этой, казалось бы, окончательной победой капитала тотчас же наступил поворот. Рабочие до сих пор оказывали пассивное, хотя упорное и ежедневно возобновляющееся сопротивление. Теперь они начали громко протестовать на грозных митингах в Ланкашире и Йоркшире. Значит, так называемый десятичасовой закон – простое мошенничество, парламентское надувательство, он никогда не существовал! Фабричные инспектора настойчиво предупреждали правительство, что классовый антагонизм достиг невероятной степени напряжения. Роптала даже часть фабрикантов:
«Противоречивые решения судов привели к совершенно ненормальному и анархическому положению. Один закон в Йоркшире, другой закон в Ланкашире, третий закон в каком-нибудь приходе Ланкашира, четвёртый в его непосредственном соседстве. Фабриканты больших городов имеют возможность обойти закон, фабриканты сельских местностей не находят персонала, необходимого для Relaissystem, и тем более не находят рабочих для переброски с одной фабрики на другую и т. д.».
А равенство в эксплуатации рабочей силы – это для капитала первое право человека.
При таких обстоятельствах между фабрикантами и рабочими состоялся компромисс, получивший санкцию парламента в новом дополнительном фабричном акте 5 августа 1850 года. Рабочий день «подростков и женщин» был увеличен в первые 5 дней недели с 10 до 10½ часов и ограничен 7½ часами в субботу. Работа должна совершаться от 6 часов утра до 6 вечера[523] с 1½-часовыми перерывами для еды, которые должны предоставляться рабочим в одно и то же время и согласно постановлению 1844 г. и т. д. Этим раз навсегда уничтожалась Relaissystem.[524] Для детского труда сохранил свою силу закон 1844 года.
Одна категория фабрикантов обеспечила себе на этот раз, как и раньше, особые сеньоральные права на пролетарских детей. Это были фабриканты шёлка. В 1833 г. они угрожающе вопили, что «если у них отнимут свободу заставлять работать детей всех возрастов по 10 часов в день, то этим остановят их фабрики» («if the liberty of working children of any age for 10 hours a day were taken away, it would stop their works»). Они якобы не в состоянии купить достаточное количество детей старше 13 лет. Они добились желаемой привилегии. Предлог при позднейшем расследовании оказался сплошной ложью,[525] что, однако, не помешало им целое десятилетие по 10 часов в день тянуть шёлковую пряжу из крови маленьких детей, которых для выполнения поручаемой работы приходилось ставить на стулья.[526] Хотя акт 1844 г. «похитил» у них «свободу» эксплуатировать детей моложе 11 лет более 6½ часов в день, но он обеспечил им зато привилегию эксплуатировать детей 11–13 лет по 10 часов в день и отменил установленное для других фабричных детей обязательное посещение школы. На этот раз был выставлен такой предлог:
«Тонкость ткани требует нежности пальцев, которая может быть приобретена лишь при условии раннего поступления на фабрику».[527]
Из-за нежных пальцев убивали детей, как рогатый скот на юге России бьют ради кожи и сала. Наконец, в 1850 г. привилегия, предоставленная в 1844 г., была сохранена только за сучильными и мотальными цехами; но чтобы возместить убытки лишённого своей «свободы» капитала, рабочее время детей 11–13 лет было увеличено с 10 до 10½ часов. Предлог: «Работа на шёлковых фабриках легче, чем на других, и менее вредна для здоровья».[528] Официальное медицинское обследование впоследствии показало, что, наоборот, «средняя смертность в округах шёлкового производства исключительно высока. а для женской части населения она даже выше, чем в округах хлопчатобумажного производства Ланкашира».[529]
Несмотря на протесты фабричных инспекторов, повторяющиеся каждое полугодие, это безобразие продолжается до настоящего времени.[530]
Закон 1850 г. превратил только для «подростков и женщин» пятнадцатичасовой период с 5½ часов утра до 8½ часов вечера в двенадцатичасовой период с 6 часов утра до 6 часов вечера. Следовательно, он не коснулся детей, которых всё ещё можно было эксплуатировать ½ часа до начала и 2½ часа по окончании этого периода, хотя общая продолжительность их работы не должна была превышать 6½ часов. При обсуждении закона фабричные инспектора представили парламенту статистические данные относительно позорных злоупотреблений, к которым ведёт эта аномалия. Но тщетно. Затаённое намерение заключалось в том, чтобы при помощи детей в годы процветания снова увеличить рабочий день взрослых рабочих до 15 часов. Опыт последующих 3 лет показал, что подобная попытка должна была разбиться о сопротивление взрослых рабочих мужчин.[531] Поэтому акт 1850 г. был, наконец, дополнен в 1853 г. воспрещением «применять труд детей утром до начала и вечером по окончании труда подростков и женщин». Начиная с этого времени, фабричный акт 1850 г., за немногими исключениями, регулировал в подчинённых ему отраслях промышленности рабочий день всех рабочих.[532] С момента издания первого фабричного акта до этого времени прошло полстолетия.[533]
В «Printworks' Act» (законе о ситцепечатных фабриках и т. д.), изданном в 1845 г., законодательство впервые вышло за пределы своей первоначальной сферы. Неудовольствие, с которым капитал допустил это новое «сумасбродство», сквозит из каждой строки акта! Он ограничивает рабочий день детей 8–13 лет и женщин 16 часами, от 6 часов утра до 10 часов вечера, не устанавливая никакого узаконенного перерыва для еды. Он разрешает изнурять рабочих мужского пола старше 13 лет по благоусмотрению день и ночь напролёт.[534] Это парламентский выкидыш.[535]
Всё же принцип одержал решительную победу, победив в крупных отраслях промышленности, являющихся специфическим порождением современного способа производства. Поразительное развитие этих отраслей в период 1853–1860 гг., совершавшееся рука об руку с физическим и моральным возрождением фабричных рабочих, заставило прозреть и самых слепых. Сами фабриканты, у которых путём полувековой гражданской войны шаг за шагом завоёвывалось законодательное ограничение и регулирование рабочего дня, хвастливо указывали на контраст между этими отраслями промышленности и теми областями эксплуатации, которые ещё оставались «свободными».[536] Фарисеи «политической экономии» поспешили провозгласить идею необходимости законодательного регулирования рабочего дня новым характерным завоеванием их «науки».[537] Легко понять, что, после того как магнаты фабрики принуждены были покориться неизбежному и примириться с ним, сила сопротивления капитала постепенно ослабевала, сила же наступления рабочего класса, напротив, возрастала вместе с ростом числа его союзников в общественных слоях, не заинтересованных непосредственно. Этим объясняется сравнительно быстрый прогресс с 1860 года.
Красильни и белильни[538] были подчинены фабричному акту 1850 г. в 1860 г., кружевные фабрики и чулочные заведения – в 1861 году. Следствием первого отчёта Комиссии по обследованию условий детского труда (1863 г.) было то, что та же судьба постигла все мануфактуры глиняных изделий (не только гончарные заведения), производство спичек, пистонов, патронов, обойные фабрики, подстригание бархата (fustian cutting) и многочисленные процессы, объединяемые под названием «finishing» (аппретура). В 1863 г. «белильни на открытом воздухе»[539] и пекарни были подчинены особым актам, из которых первый воспрещает, между прочим, работу детей, подростков и женщин в ночное время (от 8 часов вечера и до 6 часов утра), а второй – пользование трудом пекарей-подмастерьев моложе 18 лет между 9 часами вечера и 5 часами утра. Мы ещё возвратимся к более поздним предложениям упомянутой комиссии, которые угрожают лишить «свободы» все важные отрасли английского производства, за исключением земледелия, горного дела и транспорта.[540]
7. Борьба за нормальный рабочий день. Влияние английского фабричного законодательства на другие страны

Читатель помнит, что производство прибавочной стоимости, или извлечение прибавочного труда, составляет специфическое содержание и цель капиталистического производства независимо от тех изменений в самом способе производства, которые возникают из подчинения труда капиталу. Он помнит, что с той точки зрения, которую мы до сих пор развивали, только самостоятельный и, следовательно, юридически совершеннолетний рабочий как продавец товара заключает сделку с капиталистом. Поэтому, если в нашем историческом очерке главную роль играет, с одной стороны, современная промышленность, а с другой – труд физически и юридически несовершеннолетних, то первая имела для нас значение только как особая сфера высасывания труда, второй – только как особенно яркий пример этого высасывания. Однако, не забегая вперёд, на основании одной лишь общей связи исторических фактов мы приходим к следующим заключениям:

Во-первых. В отраслях промышленности, которые раньше других были революционизированы водой, паром и машинами, в этих первых созданиях современного способа производства, в хлопчатобумажных, шерстяных, льняных, шёлковых прядильнях и ткацких, прежде всего находит себе удовлетворение стремление капитала к безграничному и беспощадному удлинению рабочего дня. Изменения материального способа производства и соответствующие изменения в социальных отношениях производителей[541] создают сначала безграничное расширение пределов рабочего дня, а затем уже в виде реакции вызывают общественный контроль, в законодательном порядке ограничивающий рабочий день с его перерывами, регулирующий его и вносящий в него единообразие. Поэтому в течение первой половины XIX века этот контроль устанавливался законодательством лишь в порядке исключения.[542] Но как только этот контроль распространился на первоначальную область нового способа производства, оказалось, что не только многие другие отрасли производства подпали под действие настоящего фабричного режима, но что и мануфактуры с более или менее устаревшими методами производства, как, например, гончарные мастерские, стекольные мастерские и т. д., и старинные ремесла, как, например, пекарное, и, наконец, даже распылённая, так называемая работа на дому, как, например, гвоздарный промысел и т. д.,[543] уже давно настолько же подпали под действие капиталистической эксплуатации, как и фабрика. Поэтому законодательство было вынуждено постепенно отрешиться от своего исключительного характера или же – там, где оно следует римской казуистике, как в Англии, – произвольно объявить фабрикой (factory) всякий дом, в котором работают.[544]
Во-вторых. История регулирования рабочего дня в некоторых отраслях производства и ещё продолжающаяся борьба за это регулирование в других наглядно доказывают, что изолированный рабочий, рабочий как «свободный» продавец своей рабочей силы, на известной ступени созревания капиталистического производства не в состоянии оказать какого бы то ни было сопротивления. Поэтому установление нормального рабочего дня является продуктом продолжительной, более или менее скрытой гражданской войны между классом капиталистов и рабочим классом. Так как борьба открывается в сфере современной промышленности, то она разгорается впервые на родине этой промышленности, в Англии.[545] Английские фабричные рабочие были передовыми борцами не только английского рабочего класса, но и современного рабочего класса вообще, точно так же, как их теоретики первые бросили вызов капиталистической теории.[546] Философ фабрики Юр клеймит поэтому как неизгладимый позор английского рабочего класса то обстоятельство, что на своём знамени он начертал «рабство фабричных законов» в противоположность капиталу, который мужественно выступает за «полную свободу труда».[547]
Франция медленно плетётся за Англией. Понадобилась февральская революция для того, чтобы появился на свет двенадцатичасовой закон,[548] который гораздо более неудовлетворителен, чем его английский оригинал. Несмотря на это, французский революционный метод обнаруживает и свои особые преимущества. Одним ударом он диктует всем мастерским и фабрикам без различия один и тот же предел рабочего дня, тогда как английское законодательство нехотя уступает давлению обстоятельств то в том, то в другом пункте и избирает самый верный путь для порождения всё новых и новых юридических хитросплетений.[549] Вместе с тем, французский закон провозглашает в качестве принципа то, что завоёвывается в Англии лишь для детей, несовершеннолетних и женщин и на что лишь в последнее время начинают предъявляться требования как на общее право.[550]
В Соединённых Штатах Северной Америки всякое самостоятельное рабочее движение оставалось парализованным, пока рабство уродовало часть республики. Труд белых не может освободиться там, где труд чёрных носит на себе позорное клеймо. Но смерть рабства тотчас же породила новую юную жизнь. Первым плодом Гражданской войны была агитация за восьмичасовой рабочий день, шагающая семимильными шагами локомотива от Атлантического океана до Тихого, от Новой Англии до Калифорнии. Всеобщий рабочий съезд в Балтиморе[551] (август 1866 г.) заявляет:
«Первым и великим требованием современности, необходимым для освобождения труда этой страны от капиталистического рабства, является издание закона, который признал бы восьмичасовой день нормальным рабочим днём во всех штатах Американского союза. Мы решили напрячь все наши силы для борьбы за достижение этого славного результата».[552]
Одновременно (начало сентября 1866 г.) конгресс Международного Товарищества Рабочих в Женеве, согласно предложению лондонского Генерального Совета, постановил: «Предварительным условием, без которого все дальнейшие попытки улучшения положения рабочих и их освобождения обречены на неудачу, является ограничение рабочего дня… Мы предлагаем в законодательном порядке ограничить рабочий день 8 часами».[553]
Таким образом, рабочее движение, инстинктивно выросшее по обеим сторонам Атлантического океана из самих производственных отношений, оправдывает заявление английского фабричного инспектора Р. Дж. Сандерса:
«Невозможно предпринять дальнейших шагов на пути реформирования общества с какой бы то ни было надеждой на успех, если предварительно не будет ограничен рабочий день и не будет вынуждено строгое соблюдение установленных для него границ».[554]
Приходится признать, что наш рабочий выходит из процесса производства иным, чем вступил в него. На рынке он противостоял владельцам других товаров как владелец товара «рабочая сила», т. е. как товаровладелец – товаровладельцу. Контракт, по которому он продал капиталисту свою рабочую силу, так сказать, чёрным по белому фиксирует, что он свободно распоряжается самим собой. По заключении же сделки оказывается, что он вовсе не был «свободным агентом», что время, на которое ему вольно продавать свою рабочую силу, является временем, на которое он вынужден её продавать,[555] что в действительности вампир не выпускает его до тех пор, «пока можно высосать из него ещё одну каплю крови, выжать из его мускулов и жил ещё одно усилие».[556] Чтобы «защитить себя от „змеи своих мучений“,[557] рабочие должны объединиться и, как класс, заставить издать государственный закон, мощное общественное препятствие, которое мешало бы им самим по добровольному контракту с капиталом продавать на смерть и рабство себя и своё потомство.[558] На место пышного каталога «неотчуждаемых прав человека» выступает скромная Magna Charta[559] ограниченного законом рабочего дня, которая, «наконец, устанавливает точно, когда оканчивается время, которое рабочий продаёт, и когда начинается время, которое принадлежит ему самому».[560] Quantum mutatus ab illo![561]
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
НОРМА И МАССА ПРИБАВОЧНОЙ СТОИМОСТИ
В этой главе, как и раньше, мы предполагаем, что стоимость рабочей силы, следовательно, та часть рабочего дня, которая необходима для воспроизводства или сохранения рабочей силы, представляет собой величину данную, постоянную.
При таком предположении вместе с нормой прибавочной стоимости дана и та её масса, которую отдельный рабочий доставляет капиталисту за определённый период времени. Если, например, необходимый труд составляет 6 часов в день, что в переводе на золото составляет 3 шилл., равные 1 талеру, то 1 талер представляет собой дневную стоимость одной рабочей силы, или капитальную стоимость, авансированную на покупку одной рабочей силы. Далее, если норма прибавочной стоимости = 100 %, то этот переменным капитал в 1 талер производит массу прибавочной стоимости в 1 талер, или рабочий доставляет ежедневно массу прибавочного труда в 6 часов.
Но переменный капитал есть денежное выражение совокупной стоимости всех рабочих сил, которые одновременно употребляются капиталистом. Следовательно, его стоимость равна средней стоимости одной рабочей силы, помноженной на число употребляемых рабочих сил. Поэтому при данной стоимости рабочей силы величина переменного капитала прямо пропорциональна числу одновременно занятых рабочих. Таким образом, если дневная стоимость одной рабочей силы = 1 талеру, то необходимо авансировать капитал в 100 талеров, чтобы эксплуатировать 100 рабочих сил, и в nталеров, чтобы ежедневно эксплуатировать n рабочих сил.
Точно так же, если переменный капитал в 1 талер, дневная стоимость одной рабочей силы, производит ежедневно прибавочную стоимость в 1 талер, то переменный капитал в 100 талеров производит ежедневно прибавочную стоимость в 100, а капитал в n талеров – ежедневную прибавочную стоимость в 1 талер × n.
Следовательно, масса производимой прибавочной стоимости равна прибавочной стоимости, доставляемой рабочим днём отдельного рабочего, помноженной на число применяемых рабочих. Но, далее, так как масса прибавочной стоимости, производимой отдельным рабочим, при данной стоимости рабочей силы определяется нормой прибавочной стоимости, то из этого вытекает следующий первый закон: масса производимой прибавочной стоимости равна величине авансированного переменного капитала, помноженной на норму прибавочной стоимости, или определяется сложным отношением между числом одновременно эксплуатируемых одним и тем же капиталистом рабочих сил и степенью эксплуатации отдельной рабочей силы.[562]
Итак, если массу прибавочной стоимости мы обозначим через M, прибавочную стоимость, доставляемую отдельным рабочим в среднем за день, через m, переменный капитал, ежедневно авансируемый на покупку одной рабочей силы, через v, общую сумму переменного капитала через V, стоимость средней рабочей силы через k, степень её эксплуатации через

и число применяемых рабочих через n, то мы получим:

Мы постоянно предполагаем не только то, что стоимость средней рабочей силы есть величина постоянная, но и то, что применяемые капиталистом рабочие сведены к среднему рабочему. Бывают исключительные случаи, когда производимая прибавочная стоимость возрастает не пропорционально числу эксплуатируемых рабочих, но тогда и стоимость рабочей силы не остаётся постоянной.
Поэтому при производстве определённой массы прибавочной стоимости уменьшение одного фактора может быть возмещено увеличением другого. Если переменный капитал уменьшается и одновременно норма прибавочной стоимости повышается в той же пропорции, то масса производимой прибавочной стоимости остаётся неизменной. Если при сохранении прежних предположений капиталисту приходится авансировать 100 талеров для того, чтобы ежедневно эксплуатировать 100 рабочих, и если норма прибавочной стоимости составляет 50 %, то этот переменный капитал в 100 талеров доставляет прибавочную стоимость в 50 талеров, или в 3×100 рабочих часов. Если норма прибавочной стоимости удваивается, или рабочий день удлиняется не с 6 до 9, а с 6 до 12 часов, то уменьшенный наполовину переменный капитал, капитал в 50 талеров, приносит прибавочную стоимость опять-таки в 50 талеров, или в 6×50 рабочих часов. Следовательно, уменьшение переменного капитала может быть компенсировано пропорциональным повышением нормы эксплуатации рабочей силы, или уменьшение числа занятых рабочих может быть компенсировано пропорциональным удлинением рабочего дня. Таким образом, в известных границах, вынуждаемое капиталом предложение труда независимо от предложения рабочих.[563] Наоборот, уменьшение нормы прибавочной стоимости оставляет массу производимой прибавочной стоимости без изменения, если пропорционально возрастает величина переменного капитала, или число занятых рабочих.
Однако компенсация числа рабочих, или величины переменного капитала, повышением нормы прибавочной стоимости, или удлинением рабочего дня, имеет границы, которых она не в состоянии переступить. Какова бы ни была стоимость рабочей силы, составляет ли рабочее время, необходимое для поддержания рабочего, 2 или 10 часов, во всяком случае совокупная стоимость, которую рабочий может производить изо дня в день, меньше стоимости, в которой овеществлены 24 рабочих часа, меньше 12 шилл. или 4 талеров, если таково денежное выражение этих 24 часов овеществлённого труда. При нашем прежнем предположении, согласно которому ежедневно требуется б рабочих часов для того, чтобы воспроизвести самое рабочую силу, или авансированную на её покупку капитальную стоимость, переменный капитал в 500 талеров, который применяет 500 рабочих при норме прибавочной стоимости в 100 %, или при 12-часовом рабочем дне, ежедневно производит прибавочную стоимость в 500 талеров, или в 6×500 рабочих часов. Капитал в 100 талеров, ежедневно применяющий 100 рабочих при норме прибавочной стоимости в 200 %, или при 18-часовом рабочем дне, производит массу прибавочной стоимости лишь в 200 талеров, или в 12×100 рабочих часов. И вся вновь созданная им стоимость, эквивалент авансированного переменного капитала плюс прибавочная стоимость, никогда, ни в какой день не может достигнуть суммы в 400 талеров, или в 24×100 рабочих часов. Абсолютная граница среднего рабочего дня, который по природе всегда меньше 24 часов, образует абсолютную границу для компенсации уменьшения переменного капитала увеличением нормы прибавочной стоимости, или уменьшения числа эксплуатируемых рабочих повышением степени эксплуатации рабочей силы. Этот до осязательности ясный второй закон важен для объяснения многих явлений, возникающих из тенденции капитала, о которой мы будем говорить позже, – тенденции возможно больше сокращать число занимаемых им рабочих, или свою переменную составную часть, превращаемую в рабочую силу, что находится в противоречии с другой его тенденцией – производить возможно бо́льшую массу прибавочной стоимости. Наоборот. Если масса применяемых рабочих сил, или величина переменного капитала, возрастает, но не пропорционально уменьшению нормы прибавочной стоимости, то масса производимой прибавочной стоимости понижается.
Третий закон вытекает из определения массы производимой прибавочной стоимости двумя факторами – нормой прибавочной стоимости и величиной авансированного переменного капитала. Если дана норма прибавочной стоимости, или степень эксплуатации рабочей силы, и стоимость рабочей силы, или величина необходимого рабочего времени, то само собой понятно, что чем больше переменный капитал, тем больше масса производимой стоимости и прибавочной стоимости. Если дана граница рабочего дня, а также граница его необходимой составной части, то масса стоимости и прибавочной стоимости, производимой отдельным капиталистом, очевидно, зависит исключительно от той массы труда, которую он приводит в движение. А масса приводимого им в движение труда при данных предположениях зависит от массы рабочей силы, или числа рабочих, которых он эксплуатирует, число же это, в свою очередь, определяется величиной авансированного им переменного капитала. Следовательно, при данной норме прибавочной стоимости к данной стоимости рабочей силы, массы производимой прибавочной стоимости прямо пропорциональны величинам авансированных переменных капиталов. Но мы уже знаем, что капиталист делит свой капитал на две части. Одну часть он затрачивает на средства производства. Это – постоянная часть его капитала. Другую часть он превращает в живую рабочую силу. Эта часть образует его переменный капитал. На базисе одного и того же способа производства в различных отраслях производства имеет место различное деление капитала на постоянную и переменную составные части. В одной и той же отрасли производства это отношение изменяется с изменением технической основы и общественной комбинации процесса производства. Но как бы ни распадался данный капитал на постоянную и переменную составную часть, будет ли последняя относиться к первой как 1:2, или 1:10, или 1:x, это нисколько не затрагивает только что установленного закона, так как, согласно прежнему анализу, стоимость постоянного капитала хотя и проявляется вновь в стоимости продукта, но не входит во вновь созданную стоимость. Чтобы применять 1 000 прядильщиков, требуется, конечно, больше сырого материала, веретён и т. д., чем для того, чтобы применять 100 прядильщиков. Но пусть стоимость этих добавляемых средств производства повышается, падает или остаётся неизменной, пусть она будет велика или мала, – она, во всяком случае, не оказывает никакого влияния на процесс увеличения стоимости, осуществляемый теми рабочими силами, которые приводят эти средства производства в движение. Следовательно, констатированный выше закон принимает такую форму: производимые различными капиталами массы стоимости и прибавочной стоимости, при данной стоимости и одинаковой степени эксплуатации рабочей силы, прямо пропорциональны величинам переменных составных частей этих капиталов, т. е. их составных частей, превращённых в живую рабочую силу.
Этот закон явно противоречит всему опыту, основанному на внешней видимости явлений. Каждый знает, что владелец хлопчатобумажной прядильной фабрики, который в процентном отношении ко всему применяемому капиталу применяет относительно много постоянного и мало переменного капитала, не получает от этого меньше прибыли, или прибавочной стоимости, чем хозяин пекарни, который приводит в движение относительно много переменного и мало постоянного капитала. Для разрешения этого кажущегося противоречия требуется ещё много промежуточных звеньев, как в элементарной алгебре требуется много промежуточных звеньев для того, чтобы понять, что 0/0 может представлять действительную величину. Хотя классическая политическая экономия никогда не формулировала этого закона, однако она инстинктивно придерживается его, потому что он вообще представляет собой необходимое следствие закона стоимости. Она пытается спасти его посредством насильственной абстракции от противоречий явления. Позже[564] мы увидим, как школа Рикардо споткнулась об этот камень преткновения. Вульгарная политическая экономия, которая «действительно так ничему и не научилась»,[565] здесь, как и везде, хватается за внешнюю видимость явления в противоположность закону явления. Она полагает, в противоположность Спинозе, что «невежество есть достаточное основание».[566]
Труд, изо дня в день приводимый в движение совокупным капиталом общества, можно рассматривать как один-единственный рабочий день. Если, например, число рабочих – один миллион, а средний рабочий день рабочего составляет 10 часов, то общественный рабочий день состоит из 10 миллионов часов. При данной продолжительности этого рабочего дня – определяются ли его границы физическими или социальными условиями – масса прибавочной стоимости может быть увеличена только посредством увеличения числа рабочих, т. е. рабочего населения. Увеличение населения образует здесь математическую границу производства прибавочной стоимости совокупным общественным капиталом. Наоборот. При данной численности населения эта граница определяется возможным удлинением рабочего дня.[567] В следующей главе мы увидим, что этот закон имеет значение лишь для той формы прибавочной стоимости, которую мы рассматривали до сих пор.
Из предыдущего рассмотрения производства прибавочной стоимости следует, что не всякая произвольная сумма денег или стоимости может быть превращена в капитал, что, напротив, предпосылкой этого превращения является определённый минимум денег или меновых стоимостей в руках отдельного владельца денег или товаров. Минимум переменного капитала – это цена издержек на одну рабочую силу, употребляемую изо дня в день в течение всего года для извлечения прибавочной стоимости. Если бы у рабочего были свои собственные средства производства и если бы он довольствовался жизнью рабочего, то для него было бы достаточно рабочего времени, необходимого для воспроизводства его жизненных средств, скажем 8 часов в день. Следовательно, и средств производства ему требовалось бы только на 8 рабочих часов. Напротив, капиталист, который кроме этих 8 часов заставляет рабочего выполнять ещё, скажем, 4 часа прибавочного труда, нуждается в добавочной денежной сумме для приобретения добавочных средств производства.
Но при нашем предположении ему пришлось бы применять двух рабочих уже для того, чтобы на ежедневно присваиваемую прибавочную стоимость жить так, как живёт рабочий, т. е. иметь возможность удовлетворять свои необходимые потребности. В этом случае целью его производства было бы просто поддержание жизни, а не увеличение богатства; между тем при капиталистическом производстве предполагается последнее. Для того чтобы жить только вдвое лучше обыкновенного рабочего и превращать снова в капитал половину производимой прибавочной стоимости, ему пришлось бы вместе с числом рабочих увеличить в восемь раз минимум авансируемого капитала. Конечно, он сам, подобно своему рабочему, может прилагать свои руки непосредственно к процессу производства, но тогда он и будет чем-то средним между капиталистом и рабочим, будет «мелким хозяйчиком». Известный уровень капиталистического производства требует, чтобы всё время, в течение которого капиталист функционирует как капиталист, т. е. как персонифицированный капитал, он мог употреблять на присвоение чужого труда, а потому и на контроль над ним и на продажу продуктов этого труда.[568] Средневековые цехи стремились насильственно воспрепятствовать превращению ремесленника-мастера в капиталиста, ограничивая очень незначительным максимумом число рабочих, которых дозволялось держать отдельному мастеру. Владелец денег или товаров только тогда действительно превращается в капиталиста, когда минимальная сумма, авансируемая на производство, далеко превышает средневековый максимум. Здесь, как и в естествознании, подтверждается правильность того закона, открытого Гегелем в его «Логике», что чисто количественные изменения на известной ступени переходят в качественные различия.

0

27

Та минимальная сумма стоимости, которой должен располагать отдельный владелец денег или товаров для того, чтобы превратиться в капиталиста, изменяется на различных ступенях развития капиталистического производства, а при данной ступени развития различна в различных сферах производства в зависимости от их особых технических условий. Некоторые отрасли производства уже при самом начале капиталистического производства требуют такого минимума капитала, которого в это время нет в руках отдельных индивидуумов. Это вызывает, с одной стороны, государственные субсидии частным лицам, как во Франции в эпоху Кольбера и в некоторых немецких государствах до нашего времени, с другой стороны, – образование обществ с узаконенной монополией на ведение известных отраслей промышленности и торговли[570] – этих предшественников современных акционерных обществ.
* * *

Мы не останавливаемся на деталях тех изменений, которые претерпело отношение между капиталистом и наёмным рабочим в течение процесса производства, не останавливаемся, следовательно, и на дальнейшем развёртывании определений самого капитала. Отметим только немногие главные пункты.
В процессе производства капитал развился в командование над трудом, т. е. над действующей рабочей силой, или самим рабочим. Персонифицированный капитал, капиталист, наблюдает за тем, чтобы рабочий выполнял своё дело как следует и с надлежащей степенью интенсивности.
Далее, капитал развился в принудительное отношение, заставляющее рабочий класс выполнять больше труда, чем того требует узкий круг его собственных жизненных потребностей. Как производитель чужого трудолюбия, как высасыватель прибавочного труда и эксплуататор рабочей силы, капитал по своей энергии, ненасытности и эффективности далеко превосходит все прежние системы производства, покоящиеся на прямом принудительном труде.
Капитал подчиняет себе труд сначала при тех технических условиях, при которых он его исторически застаёт. Следовательно, он не сразу изменяет способ производства. Производство прибавочной стоимости в той форме, которую мы до сих пор рассматривали, т. с. посредством простого удлинения рабочего дня, представлялось поэтому независимым от какой бы то ни было перемены в самом способе производства. В старомодной пекарне оно было не менее действенным, чем в современной хлопкопрядильне.
Если мы рассматриваем процесс производства с точки зрения процесса труда, то рабочий относится к средствам производства не как к капиталу, а просто как к средствам и материалу своей целесообразной производительной деятельности. На кожевенном заводе, например, он обращается с кожей просто как с предметом своего труда. Он дубит кожу не для капиталиста. Иное получится, если мы будем рассматривать процесс производства с точки зрения процесса увеличения стоимости. Средства производства тотчас же превращаются в средства высасывания чужого труда. И уже не рабочий употребляет средства производства, а средства производства употребляют рабочего. Не он потребляет их как вещественные элементы своей производительной деятельности, а они потребляют его как фермент их собственного жизненного процесса; а жизненный процесс капитала заключается лишь в его движении как самовозрастающей стоимости. Плавильные печи и производственные здания, которые ночью отдыхают и не высасывают живой труд, представляют собой «чистую потерю» («mere loss») для капиталиста. Поэтому плавильные печи и производственные здания создают «притязание на ночной труд» рабочих сил. Простое превращение денег в вещественные факторы процесса производства, в средства производства, превращает последние в юридический титул и принудительный титул на чужой труд и прибавочный труд. Один пример в заключение покажет нам, как эта свойственная капиталистическому производству и характеризующая его перетасовка, даже извращение соотношения между мёртвым и живым трудом, между стоимостью и той силой, которая создаёт стоимость, отражается в головах капиталистов. Во время бунта английских фабрикантов в 1848–1850 гг. «глава льно– и бумагопрядильной фабрики в Пейсли, одной из старейших и почтеннейших фирм западной Шотландии, компании Карлайл, сыновья и K°, которая существует с 1752 г. и из поколения в поколение возглавляется одной и той же семьёй», – этот чрезвычайно интеллигентный джентльмен написал в «Glasgow Daily Mail» от 25 апреля 1849 г. письмо[571] под заголовком «Relaissystem», где встречается, между прочим, следующее до смешного наивное место:
«Рассмотрим же те беды, которые проистекут от сокращения рабочего времени с 12 до 10 часов… Они „сводятся“ к самому серьёзному вреду для перспектив и собственности фабриканта. Если он» (т. е. его «руки») «работал 12 часов, а впредь будет работать только 10 часов, то каждые 12 машин или веретён его предприятия сокращаются до 10 („then every 12 machines or spindles, in his establishment, shrink to 10“), и если бы он захотел продать свою фабрику, то они оценивались бы только как 10, так что каждая фабрика во всей стране утратила бы одну шестую часть своей стоимости».[572]
В наследственно-капиталистической голове из Западной Шотландии стоимость средств производства – веретён и т. д. – настолько неразрывно сливается с их капиталистическим свойством самовозрастать, или ежедневно поглощать определённое количество чужого дарового труда, что глава фирмы Карлайл и K° действительно воображает, что при продаже фабрики ему оплачивают не только стоимость веретён, но, кроме того, и возрастание их стоимости, не только труд, заключающийся в них и необходимый для производства веретён того же самого рода, но и прибавочный труд, который при их помощи ежедневно высасывается из бравых западных шотландцев в Пейсли; и как раз по этой причине, думает он, с сокращением рабочего дня на два часа продажная цена каждых 12 прядильных машин сократится до размеров цены 10 машин.
Отдел четвертый: производство относительной прибавочной стоимости

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
ПОНЯТИЕ ОТНОСИТЕЛЬНОЙ ПРИБАВОЧНОЙ СТОИМОСТИ
Та часть рабочего дня, которая производит лишь эквивалент оплаченной капиталом стоимости рабочей силы, принималась нами до сих пор за величину постоянную, и она действительно является постоянной величиной при данных условиях производства на данной ступени экономического развития общества. Сверх этого необходимого рабочего времени рабочий может работать 2, 3, 4, 6 и т. д. часов. От размеров этого удлинения зависят норма прибавочной стоимости и величина рабочего дня. Если необходимое рабочее время является, таким образом, постоянным, то весь рабочий день, напротив, представляет собой величину переменную. Предположим теперь, что даны как общая продолжительность рабочего дня, так и его разделение на необходимый и прибавочный труд. Пусть, например, линия a____________c, a__________b__c, представляет двенадцатичасовой рабочий день, отрезок ab – десять часов необходимого труда, отрезок bc – два часа прибавочного труда. Возникает вопрос: каким образом может быть увеличено производство прибавочной стоимости, другими словами – каким образом может быть удлинён прибавочный труд без всякого дальнейшего удлинения ac или независимо от всякого дальнейшего удлинения ac?
Несмотря на то, что границы рабочего дня ac даны, bc может быть, по-видимому, удлинено, если не путём расширения за предельный пункт c, который является в то же время конечным пунктом рабочего дня ac, то путём перемещения начального пункта b в противоположном направлении, в сторону a. Пусть в линии a__________b'_b__c отрезок b'_b равен половине bc, т. е. равен одному рабочему часу. Если мы предположим теперь, что при двенадцатичасовом рабочем дне ac пункт b отодвигается до b', то bc расширяется до размеров b'c, прибавочный труд увеличивается наполовину, с 2 часов до 3, хотя рабочий день по-прежнему остаётся двенадцатичасовой. Но это расширение прибавочного труда с bc до b'c, с 2 часов до 3, очевидно, невозможно без одновременного сокращения необходимого труда с ab до ab, с 10 до 9 часов. Удлинению прибавочного труда соответствовало бы в данном случае сокращение необходимого труда, или часть того рабочего времени, которое рабочий до сих пор фактически употреблял на себя, должна превратиться в рабочее время, затрачиваемое на капиталиста. Изменению подверглась бы при этом не длина рабочего дня, а та пропорция, в которой рабочий день распадается на необходимый и прибавочный труд.
С другой стороны, очевидно, что сама величина прибавочного труда дана, если даны продолжительность рабочего дня и стоимость рабочей силы. Стоимость рабочей силы, т. е. рабочее время, необходимое для её производства, определяет собой рабочее время, необходимое для воспроизводства её стоимости. Если один час труда выражается в количестве золота, равном половине шиллинга, или 6 пенсам, и если дневная стоимость рабочей силы составляет 5 шилл., то рабочий должен работать ежедневно десять часов, чтобы возместить дневную стоимость своей рабочей силы, уплаченную ему капиталом, или произвести эквивалент стоимости необходимых ему ежедневно жизненных средств. В стоимости этих жизненных средств дана стоимость его рабочей силы,[573] в стоимости его рабочей силы дана величина его необходимого рабочего времени. Но величина прибавочного труда получается путём вычитания необходимого рабочего времени из всего рабочего дня. По вычитании десяти часов из двенадцати остаётся два, и при данных условиях непонятно, как можно было бы увеличить прибавочный труд за пределы этих двух часов. Конечно, капиталист может уплатить рабочему вместо 5 шилл. только 4 шилл. 6 пенсов или даже ещё меньше. Для воспроизводства этой стоимости в 4 шилл. 6 пенсов достаточно было бы 9 рабочих часов, и, таким образом, на долю прибавочного труда теперь пришлось бы из 12-часового рабочего дня вместо двух три часа, а сама прибавочная стоимость повысилась бы с 1 шилл, до 1 шилл. 6 пенсов. Однако такого результата можно было бы достигнуть лишь путём понижения заработной платы рабочего ниже стоимости его рабочей силы. Имея всего 4 шилл. 6 пенсов, производимые им в течение 9 часов, он располагает на 1/10 меньшим количеством жизненных средств, чем раньше, и, следовательно, происходит лишь неполное воспроизводство его рабочей силы. В данном случае прибавочный труд может быть удлинён лишь путём нарушения его нормальных границ, его область может быть расширена лишь путём узурпации части необходимого рабочего времени. Хотя этот метод увеличения прибавочного труда играет очень важную роль в действительном движении заработной платы, здесь он должен быть исключён, так как по нашему предположению все товары, – а, следовательно, и рабочая сила, – продаются и покупаются по их полной стоимости. Раз это предположено, причиной уменьшения рабочего времени, необходимого для производства рабочей силы или для воспроизводства её стоимости, может быть не понижение заработной платы рабочего ниже стоимости его рабочей силы, а лишь понижение самой этой стоимости. При данной длине рабочего дня возрастание прибавочного труда происходит вследствие сокращения необходимого рабочего времени, а не наоборот – сокращение необходимого рабочего времени вследствие возрастания прибавочного труда. Для того чтобы в нашем примере необходимое рабочее время уменьшилось на 1/10, т. е. с 10 часов до 9, а следовательно, прибавочный труд возрос с 2 до 3 часов, необходимо действительное понижение стоимости рабочей силы на 1/10.
Но такое понижение стоимости рабочей силы на одну десятую предполагает, в свою очередь, что то же самое количество жизненных средств, которое раньше производилось в течение 10 часов, теперь производится в течение 9 часов. Но это невозможно без повышения производительной силы труда. Пусть, например, при данных средствах производства сапожник может изготовить в течение 12-часового рабочего дня одну пару сапог. Чтобы он мог в тот же срок изготовить две пары сапог, производительная сила его труда должна удвоиться, а она не может удвоиться без изменения средств или методов его труда или того и другого одновременно. Должна, следовательно, произойти революция в производственных условиях его труда, т. е. в его способе производства, а потому и в самом процессе труда. Под повышением производительной силы труда мы понимаем здесь всякое вообще изменение в процессе труда, сокращающее рабочее время, общественно необходимое для производства данного товара, так что меньшее количество труда приобретает способность произвести большее количество потребительной стоимости.[574] Итак, если при исследовании производства прибавочной стоимости в той её форме, в какой мы её до сих пор рассматривали, способ производства был предположен нами как нечто данное, то теперь, для понимания производства прибавочной стоимости путём превращения необходимого труда в прибавочный труд, совершенно недостаточно предположить, что капитал овладевает процессом труда в его исторически унаследованной, существующей форме и лишь увеличивает его продолжительность. Необходим переворот в технических и общественных условиях процесса труда, а следовательно, и в самом способе производства, чтобы повысилась производительная сила труда, чтобы вследствие повышения производительной силы труда понизилась стоимость рабочей силы и таким образом сократилась часть рабочего дня, необходимая для воспроизводства этой стоимости.
Прибавочную стоимость, производимую путём удлинения рабочего дня, я называю абсолютной прибавочной стоимостью. Напротив, ту прибавочную стоимость, которая возникает вследствие сокращения необходимого рабочего времени и соответствующего изменения соотношения величин обеих составных частей рабочего дня, я называю относительной прибавочной стоимостью.
Чтобы понизилась стоимость рабочей силы, повышение производительности труда должно захватить те отрасли промышленности, продукты которых определяют стоимость рабочей силы, т. е. или уже принадлежат к числу обычных жизненных средств, или могут заменить последние. Но стоимость товара определяется не только количеством того труда, который сообщает товару окончательную форму, но также количеством труда, содержащегося в средствах производства этого товара. Например, стоимость сапог определяется не только трудом сапожника, но и стоимостью кожи, смолы, дратвы и т. д.
Следовательно, повышение производительной силы труда и соответствующее удешевление товаров в тех отраслях промышленности, которые доставляют вещественные элементы постоянного капитала, т. е. средства труда и материал труда, для изготовления необходимых жизненных средств, также понижают стоимость рабочей силы. Напротив, повышение производительной силы в таких отраслях производства, которые не доставляют ни необходимых жизненных средств, ни средств производства для их изготовления, оставляет стоимость рабочей силы без изменения.
Удешевление товара понижает, конечно, стоимость рабочей силы лишь pro tanto, т. е. лишь в соответствии с тем, насколько товар этот принимает участие в воспроизводстве рабочей силы. Так, например, рубашка есть необходимое жизненное средство, но лишь одно из многих. Удешевление этого товара уменьшает только затраты рабочего на рубашки. Но общая сумма необходимых жизненных средств состоит из различных товаров, являющихся продуктами особых отраслей промышленности, и стоимость каждого такого товара образует всегда соответственную часть стоимости рабочей силы. Эта последняя стоимость уменьшается вместе с необходимым для её воспроизводства рабочим временем, общее сокращение которого равно сумме его сокращений во всех таких особых отраслях производства. Мы рассматриваем здесь этот общий результат так, как будто бы он был непосредственным результатом и непосредственной целью в каждом частном случае. Когда отдельный капиталист путём повышения производительной силы труда удешевляет свой товар, например рубашки, то он, быть может, вовсе и не задаётся целью pro tanto понизить стоимость рабочей силы, а следовательно, и необходимое рабочее время; однако, поскольку он, в конце концов, содействует этому результату, он содействует повышению общей нормы прибавочной стоимости.[575] Общие и необходимые тенденции капитала следует отличать от форм их проявления.
Здесь не место рассматривать, каким именно путём имманентные законы капиталистического производства проявляются во внешнем движении капиталов, действуют как принудительные законы конкуренции и достигают сознания отдельного капиталиста в виде движущих мотивов его деятельности. Во всяком случае, ясно одно: научный анализ конкуренции становится
возможным лишь после того, как познана внутренняя природа капитала, – совершенно так же, как видимое движение небесных тел делается понятным лишь для того, кто знает их действительное, но чувственно не воспринимаемое движение. Однако для понимания производства относительной прибавочной стоимости, и притом только на основе уже достигнутых результатов нашего анализа, необходимо отметить следующее.
Если один рабочий час выражается в количестве золота, равном 6 пенсам, или ½ шилл., то в течение 12-часового рабочего дня будет произведена стоимость в 6 шиллингов. Предположим, что при данном уровне производительной силы труда в течение этих 12 рабочих часов изготовляется 12 штук товара. Стоимость средств производства, сырого материала и т. п., употреблённых на каждую штуку товара, пусть будет 6 пенсов. При этих обстоятельствах каждый отдельный товар стоит один шиллинг, а именно: 6 пенсов – стоимость средств производства и 6 пенсов – вновь присоединённая к ним при обработке стоимость. Допустим теперь, что какому-нибудь капиталисту удаётся удвоить производительную силу труда, так что в 12-часовой рабочий день он производит не 12, а уже 24 штуки товара этого рода. Если стоимость средств производства осталась без изменения, то стоимость отдельной штуки товара понижается теперь до 9 пенсов, а именно: 6 пенсов – стоимость средств производства и 3 пенса – стоимость, вновь присоединённая последним трудом. Несмотря на удвоение производительной силы труда, рабочий день создаёт и теперь, как раньше, новую стоимость в 6 шилл., но только эта последняя распределяется на вдвое большее количество товаров. На каждый отдельный продукт падает поэтому лишь 1/24 вместо 1/12 этой общей стоимости, 3 пенса вместо 6 пенсов, или, – что то же самое, – к средствам производства при их превращении в готовый продукт присоединяется теперь, в расчёте на каждую штуку, только полчаса труда, а не целый час, как это было раньше. Индивидуальная стоимость этого товара теперь ниже его общественной стоимости, т. е. товар стоит меньше рабочего времени, чем огромная масса продуктов того же рода, произведённых при средних общественных условиях. Штука товара стоит в среднем 1 шилл., или представляет собой 2 часа общественного труда; при новом способе производства она стоит лишь 9 пенсов, т. е. содержит в себе лишь 1½ часа труда. Но действительной стоимостью товара является не его индивидуальная, а его общественная стоимость, т. е. действительная стоимость измеряется не тем количеством рабочего времени, в которое фактически обошёлся товар производителю его в данном отдельном случае, а рабочим временем, общественно необходимым для производства товара. Следовательно, если капиталист, применивший новый метод, продаёт свой товар по его общественной стоимости в 1 шилл., он продаёт его на три пенса выше его индивидуальной стоимости и таким образом реализует добавочную прибавочную стоимость в 3 пенса. С другой стороны, двенадцатичасовой рабочий день выражается теперь для него в 24 штуках товара вместо прежних 12. Следовательно, чтобы продать продукт одного рабочего дня, ему необходимо теперь вдвое увеличить сбыт или рынок для своего товара. При прочих равных условиях его товары могут завоевать себе больший рынок лишь путём понижения своих цен. Поэтому капиталист будет продавать их выше их индивидуальной, но ниже их общественной стоимости, например по 10 пенсов за штуку. Таким образом, на каждую штуку он получит добавочную прибавочную стоимость в 1 пенс. Это повышение прибавочной стоимости он получит независимо от того, принадлежит или нет его товар к числу необходимых жизненных средств, входит или не входит он как определяющий момент в общую стоимость рабочей силы. Следовательно, независимо от этого последнего обстоятельства каждый отдельный капиталист заинтересован в удешевлении товара путём повышения производительной силы труда.

Но даже и в рассматриваемом случае увеличенное производство прибавочной стоимости возникает из сокращения необходимого рабочего времени и соответственного удлинения прибавочного труда.[576] Пусть необходимое рабочее время равняется 10 часам. или же дневная стоимость рабочей силы равняется 5 шилл., прибавочный труд – 2 часам, а производимая ежедневно прибавочная стоимость – 1 шиллингу. Но наш капиталист производит теперь 24 штуки товара, которые он продаёт по 10 пенсов за штуку, т. е. всего за 20 шиллингов. Так как стоимость средств производства равна 12 шилл., то 142/5 штуки товара лишь возмещают авансированный постоянный капитал. Двенадцатичасовой рабочий день выражается в остальных 93/5 штуки. Так как цена рабочей силы = 5 шилл., то в 6 штуках товара выражается необходимое рабочее время и в 33/5 штуки – прибавочный труд. Отношение необходимого труда к прибавочному труду, составлявшее при средних общественных условиях 5:1, составляет теперь только 5:3. Тот же самый результат можно получить ещё следующим образом. Стоимость продукта двенадцатичасового рабочего дня = 20 шиллингам. Из них 12 шилл. приходятся на стоимость средств производства, лишь вновь появляющуюся в стоимости продукта. Следовательно, остаются 8 шилл. как денежное выражение стоимости, в которой представлен рабочий день. Это денежное выражение больше, чем денежное выражение общественно среднего труда того же самого вида, 12 часов которого выражаются лишь в 6 шиллингах. Труд исключительно высокой производительной силы функционирует как умноженный труд, т. е. создаёт в равные промежутки времени стоимость большей величины, чем средний общественный труд того же рода. Но наш капиталист по-прежнему уплачивает лишь 5 шилл. за дневную стоимость рабочей силы. Следовательно, рабочему вместо прежних десяти требуется теперь только 7½ часов для воспроизводства этой стоимости. Его прибавочный труд возрастает поэтому на 2½ часа, произведённая им прибавочная стоимость – с 1 шилл. до 3 шиллингов. Таким образом, капиталист, применяющий улучшенный способ производства, присваивает в виде прибавочного труда бо́льшую часть рабочего дня, чем остальные капиталисты той же самой отрасли производства. Он в отдельном случае делает то же самое, что в общем и целом совершает весь капитал при производстве относительной прибавочной стоимости. Но, с другой стороны, эта добавочная прибавочная стоимость исчезает, как только новый способ производства приобретает всеобщее распространение и вместе с тем исчезает разница между индивидуальной стоимостью дешевле производимого товара и его общественной стоимостью. Тот же самый закон определения стоимости рабочим временем, который даёт себя почувствовать введшему новый метод производства капиталисту в той форме, что он должен продавать товар ниже его общественной стоимости, – этот самый закон в качестве принудительного закона конкуренции заставляет соперников нашего капиталиста ввести у себя новый метод производства.[577] Итак, общую норму прибавочной стоимости весь этот процесс затронет лишь тогда, когда повышение производительной силы труда распространится на такие отрасли производства и, следовательно, удешевит такие товары, которые входят в круг необходимых жизненных средств и потому образуют элементы стоимости рабочей силы.
Стоимость товаров обратно пропорциональна производительной силе труда. Это относится и к стоимости рабочей силы, так как она определяется товарными стоимостями. Напротив, относительная прибавочная стоимость прямо пропорциональна производительной силе труда. Она повышается с повышением и падает с понижением производительной силы труда. Средний общественный рабочий день в 12 часов, при неизменной стоимости денег, производит всегда одну и ту же новую стоимость в 6 шилл., в каком бы отношении эта сумма стоимости ни распадалась на эквивалент стоимости рабочей силы и прибавочную стоимость. Но если вследствие повышения производительной силы труда стоимость ежедневных жизненных средств, а следовательно, и дневная стоимость рабочей силы понижается с 5 до 3 шилл., то прибавочная стоимость возрастает с 1 до 3 шиллингов. Для того чтобы воспроизвести стоимость рабочей силы, прежде было необходимо 10 часов труда, а теперь требуется только 6 рабочих часов. Четыре часа труда освободились и могут быть присоединены к области прибавочного труда. Отсюда имманентное стремление и постоянная тенденция капитала повышать производительную силу труда с целью удешевить товары и посредством удешевления товаров удешевить самого рабочего.[578]
Для капиталиста, производящего товар, абсолютная стоимость последнего сама по себе безразлична. Капиталиста интересует лишь заключающаяся в товаре и реализуемая при его продаже прибавочная стоимость. Реализация прибавочной стоимости сама по себе предполагает возмещение авансированной стоимости. Так как относительная прибавочная стоимость растёт прямо пропорционально развитию производительной силы труда, в то время как стоимость товаров падает в обратном отношении к этому развитию, – другими словами, так как один и тот же процесс удешевляет товары и увеличивает заключающуюся в них прибавочную стоимость, то этим разрешается загадочность того факта, что капиталист, заботящийся только о производстве меновой стоимости, всё время старается понизить меновую стоимость своих товаров, – противоречие, которым один из основателей политической экономии, Кенэ, мучил своих противников и по поводу которого они так и не дали ему ответа.
«Вы считаете», – говорит Кенэ, – «что чем больше удаётся сберечь на расходах и дорогостоящих работах при фабрикации промышленных продуктов без ущерба для производства, тем выгоднее это сбережение, так как оно уменьшает цену продукта. И, несмотря на это, вы полагаете, что производство богатства, возникающего из труда промышленников, состоит в увеличении меновой стоимости их произведений».[579]
Таким образом, при капиталистическом производстве экономия на труде,[580] достигаемая благодаря развитию производительной силы труда, отнюдь не имеет целью сокращение рабочего дня. Она имеет целью лишь сокращение рабочего времени, необходимого для производства определённого количества товаров. Если рабочий вследствие повышения производительности своего труда начинает производить в течение часа, скажем, в 10 раз больше товара, чем раньше, и, следовательно, на каждую штуку товаров употребляет в десять раз меньше рабочего времени, то это нисколько не мешает тому, что его и теперь заставляют работать прежние 12 часов в день и производить в 12 часов 1 200 штук товара вместо 120. Его рабочий день может при этом даже удлиниться, так что он будет теперь в течение 14 часов производить 1 400 штук и т. д. Поэтому у экономистов такого пошиба, как Мак-Куллох, Юр, Сениор et tutti quanti [и им подобных], вы на одной странице читаете, что рабочий должен быть благодарен капиталу за развитие производительных сил, так как оно сокращает необходимое рабочее время, а на следующей странице, – что рабочий должен доказать эту свою благодарность, работая впредь 15 часов в день вместо 10. При капиталистическом производстве развитие производительной силы труда имеет целью сократить ту часть рабочего дня, в течение которой рабочий должен работать на самого себя, и именно таким путём удлинить другую часть рабочего дня, в течение которой рабочий даром работает на капиталиста. В какой мере этот результат достижим без удешевления товаров, обнаружится при рассмотрении отдельных методов производства относительной прибавочной стоимости, к которому мы теперь и переходим.

0

28

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
КООПЕРАЦИЯ
Как мы видели, капиталистическое производство начинается на деле с того момента, когда один и тот же индивидуальный капитал занимает одновременно многих рабочих, следовательно, процесс труда расширяет свои размеры и доставляет продукт в большом количестве. Действие многих рабочих в одно и то же время, в одном и том же месте (или, если хотите, на одном и том же поле труда) для производства одного и того же вида товаров, под командой одного и того же капиталиста составляет исторически и логически исходный пункт капиталистического производства. В том, что касается самого способа производства, мануфактура, например, отличается в своём зачаточном виде от цехового ремесленного производства едва ли чем другим, кроме большего числа одновременно занятых одним и тем же капиталом рабочих. Мастерская цехового мастера только расширена.
Итак, сначала разница чисто количественная. Как мы видели, масса прибавочной стоимости, производимая данным капиталом, равна той прибавочной стоимости, которую доставляет отдельный рабочий, помноженной на число одновременно занятых рабочих. Число это само по себе нисколько не влияет на норму прибавочной стоимости, или степень эксплуатации рабочей силы; что же касается качественных изменений в процессе труда, то они вообще представляются безразличными для производства товарной стоимости. Это вытекает из природы стоимости. Если один двенадцатичасовой рабочий день овеществляется в 6 шилл., то 1 200 таких рабочих дней – в 6 шилл. × 1 200. В одном случае в продукте воплотились 12 × 1 200, в другом случае 12 рабочих часов. В производстве стоимости множество всегда имеет значение только суммы многих отдельных единиц. Следовательно, с точки зрения производства стоимости совершенно безразлично, производят ли 1 200 рабочих каждый отдельно или же они объединены вместе под командой одного и того же капитала.
Впрочем, здесь в известных границах происходит некоторая модификация. Труд, овеществлённый в стоимости, есть труд среднего общественного качества, т. е. проявление средней рабочей силы. Но средняя величина есть всегда средняя многих различных индивидуальных величин одного и того же вида. В каждой отрасли промышленности индивидуальный рабочий, Пётр или Павел, более или менее отклоняется от среднего рабочего. Такие индивидуальные отклонения, называемые на языке математиков «погрешностями», взаимно погашаются и уничтожаются, раз мы берём значительное число рабочих. Известный софист и сикофант Эдмунд Бёрк утверждает даже на основании своего практического опыта в качестве фермера, что все индивидуальные различия в труде стираются уже для «такого ничтожного отряда», как 5 батраков, – следовательно, пять первых попавшихся английских батраков зрелого возраста, вместе взятые, выполняют в одно и то же время совершенно такую же работу, как 5 любых других английских батраков.[581] Ясно во всяком случае, что совокупный рабочий день большого числа одновременно занятых рабочих, будучи разделён на число рабочих, является уже сам по себе днём общественного среднего труда. Пусть рабочий день одного человека продолжается, например, двенадцать часов. Тогда рабочий день двенадцати одновременно занятых рабочих составляет совокупный рабочий день в 144 часа; и хотя труд каждого из этой дюжины рабочих более или менее отклоняется от среднего общественного труда, хотя каждый отдельный рабочий употребляет поэтому на одно и то же дело несколько больше или несколько меньше времени, тем не менее, рабочий день отдельного рабочего, рассматриваемый как одна двенадцатая совокупного рабочего дня в 144 часа, обладает средним общественным качеством. Но для капиталиста, который занимает дюжину рабочих, рабочий день существует лишь как совокупный рабочий день всей дюжины. Рабочий день каждого отдельного рабочего существует лишь как соответственная часть совокупного рабочего дня, совершенно независимо от того, трудятся ли эти 12 человек совместно или же вся связь между их трудом состоит только в том, что они работают на одного и того же капиталиста. Если же из этих 12 рабочих каждые два получат занятие у мелкого хозяйчика, то лишь случайно каждый их этих хозяев может произвести одинаковую сумму стоимости, а, следовательно, и реализовать общую норму прибавочной стоимости. Здесь обнаружатся индивидуальные отклонения. Если рабочий употребляет на производство товара значительно больше времени, чем это общественно необходимо, если индивидуально необходимое для него рабочее время значительно отклоняется от общественно необходимого, или среднего, рабочего времени, то его труд не является средним трудом, а его рабочая сила не является средней рабочей силой. Такая рабочая сила или вовсе не находит покупателя, или продаётся ниже средней стоимости рабочей силы. Таким образом, предполагается определённый минимум способности к труду, и мы увидим впоследствии, что капиталистическое производство находит способ измерять этот минимум. Тем не менее, минимум этот отклоняется от среднего уровня, несмотря на то, что рабочую силу приходится оплачивать по её средней стоимости. Поэтому из шести мелких хозяйчиков одни извлекут прибавочной стоимости больше, другие меньше, чем это соответствует общей норме прибавочной стоимости. Отклонения уравновесятся для всего общества, но не для отдельного хозяина. Следовательно, закон возрастания стоимости вообще реализуется для отдельного производителя полностью лишь в том случае, когда последний производит как капиталист, применяет одновременно многих рабочих, т. е. уже с самого начала приводит в движение средний общественный труд.[582]
Даже при неизменном способе труда одновременное применение значительного числа рабочих вызывает революцию в материальных условиях процесса труда. Здания, в которых работает много людей, склады для сырого материала и т. д., сосуды, инструменты, аппараты и т. д., служащие одновременно или попеременно многим, – одним словом, часть средств производства потребляется теперь в процессе труда сообща. С одной стороны, меновая стоимость товаров, а, следовательно, и средств производства, ничуть не повышается вследствие усиленной эксплуатации их потребительной стоимости. С другой стороны, масштаб сообща потребляемых средств производства возрастает. Комната, в которой работают 20 ткачей на 20 станках, должна быть вместительнее, чем комната, в которой работает самостоятельный ткач с двумя подмастерьями. Но постройка мастерской на 20 рабочих стоит меньшего количества труда, чем постройка 10 мастерских на 2 рабочих каждая, и вообще стоимость сконцентрированных в массовом масштабе и применяемых совместно средств производства растёт не пропорционально их размерам и их полезному эффекту. Употребляемые совместно средства производства переносят меньшую долю своей стоимости на единицу продукта частью потому, что вся та стоимость, которую они отдают, распределяется одновременно на бо́льшую массу продуктов, частью потому, что в сравнении со средствами производства, употребляемыми в отдельности, они входят в процесс производства хотя и абсолютно большей, но по отношению к сфере их действия относительно меньшей стоимостью. Тем самым понижается та составная часть стоимости, которая приходится на постоянный капитал, а, следовательно, соответственно её величине, и совокупная стоимость товара. Результат получается такой, как если бы средства производства товаров стали производиться дешевле. Эта экономия в применении средств производства возникает лишь благодаря их совместному потреблению в процессе труда многих лиц. И средства производства приобретают этот характер условий общественного труда или общественных условий труда в отличие от раздробленных и сравнительно дорогих средств производства отдельных самостоятельных рабочих или мелких хозяйчиков даже и в том случае, когда многие рабочие объединены лишь пространственно, а не общностью самого труда. Часть средств труда приобретает этот общественный характер даже раньше, чем его приобретает сам процесс труда.
Экономию на средствах производства вообще следует рассматривать с двоякой точки зрения. Во-первых, поскольку она удешевляет товары и тем понижает стоимость рабочей силы. Во-вторых, поскольку она изменяет отношение прибавочной стоимости ко всему авансированному капиталу, т. е. к сумме стоимостей его постоянной и переменной составных частей. Последний пункт будет рассмотрен лишь в первом отделе третьей книги этой работы, куда в интересах внутренней связности изложения придётся отнести и многое другое, касающееся затронутой здесь темы. Такого расчленения предмета требует ход анализа, да оно соответствует: и духу капиталистического производства. Так как при капиталистическом производстве условия труда противостоят рабочему как нечто самостоятельное, то и экономия на них представляется особой операцией, которая ничуть не касается рабочего и, следовательно, обособлена от методов, повышающих его индивидуальную производительность.
Та форма труда, при которой много лиц планомерно работает рядом и во взаимодействии друг с другом в одном и том же процессе производства или в разных, но связанных между собой процессах производства, называется кооперацией.[583]
Подобно тому, как сила нападения эскадрона кавалерии или сила сопротивления полка пехоты существенно отличны от суммы тех сил нападения и сопротивления, которые способны развить отдельные кавалеристы и пехотинцы, точно так же и механическая сумма сил отдельных рабочих отлична от той общественной силы, которая развивается, когда много рук участвует одновременно в выполнении одной и той же нераздельной операции, когда, например, требуется поднять тяжесть, вертеть ворот, убрать с дороги препятствие.[584] Во всех таких случаях результат комбинированного труда или вовсе не может быть достигнут единичными усилиями, или может быть осуществлён лишь в течение гораздо более продолжительного времени, или же лишь в карликовом масштабе. Здесь дело идёт не только о повышении путём кооперации индивидуальной производительной силы, но и о создании новой производительной силы, которая по самой своей сущности есть массовая сила.[585]
Но и помимо той новой силы, которая возникает из слияния многих сил в одну общую, при большинстве производительных работ уже самый общественный контакт вызывает соревнование и своеобразное возбуждение жизненной энергии (animal spirits), увеличивающее индивидуальную производительность отдельных лиц, так что 12 человек в течение одного совместного рабочего дня в 144 часа произведут гораздо больше продукта, чем двенадцать изолированных рабочих, работающих по 12 часов каждый, или один рабочий в течение следующих подряд двенадцати дней труда.[586] Причина этого заключается в том, что человек по самой своей природе есть животное, если и не политическое, как думал Аристотель,[587] то, во всяком случае, общественное.
Хотя многие одновременно и совместно совершают одну и ту же или однородную работу, тем не менее, индивидуальный труд каждого отдельного рабочего, как часть совокупного труда, сам может представлять различные фазы процесса труда, через которые предмет труда вследствие кооперации проходит быстрее. Так, например, если каменщики образуют последовательный ряд для того, чтобы передавать кирпичи от основания строительных лесов до их верха, то каждый из них делает одно и то же, и, тем не менее, их отдельные операции представляют собой непрерывные ступени одной общей операции, особые фазы, которые каждый кирпич должен пройти в процессе труда и благодаря которым 24 руки совокупного рабочего доставят кирпич на место скорее, чем две руки отдельного рабочего, то поднимающегося на леса, то спускающегося с них.[588] Предмет труда проходит то же самое расстояние в более короткое время. С другой стороны, комбинирование труда имеет место и в том случае, если, например, к постройке здания приступают одновременно с разных концов, хотя бы кооперирующиеся между собой работники совершали при этом один и тот же или однородный труд. При комбинированном рабочем дне в 144 часа предмет труда подвергается обработке одновременно с разных сторон, так как комбинированный или совокупный рабочий имеет глаза и руки и спереди, и сзади, и является в известной мере вездесущим. При этом совокупный продукт подвигается к своему окончанию быстрее, чем при двенадцатичасовом рабочем дне 12 более или менее изолированных рабочих, которые вынуждены приступать к предмету труда более односторонне. Здесь одновременно созревают пространственно различные части продукта.
Мы подчеркнули, что многие дополняющие друг друга рабочие выполняют одинаковую или однородную работу, так как эта простейшая форма совместного труда играет большую роль и в наиболее развитых видах кооперации. Если процесс труда сложен, то уже один факт объединения значительной массы совместно работающих позволяет распределить различные операции между различными рабочими, следовательно, совершать их одновременно и таким образом сократить рабочее время, необходимое для изготовления совокупного продукта.[589]
Во многих отраслях производства бывают критические моменты, т. е. такие определяемые самой природой рабочего процесса периоды времени, в течение которых должны быть достигнуты определённые результаты труда. Если требуется, например, остричь стадо овец или сжать и убрать известное количество моргенов хлеба, то количество и качество получаемого продукта зависят от того, будет ли данная операция начата и закончена в определённое время. Промежуток времени, в течение которого должен быть совершён процесс труда, предопределён здесь заранее, как, например, при ловле сельдей. Отдельный человек не может выкроить из суток больше одного рабочего дня, скажем, в 12 часов, тогда как кооперация, например 100 человек, расширяет двенадцатичасовой день в рабочий день, составляющий 1 200 часов. Краткость срока труда компенсируется величиной массы труда, выбрасываемой в решающий момент на арену производства. Своевременное получение результата зависит здесь от одновременного применения многих комбинированных рабочих дней, размеры полезного эффекта – от числа рабочих; последнее, однако, всегда менее числа тех рабочих, которые, работая в одиночку, произвели бы в течение того же самого времени ту же самую работу.[590] Из-за отсутствия такого рода кооперации на западе Соединённых Штатов ежегодно пропадает масса хлеба, а в тех частях Ост-Индии, где английское владычество разрушило старую общину, – масса хлопка.[591]
Кооперация, с одной стороны, позволяет расширить пространственную сферу труда, и потому при известных процессах труда её требует уже самое расположение предметов труда в пространстве; так, например, она необходима при осушительных работах, постройке плотин, работах по орошению, при строительстве каналов, грунтовых и железных дорог и т. п. С другой стороны, кооперация позволяет относительно, т. е. по сравнению с масштабом производства, пространственно сузить сферу производства. Это ограничение пространственной сферы труда при одновременном расширении сферы его воздействия, в результате чего происходит сокращение непроизводительных издержек производства (faux frais), порождается сосредоточением массы рабочих, слиянием различных процессов труда и концентрацией средств производства.[592]
По сравнению с равновеликой суммой отдельных индивидуальных рабочих дней комбинированный рабочий день производит бо́льшие массы потребительных стоимостей и уменьшает поэтому рабочее время, необходимое для достижения определённого полезного эффекта. В каждом отдельном случае такое повышение производительной силы труда может достигаться различными способами: или повышается механическая сила труда, или расширяется пространственно сфера её воздействия, или арена производства пространственно суживается по сравнению с масштабом производства, или в критический момент приводится в движение большое количество труда в течение короткого промежутка времени, или пробуждается соперничество отдельных лиц и напрягается их жизненная энергия, или однородные операции многих людей получают печать непрерывности и многосторонности, или различные операции выполняются одновременно, или экономятся средства производства благодаря их совместному употреблению, или индивидуальный труд приобретает характер среднего общественного труда. Но во всех этих случаях специфическая производительная сила комбинированного рабочего дня есть общественная производительная сила труда, или производительная сила общественного труда. Она возникает из самой кооперации. В планомерном сотрудничестве с другими рабочий преодолевает индивидуальные границы и развивает свои родовые потенции.[593]
Если рабочие не могут вообще непосредственно сотрудничать, когда они не находятся вместе, если поэтому их сосредоточение в определённом пункте есть условие их кооперации, то это означает, что наёмные рабочие могут кооперироваться лишь в том случае, если один и тот же капитал, один и тот же капиталист применяет их одновременно, т. е. одновременно покупает их рабочие силы. Следовательно, совокупная стоимость этих рабочих сил, или сумма заработной платы рабочих за день, неделю и т. д., должна уже быть объединена в кармане капиталиста, раньше, чем сами эти рабочие силы будут объединены в процессе производства. Для того чтобы оплатить труд 300 рабочих сразу, хотя бы за один только день, требуется бо́льшая затрата капитала, чем для того чтобы оплачивать из недели в неделю труд меньшего числа рабочих в течение целого года. Таким образом, число кооперируемых рабочих, или масштаб кооперации, зависит, прежде всего, от величины того капитала, который отдельный капиталист может затратить на покупку рабочей силы, т. е. от того, в каких размерах каждый отдельный капиталист располагает жизненными средствами многих рабочих.
И это относится не только к переменному, но и к постоянному капиталу. Например, затрата сырого материала для капиталиста, имеющего 300 рабочих, в 30 раз больше, чем затрата каждого из тридцати капиталистов, имеющих по 10 рабочих. Количество совместно применяемых средств труда, как по своей стоимости, так и по своей вещественной массе, растёт, правда, не в такой пропорции, как число занятых рабочих, однако – всё же весьма значительно. Таким образом, концентрация значительных масс средств производства в руках отдельных капиталистов есть материальное условие кооперации наёмных рабочих, и размеры кооперации, или масштаб производства, зависят от степени этой концентрации.
Первоначально известная минимальная величина индивидуального капитала являлась необходимой для того, чтобы число одновременно эксплуатируемых рабочих, а, следовательно, и масса производимой ими прибавочной стоимости были достаточны для освобождения самого эксплуататора от физического труда, для превращения мелкого хозяйчика в капиталиста, для того, чтобы формально создать капиталистическое отношение. Теперь этот минимум является материальным условием превращения многих раздробленных, не зависимых друг от друга индивидуальных процессов труда в один комбинированный общественный процесс труда.
Равным образом, первоначально командование капитала над трудом являлось лишь формальным следствием того, что рабочий трудится не для себя, а для капиталиста и, следовательно, под властью капиталиста. С развитием кооперации многих наёмных рабочих командование капитала становится необходимым для выполнения самого процесса труда, становится действительным условием производства. Команда капиталиста на поле производства делается теперь столь же необходимой, как команда генерала на поле сражения.
Всякий непосредственно общественный или совместный труд, осуществляемый в сравнительно крупном масштабе, нуждается в большей или меньшей степени в управлении, которое устанавливает согласованность между индивидуальными работами и выполняет общие функции, возникающие из движения всего производственного организма в отличие от движения его самостоятельных органов. Отдельный скрипач сам управляет собой, оркестр нуждается в дирижёре. Функции управления, надзора и согласования делаются функциями капитала, как только подчинённый ему труд становится кооперативным. Но как специфическая функция капитала, функция управления приобретает специфические характерные особенности.
Прежде всего, движущим мотивом и определяющей целью капиталистического процесса производства является возможно большее самовозрастание капитала,[594] т. е. возможно большее производство прибавочной стоимости, следовательно, возможно бо́льшая эксплуатация рабочей силы капиталистом. Вместе с ростом массы одновременно занятых рабочих растёт и их сопротивление, а в связи с этим неизбежно растёт давление капитала, направленное на то, чтобы подавить это сопротивление.
Управление капиталиста есть не только особая функция, возникающая из самой природы общественного процесса труда и относящаяся к этому последнему, оно есть в то же время функция эксплуатации общественного процесса труда и, как таковая, обусловлено неизбежным антагонизмом между эксплуататором и сырым материалом его эксплуатации. Точно так же, по мере того как растут размеры средств производства, противостоящих наёмному рабочему как чужая собственность, растёт необходимость контроля над их целесообразным применением.[595] Кооперация наёмных рабочих есть, далее, только результат действия капитала, применяющего этих рабочих одновременно. Связь их функций и их единство как производительного совокупного организма лежит вне их самих, в капитале, который их объединяет и удерживает вместе. Поэтому связь их работ противостоит им идеально как план, практически – как авторитет капиталиста, как власть чужой воли, подчиняющей их деятельность своим целям.
Таким образом, если по своему содержанию капиталистическое управление носит двойственный характер, соответственно двойственности самого подчинённого ему производственного процесса, который, с одной стороны, есть общественный процесс труда для изготовления продукта, с другой стороны – процесс возрастания капитала, то по форме своей капиталистическое управление деспотично. С развитием кооперации в широком масштабе и деспотизм этот развивает свои своеобразные формы. Подобно тому, как капиталист сначала освобождается от физического труда, как только капитал его достигает той минимальной величины, при которой только и начинается собственно капиталистическое производство, так теперь он передаёт уже и функции непосредственного и постоянного надзора за отдельными рабочими и группами рабочих особой категории наёмных работников. Как армия нуждается в своих офицерах и унтер-офицерах, точно так же для массы рабочих, объединённой совместным трудом под командой одного и того же капитала, нужны промышленные офицеры (управляющие, managers) и унтер-офицеры (надсмотрщики, foremen, overlookers, contre-maitres), распоряжающиеся во время процесса труда от имени капитала. Работа надзора закрепляется как их исключительная функция. Сравнивая способ производства независимых крестьян или самостоятельных ремесленников с плантаторским хозяйством, покоящимся на рабстве, экономист причисляет эту работу надзора к faux frais производства.[596] Напротив, рассматривая капиталистический способ производства, он отождествляет функцию управления, поскольку она вытекает из самой природы совместного процесса труда, с той же самой функцией, поскольку она вытекает из капиталистического, а, следовательно, из антагонистического характера этого процесса.[597] Капиталист не потому является капиталистом, что он управляет промышленным предприятием, – наоборот, он становится руководителем промышленности потому, что он капиталист. Высшая власть в промышленности становится атрибутом капитала, подобно тому, как в феодальную эпоху высшая власть в военном деле и в суде была атрибутом земельной собственности.[598]
Рабочий является собственником своей рабочей силы лишь до тех пор, пока он в качестве продавца последней торгуется с капиталистом, но он может продать лишь то, чем он обладает, лишь свою индивидуальную, обособленную рабочую силу. Это отношение ничуть не изменяется от того, что капиталист закупает 100 рабочих сил вместо одной, заключает контракт не с одним рабочим, а с сотней не зависимых друг от друга рабочих. Капиталист может применить эти 100 рабочих, не устанавливая между ними кооперации. Следовательно, он оплачивает стоимость 100 самостоятельных рабочих сил, но не оплачивает комбинированной рабочей силы сотни. Как независимые личности, рабочие являются индивидуумами, вступившими в определённое отношение к одному и тому же капиталу, но не друг к другу. Их кооперация начинается лишь в процессе труда, но в процессе труда они уже перестают принадлежать самим себе. С вступлением в процесс труда они сделались частью капитала. Как кооперирующиеся между собой рабочие, как члены одного деятельного организма, они сами представляют собой лишь особый способ существования капитала. Поэтому та производительная сила, которую развивает рабочий как общественный рабочий, есть производительная сила капитала. Общественная производительная сила труда развивается безвозмездно, как только рабочий поставлен в определённые условия, а капитал как раз и ставит его в эти условия. Так как общественная производительная сила труда ничего не стоит капиталу, так как, с другой стороны, она не развивается рабочим, пока сам его труд не принадлежит капиталу, то она представляется производительной силой, принадлежащей капиталу по самой его природе, имманентной капиталу производительной силой.
В колоссальном масштабе действие простой кооперации обнаруживается в тех гигантских сооружениях, которые были воздвигнуты древними азиатами, египтянами, этрусками и т. д.
«В прошедшие времена случалось, что эти азиатские государства, осуществив расходы на свои гражданские и военные надобности, оказывались обладателями некоторого избытка жизненных средств, который они могли употреблять на великолепные или полезные сооружения. Благодаря тому, что в их власти находились рабочие руки почти всего неземледельческого населения… и благодаря тому, что исключительное право распоряжаться указанным избытком принадлежало монарху и жрецам, они располагали средствами для возведения тех мощных монументов, которыми они покрыли страну… При установке колоссальных статуй и переноске огромных тяжестей, что вызывает изумление, расточительным образом применялся почти исключительно человеческий труд… Для этого достаточно было большого числа рабочих и концентрации их усилий. Так из глубины океана поднимаются мощные коралловые рифы и образуют острова и сушу, несмотря на то, что каждый индивидуальный участник (depositary) этого процесса ничтожен, слаб и жалок. Неземледельческие рабочие какой-либо азиатской монархии мало что могли приложить к делу, кроме своих индивидуальных физических сил, но самая их численность была силой, и мощь единого управления этими массами породила эти гигантские сооружения. Именно концентрация в руках одного или немногих лиц тех доходов, за счёт которых жили рабочие, сделала возможным такого роди предприятия»[599]
Эта власть азиатских и египетских царей или этрусских жрецов и т. п. перешла в современном обществе к капиталисту, причём безразлично, выступает ли он как отдельный капиталист или как капиталист комбинированный, как в акционерных обществах.
Та форма кооперации в процессе труда, которую мы находим на начальных ступенях человеческой культуры, например у охотничьих народов,[600] или в земледельческих общинах Индии, покоится, с одной стороны, на общей собственности на условия производства, с другой стороны – на том, что отдельный индивидуум ещё столь же крепко привязан пуповиной к роду или общине, как отдельная пчела к пчелиному улью. То и другое отличает эту кооперацию от кооперации капиталистической. Спорадическое применение кооперации в крупном масштабе в античном мире, в средние века и в современных колониях покоится на отношениях непосредственного господства и подчинения, чаще всего на рабстве. Напротив, капиталистическая форма кооперации с самого начала предполагает свободного наёмного рабочего, продающего свою рабочую силу капиталу. Но исторически капиталистическая форма кооперации развивается в противоположность крестьянскому хозяйству и независимому ремесленному производству, всё равно, имеет ли это последнее цеховую форму или нет.[601] По отношению к ним капиталистическая кооперация выступает не как особая историческая форма кооперации, нет, сама кооперация противопоставляется им как характерная для капиталистического процесса производства и составляющая его специфическую особенность историческая форма.
Подобно тому, как повысившаяся благодаря кооперации общественная производительная сила труда представляется производительной силой капитала, – так и сама кооперация представляется специфической формой капиталистического процесса производства, в противоположность процессу производства раздробленных независимых работников или мелких хозяйчиков. Это – первое изменение, которое испытывает самый процесс труда вследствие подчинения его капиталу. Изменение это совершается стихийно. Одновременное употребление многих наёмных рабочих в одном и том же процессе труда, будучи условием этого изменения, образует исходный пункт капиталистического производства. Оно совпадает с самим существованием капитала. Поэтому, если, с одной стороны, капиталистический способ производства является исторической необходимостью для превращения процесса труда в общественный процесс, то, с другой стороны, общественная форма процесса труда есть употребляемый капиталом способ выгоднее эксплуатировать этот процесс посредством повышения его производительной силы.
В рассмотренном выше простом своём виде кооперация совпадает с производством в широких размерах, но она не образует никакой прочной, характерной формы особой эпохи развития капиталистического производства. Самое большее, она выступает приблизительно в такой форме в ремесленных ещё зачатках мануфактуры[602] и в том виде крупного земледелия, который соответствует мануфактурному периоду, существенно отличаясь от крестьянского хозяйства лишь массой одновременно применяемых рабочих и размерами концентрированных средств производства. Простая кооперация всегда является господствующей формой в тех отраслях производства, где капитал оперирует в крупном масштабе, а разделение труда и машины не играют ещё значительной роли.

0

29

Кооперация остаётся основной формой капиталистического способа производства, хотя в своём простом виде она сама представляет собой лишь особую форму наряду с другими, более развитыми её формами.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА И МАНУФАКТУРА
1. ДВОЯКОЕ ПРОИСХОЖДЕНИЕ МАНУФАКТУРЫ

Кооперация, основанная на разделении труда, приобретает свою классическую форму в мануфактуре. Как характерная форма капиталистического процесса производства, она господствует в течение мануфактурного периода в собственном смысле этого слова, т. е. приблизительно с половины XVI столетия до последней трети XVIII.
Мануфактура возникает двояким способом.
В первом случае в одной мастерской под командой одного и того же капиталиста объединяются рабочие разнородных самостоятельных ремёсел, через руки которых последовательно должен пройти продукт вплоть до того, пока он не будет окончательно готов. Так, например, карета была первоначально общим продуктом работ большого числа независимых ремесленников: тележника, шорника, портного, слесаря, медника, токаря, позументщика, стекольщика, маляра, лакировщика, позолотчика и т. д. Каретная мануфактура объединяет всех этих различных ремесленников в одной мастерской, где они работают одновременно и во взаимодействии друг с другом. Конечно, карету нельзя позолотить раньше, чем она сделана. Но если одновременно производится много карет, то часть их может непрерывно подвергаться золочению, в то время как другая часть проходит более ранние фазы процесса производства. Пока мы остаёмся ещё на почве простой кооперации, которая находит готовым свой человеческий и вещный материал. Но скоро наступает существенное изменение. Портной, слесарь, медник и т. д., раз он занимается только каретным делом, теряет мало-помалу привычку, а вместе с тем и способность заниматься своим старым ремеслом в его полном объёме. С другой стороны, его односторонняя деятельность в пределах этой суженной сферы приобретает теперь наиболее целесообразные формы. Первоначально каретная мануфактура представляла собой комбинацию самостоятельных ремёсел. Постепенно производство карет разделяется на различные особые операции, каждая из которых откристаллизовывается в исключительную функцию одного рабочего и совокупность которых выполняется союзом таких частичных рабочих. Именно так, в результате комбинирования различных ремёсел под командой одного и того же капитала, возникли суконная мануфактура и целый ряд других мануфактур.[603]
Но мануфактура возникает и противоположным путём. Многие ремесленники, выполняющие одну и ту же или однородную работу, например делающие бумагу, шрифт или иголки, объединяются одним капиталистом в общей мастерской. Это – кооперация в её простейшей форме. Каждый из этих ремесленников (быть может, с одним или двумя подмастерьями) изготовляет весь товар, т. е. совершает последовательно различные операции, необходимые для его изготовления. Труд его сохраняет свой старый ремесленный характер. Однако внешние обстоятельства заставляют вскоре иначе использовать сосредоточение рабочих в одном помещении и одновременность их работ. Например, нужно доставить в определённый срок большое количество готового товара. Труд поэтому разделяется. Вместо того чтобы поручать одному и тому же ремесленнику последовательное выполнение различных операций, операции эти отделяются одна от другой, изолируются, располагаются в пространстве одна рядом с другой, причём каждая из них поручается отдельному ремесленнику, и все они одновременно выполняются кооперирующимися между собой работниками. Это случайное разделение повторяется, обнаруживает свойственные ему преимущества и мало-помалу кристаллизуется в систематическое разделение труда. Из индивидуального продукта самостоятельного ремесленника, выполняющего многие операции, товар превращается в общественный продукт союза ремесленников, каждый из которых выполняет непрерывно лишь одну и ту же частичную операцию. Те же самые операции, которые сливались друг с другом в ряд последовательных работ, выполняемых немецким цеховым мастером бумажного производства, в голландской бумажной мануфактуре становятся самостоятельными и протекающими рядом и одновременно, как частичные операции многих кооперирующихся между собой рабочих. Нюрнбергский цеховой мастер, изготовляющий иголки, образует основной элемент английской игольной мануфактуры. Но в то время как нюрнбергский ремесленник последовательно выполняет одну за другой, быть может, 20 операций, в английской мануфактуре работают одновременно 20 ремесленников и каждый выполняет лишь одну из 20 операций, причём на основании опыта операции эти ещё более расщепляются, изолируются и обособляются как исключительные функции отдельных рабочих.
Итак, способ возникновения, образования мануфактуры из ремесла является двояким. С одной стороны, она возникает из комбинации разнородных самостоятельных ремёсел, которые утрачивают свою самостоятельность и делаются односторонними в такой степени, что представляют собой лишь друг друга дополняющие частичные операции в процессе производства одного и того же товара. С другой стороны, мануфактура возникает из кооперации однородных ремесленников, разлагает данное индивидуальное ремесло на различные обособленные операции, изолирует эти последние и делает самостоятельными в такой степени, что каждая из них становится исключительной функцией особого рабочего. Поэтому, с одной стороны, мануфактура вводит в процесс производства разделение труда или развивает его дальше, с другой стороны – она комбинирует ремёсла, бывшие ранее самостоятельными. Но, каков бы ни был её исходный пункт в том или другом частном случае, её конечная форма всегда одна и та же: производственный механизм, органами которого являются люди.
Для правильного понимания разделения труда внутри мануфактуры существенно обратить внимание на следующие пункты. Прежде всего, расчленение процесса производства на его особые фазы совершенно совпадает в данном случае с разложением ремесленной деятельности на её различные частичные операции. Является ли каждая операция сложной или простой, её исполнение, во всяком случае, сохраняет свой ремесленный характер и, следовательно, зависит от силы, ловкости, быстроты и уверенности каждого отдельного рабочего, от его умения обращаться со своим инструментом. Базисом остаётся ремесло.
Этот узкий технический базис исключает возможность действительно научного расчленения процесса производства, так как каждый частичный процесс, через который проходит продукт, должен быть выполнен как частичная ремесленная работа. Именно потому, что ремесленное искусство остаётся, таким образом, основой процесса производства, каждый рабочий приспособляется исключительно к отправлению одной частичной функции, и рабочая сила его на всю его жизнь превращается в орган этой частичной функции. Наконец, это разделение труда уже само по себе есть особый вид кооперации, и многие его преимущества вытекают из общей сущности кооперации вообще, а не из данной её особой формы.
2. ЧАСТИЧНЫЙ РАБОЧИЙ И ЕГО ОРУДИЕ

Приступая к ближайшему анализу, мы должны, прежде всего, констатировать тот очевидный факт, что рабочий, выполняющий всю жизнь одну и ту же простую операцию, превращает всё своё тело в её автоматически односторонний орган, и потому употребляет на неё меньше времени, чем ремесленник, который совершает попеременно целый ряд операций. Но комбинированный совокупный рабочий, образующий живой механизм мануфактуры, состоит исключительно из таких односторонних частичных рабочих. Поэтому в сравнении с самостоятельным ремеслом здесь в течение более короткого времени производится больше продукта, т. е. производительная сила труда повышается.[604] Совершенствуется также самый метод частичной работы после того, как она обособилась в исключительную функцию одного лица. Постоянное повторение одной к той же ограниченной операции и сосредоточение внимания на ней научают опытным путём достигать намеченного полезного результата с наименьшей затратой силы. А так как разные поколения рабочих живут одновременно и совместно работают в одних и тех же мануфактурах, то приобретённые приёмы технического искусства закрепляются, накопляются и быстро передаются от одного поколения к другому.[605]
Мануфактура, воспроизводя внутри мастерской и систематически развивая до крайних пределов традиционное обособление ремёсел, которое она находит в обществе, тем самым создаёт виртуозность частичных рабочих. С другой стороны, совершаемое ею превращение частичного труда в жизненное призвание данного человека соответствует стремлению прежних обществ сделать ремёсла наследственными, придать им окаменевшие формы каст или, в том случае, когда определённые исторические условия порождают изменчивость индивидуумов, не совместимую с существованием каст, – формы цехов. Касты и цехи возникают под влиянием такого же естественного закона, какой регулирует образование в животном и растительном мире видов и разновидностей, – с той лишь разницей, что на известной ступени развития наследственность каст и исключительность цехов декретируются как общественный закон.[606]
«Муслин из Дакки по своей тонкости, ситцы и другие материи из Короманделя по своему великолепию и прочности красок никогда ещё не были превзойдены. И, тем не менее, они производятся без капитала, без машин, без разделения труда, в их производство не применяется ни один из тех методов, которые доставляют такие преимущества европейской фабрикации. Ткач там – обособленный индивидуум, изготовляющий ткань по заказу потребителя и работающий на станке самой простой конструкции, состоящем иногда из грубо сколоченных деревянных брусков. У него нет даже никакого приспособления для натягивания основы, и потому станок должен всё время оставаться растянутым во всю свою длину; вследствие этого он так неуклюж и занимает так много места, что не помещается в хижине производителя, который совершает поэтому свою работу на открытом воздухе, прерывая её при каждой неблагоприятной перемене погоды».[607]
Лишь накопленная из поколения в поколение и передаваемая по наследству от отца к сыну специальная сноровка сообщает индийцу, как и пауку, его виртуозность. И всё же по сравнению с большинством мануфактурных рабочих такой индийский ткач выполняет очень сложный труд.
Ремесленник, совершающий один за другим различные частичные процессы при производстве продукта, должен то переходить с места на место, то переменять инструменты.
Переходы от одной операции к другой прерывают течение его труда и образуют своего рода поры в его рабочем дне. Эти поры сужаются, если он в течение целого дня непрерывно выполняет одну и ту же операцию, они исчезают в той же мере, в какой уменьшается сменяемость операций. Повышение производительности труда вызывается здесь или увеличенной затратой рабочей силы в течение данного промежутка времени, т. е. растущей интенсивностью труда, или уменьшением непроизводительного потребления рабочей силы. В частности, избыточная затрата сил, которой требует каждый переход от покоя к движению, компенсируется большей продолжительностью труда уже достигнутой нормальной быстроты. С другой стороны, непрерывное однообразие работы ослабляет напряжённость внимания и подъём жизненной энергии, так как лишает рабочего того отдыха и возбуждения, которые создаются самым фактом перемены деятельности.
Однако производительность труда зависит не только от виртуозности работника, но также и от совершенства его орудий. Орудия одного и того же рода, например инструменты режущие, сверлильные, долбёжные, ударные и т. д., употребляются в различных процессах труда, и, с другой стороны, в одном и том же процессе труда один и тот же инструмент служит для различных действий. Но как только различные операции процесса труда обособились друг от друга и каждая частичная операция в руках частичного рабочего приняла максимально соответствующую и потому исключительную форму, – с этого момента возникает необходимость изменений в орудиях, служивших ранее для различных целей. Направление этого изменения их формы выясняется на опыте, который показывает, какие именно особые трудности представляет пользование орудиями в их неизменившейся форме. Мануфактуру характеризуют дифференцирование рабочих инструментов, благодаря которому инструменты одного и того же рода принимают прочные формы, особые для каждого особого их применения, и их специализация, благодаря которой каждый такой особый инструмент действует в полную свою меру лишь в руках специфического частичного работника. В одном Бирмингеме изготовляется до 500 разновидностей молотков, причём не только каждый из них служит для особого производственного процесса, но зачастую несколько разных молотков служат для отдельных операций одного и того же процесса. Мануфактурный период упрощает, улучшает и разнообразит рабочие инструменты путём приспособления их к исключительным особым функциям частичных рабочих.[608]
Тем самым он создаёт одну из материальных предпосылок машины, которая представляет собой комбинацию многих простых инструментов.
Частичный рабочий и его инструмент образуют простые элементы мануфактуры. Обратимся теперь к мануфактуре в её целом.
3. ДВЕ ОСНОВНЫЕ ФОРМЫ МАНУФАКТУРЫ: ГЕТЕРОГЕННАЯ МАНУФАКТУРА И ОРГАНИЧЕСКАЯ МАНУФАКТУРА

По своему внутреннему строю мануфактуры разделяются на две основные формы, которые, хотя иногда и переплетаются, представляют собой, однако, два существенно различных рода и при дальнейшем превращении мануфактуры в крупную машинную промышленность играют совершенно неодинаковую роль. Этот двоякий характер мануфактуры определяется самой природой продукта. Последний получается или путём чисто механического соединения самостоятельных частичных продуктов, или же своей готовой формой обязан последовательному ряду связанных между собой процессов и манипуляций.
Так, например, локомотив состоит более чем из 5 000 самостоятельных частей. Он не может, однако, послужить примером собственно мануфактуры первого рода, так как является продуктом крупной промышленности. Но прекрасный пример дают нам часы, которые уже Уильям Петти берёт для иллюстрации мануфактурного разделения труда. Из индивидуального продукта нюрнбергского ремесленника часы превратились в общественный продукт большого числа частичных рабочих. Таковы: заготовщик; рабочий, изготовляющий часовые пружины; изготовляющий циферблаты; изготовляющий волоски; рабочий, изготовляющий камни для часов; палетщик; рабочий, изготовляющий стрелки; рабочий, изготовляющий часовой корпус; рабочий, изготовляющий винты; золотильщик, с подразделением на многие специальности; далее рабочий, изготовляющий колёса (причём отдельно латунные колёса и отдельно стальные колёса); рабочий, изготовляющий трибы; изготовляющий механизм завода и перевода стрелок; acheveur de pignon (укрепляет колёса на трибах, полирует фаски и т. д.); изготовитель цапф; planteur de finissage (вставляет различные колёса и трибы в механизм); finisseur de barillet (нарезывает зубья, расширяет отверстия до надлежащих размеров, укрепляет пружину собачки храповика и собачку); рабочий, изготовляющий регулятор хода, а при цилиндрическом ходе изготовляющий и цилиндры; изготовляющий ходовые колёса; рабочий, изготовляющий баланс; рабочий, изготовляющий ракету (приспособление для регулировки часов); planteur d'échappement (рабочий, устанавливающий регулятор хода); затем repasseur de barillet (заканчивает сборку барабана для пружины и сборку собачки); полировщик стали; полировщик колёс; полировщик винтов; рисовальщик цифр; эмалировщик (наводит эмаль на медь); fabricant de pendants (делает только бугель или серьгу часового корпуса); finisseur de charnière (вставляет латунный штифт в шарниры корпуса и т. д.); faiseur de secret (приделывает к корпусу пружину, открывающую крышку); гравер; чеканщик; полировщик часового корпуса и т. д. и т. д. и, наконец, сборщик, окончательно собирающий механизм часов в целом и пускающий их в ход. Лишь немногие части часов проходят через несколько рук, и все эти membra disjecta [разрозненные члены][609] сосредоточиваются в одних руках лишь тогда, когда им предстоит соединиться в одно механическое целое. Это чисто внешнее отношение готового продукта к его разнородным составным частям делает здесь, как и в других подобных производствах, соединение частичных рабочих в одной мастерской случайным. Частичные работы, в свою очередь, могут выполняться в виде отдельных самостоятельных ремёсел, что и имеет место в кантонах Ваадт и Невшатель, тогда как в Женеве, например, существуют крупные часовые мануфактуры, т. е. осуществляется непосредственная кооперация частичных рабочих под управлением одного капитала. Но и в этом последнем случае циферблаты, пружины и корпус редко изготовляются в самой мануфактуре. Комбинированное мануфактурное производство здесь выгодно лишь в исключительных случаях, так как конкуренция между рабочими, работающими на дому, особенно велика, а расщепление производства на массу гетерогенных процессов почти исключает совместное применение средств труда; между тем при рассеянном в пространстве производстве капиталист избавляется от издержек на фабричные здания и т. п..[610] Надо заметить, однако, что положение и этих частичных рабочих, которые работают у себя на дому, но не на себя, а на капиталиста (fabricant, etablisseur), совершенно отлично от положения самостоятельного ремесленника, работающего лишь на своих заказчиков.[611]
Другой род мануфактуры, её законченная форма, производит продукты, которые проходят связные фазы развития, последовательный ряд процессов; такова, например, мануфактура иголок, в которой проволока проходит через руки 72 и даже 92 специфических частичных рабочих.
Поскольку такая мануфактура комбинирует первоначально разрозненные ремёсла, она уменьшает пространство, которым разделяются отдельные фазы производства продукта. Сокращается время, необходимое на переход продукта от одной стадии в другую, равно как и труд, затрачиваемый на эти переходы.[612] Тем самым достигается бо́льшая производительная сила по сравнению с ремеслом, причём её рост вытекает из общего кооперативного характера мануфактуры. С другой стороны, присущий мануфактуре принцип разделения труда приводит к изолированию различных фаз производства, которые обособляются друг от друга в виде соответственного количества самостоятельных частичных работ ремесленного характера. Установление и поддержание связи между изолированными функциями вызывает необходимость постоянных перемещений продукта из одних рук в другие, из одного процесса в другой. С точки зрения крупной промышленности это обстоятельство выступает как характерная, повышающая издержки и имманентная самому принципу мануфактуры ограниченность.[613]
Если мы рассмотрим определённое количество сырого материала, например тряпья на бумажной мануфактуре или проволоки на игольной мануфактуре, то окажется, что оно проходит в руках различных частичных рабочих ряд следующих друг за другом во времени фаз производства, пока продукт не примет своей окончательной формы. Но если мы будем рассматривать мастерскую как один совокупный механизм, то окажется, что сырой материал одновременно находится во всех фазах производства. Составленный из частичных рабочих совокупный рабочий одной частью своих многочисленных рук, вооружённых инструментами, тянет проволоку, между тем как другие его руки и инструменты в то же время выпрямляют эту проволоку, режут её, заостряют концы и т. д. Последовательное расположение отдельных стадий процесса во времени превратилось в их пространственное расположение друг возле друга. В результате в данный промежуток времени получается больше готового товара.[614] Хотя эта одновременность вытекает из общей кооперативной формы совокупного процесса, тем не менее, мануфактура не только находит в готовом виде условия кооперации, но отчасти создаёт их сама, разлагая ремесленную деятельность на составные элементы. С другой стороны, она достигает этой общественной организации процесса труда, лишь приковывая рабочего к одной и той же детали.
Так как частичный продукт каждого частичного рабочего является в то же время лишь определённой ступенью развития одного и того же продукта, то один рабочий доставляет другому или одна группа рабочих – другой их сырой материал. Результат труда одного образует исходный пункт труда другого. Таким образом, здесь один рабочий непосредственно даёт занятия другим. Рабочее время, необходимое для достижения намеченного полезного результата в каждом частичном процессе, устанавливается опытом, и совокупный механизм мануфактуры покоится на том условии, что в данное рабочее время должен быть достигнут данный результат. Лишь при этом условии различные, дополняющие друг друга процессы труда могут совершаться непрерывно, один рядом с другими во времени и в пространстве. Очевидно, что эта непосредственная взаимная зависимость отдельных работ, а, следовательно, и рабочих, вынуждает каждого из них употреблять на свою функцию лишь необходимое рабочее время, вследствие чего создаются совершенно иные, чем в самостоятельном ремесле и даже в простой кооперации, непрерывность, единообразие, регулярность, порядок[615] и, в особенности, интенсивность труда. То, что на изготовление товара должно быть затрачено лишь общественно необходимое рабочее время, при товарном производство вообще выступает как внешнее принуждение конкуренции, ибо, выражаясь поверхностно, каждый отдельный производитель должен продавать свой товар по рыночной цене. Между тем в мануфактуре изготовление данного количества продукта в течение данного рабочего времени становится техническим законом самого процесса производства.[616]
Однако различные операции требуют неодинакового времени и потому в равные промежутки времени дают различные количества частичных продуктов. Следовательно, если каждый рабочий должен изо дня в день совершать постоянно одну и ту же операцию, то для различных операций необходимо различное число рабочих, например в словолитной мануфактуре на 4 литейщиков требуется 2 отбивальщика и один полировщик, так как литейщик отливает в час 2 000 букв, отбивальщик отбивает 4 000 букв, а полировщик полирует 8 000, Здесь принцип кооперации возвращается к своей простейшей форме: к одновременному применению труда многих людей, выполняющих однородную работу; по теперь принцип этот выражает собой известное органическое отношение. Таким образом, мануфактурное разделение труда не только упрощает и разнообразит качественно различные органы общественного совокупного рабочего, но и создаёт прочные математические пропорции для количественных размеров этих органов, т. е. для относительного числа рабочих или относительной величины рабочих групп в каждой специальной функции. Вместе с качественным расчленением оно развивает количественные нормы и пропорции общественного процесса труда.
Раз для определённого производства опытом установлено наиболее целесообразное числовое отношение между различными группами частичных рабочих, то расширить масштаб производства возможно лишь, взяв кратное от числа рабочих каждой из этих отдельных групп.[617] К этому присоединяется ещё то обстоятельство, что известные работы один и тот же индивидуум может исполнять одинаково легко, совершаются ли они в больших или в малых размерах; таковы, например, труд высшего надзора, перемещение частичных продуктов из одной фазы производства в другую и т. д. Выделение этих работ в самостоятельные функции, выполняемые специальными рабочими, выгодно поэтому лишь при увеличении числа занятых в производстве рабочих, но такое увеличение должно одновременно затронуть все группы в той же самой пропорции.
Каждая отдельная группа, известное число рабочих, выполняющих одну и ту же частичную функцию, состоит из однородных элементов и образует особый орган совокупного механизма. Однако в некоторых мануфактурах сами такие группы являют собой расчленённое рабочее тело, тогда как совокупный механизм образуется путём повторения или умножения этих элементарных производительных организмов. Возьмём для примера мануфактуру бутылок. Она распадается на три существенно различных фазы. Во-первых, подготовительная фаза: приготовление шихты – смеси из песка, извести и т. д. – и переплавка этой смеси в жидкую стеклянную массу.[618] В этой первой, равно как и в заключительной фазе – удаление бутылок из печи для обжига, их сортировка, упаковка и т. п. – заняты различные частичные рабочие. Между этими двумя фазами находится собственно стекольное производство, т. е. переработка жидкой стеклянной массы. У отверстия одной и той же печи работает целая группа, называемая в Англии «hole» (окно) и состоящая из одного bottle maker [бутылочника] или finisher [отделочника], одного blower [выдувальщика], одного gatherer [баночника], одного putter up [отладчика] или whetler off [отшибальщика] и одного taker in [относчика]. Эти пять частичных рабочих образуют пять особых органов единого рабочего тела, которое может функционировать лишь в целом, т. е. лишь как непосредственная кооперация пяти человек. Всё тело парализовано, если не хватает одного из его пяти членов. Но одна и та же стекольная печь имеет несколько отверстий, – в Англии, например, от 4 до 6, – при каждом из них имеется огнеупорный плавильный тигель с жидким стеклом, и у каждого тигля работает своя пятичленная группа рабочих. Расчленение каждой отдельной группы покоится здесь непосредственно на разделении труда, тогда как союз между различными однородными группами представляет собой простую кооперацию, при которой благодаря совместному потреблению более экономно используется одно из средств производства, в данном случае стекольная печь. Каждая такая стекольная печь с её 4–6 группами образует как бы самостоятельную мастерскую для выделки стекла, а стекольная мануфактура охватывает несколько мастерских подобного рода вместе с приспособлениями и рабочими для начальных и заключительных фаз производства.
Наконец, мануфактура, подобно тому, как сама она отчасти возникает из комбинации различных ремёсел, может, в свою очередь, развиться в комбинацию различных мануфактур. Так, например, в Англии крупные стекольные предприятия сами изготовляют для себя огнеупорные плавильные тигли, так как от качества последних существенно зависит, насколько удачным или неудачным будет продукт. Мануфактура средства производства связала здесь с мануфактурой продукта. Наоборот, мануфактура продукта может быть связана с мануфактурами, для которых данный продукт сам служит сырым материалом или соединяется впоследствии с продуктами этих мануфактур. Так, например, мануфактура флинтгласа соединяется иногда с мануфактурой шлифования стекла и с латунно-литейной мануфактурой, которая служит для изготовления металлических оправ к различным стеклянным предметам. В этом случае соединённые друг с другом различные мануфактуры образуют более или менее пространственно обособленные отделы одной совокупной мануфактуры и в то же время не зависимые друг от друга процессы производства – каждый со своим собственным разделением труда. Несмотря на некоторые преимущества комбинированной мануфактуры, она не достигает, на собственной основе, подлинного технического единства. Это единство возникает лишь при превращении мануфактуры в машинное производство.
Мануфактурный период, быстро провозгласивший уменьшение рабочего времени, необходимого для производства товаров, своим сознательным принципом,[619] спорадически развивает также употребление машин, особенно при некоторых простых подготовительных процессах, требующих большого количества людей и большой затраты силы. Так, например, в бумажной мануфактуре скоро стали сооружать особые мельницы для перемалывания тряпок, а в металлургии – толчеи для дробления руды.[620] Машина в её элементарной форме завещана была ещё Римской империей в виде водяной мельницы.[621] Ремесленный период также оставил нам великие открытия: компас, порох, книгопечатание и автоматические часы. Но и после этого машина в общем и целом всё же продолжает играть ту второстепенную роль, которую отводит ей Адам Смит рядом с разделением труда.[622] Очень важную роль сыграло спорадическое применение машин в XVII столетии, так как оно дало великим математикам того времени практические опорные пункты и стимулы для создания современной механики.
Специфическим для мануфактурного периода механизмом остаётся сам совокупный рабочий, составленный из многих частичных рабочих. Различные операции, попеременно совершаемые производителем товара и сливающиеся в одно целое в процессе его труда, предъявляют к нему разные требования. В одном случае он должен развивать больше силы, в другом случае – больше ловкости, в третьем – больше внимательности и т. д., но один и тот же индивидуум не обладает всеми этими качествами в равной мере. После разделения, обособления и изолирования различных операций рабочие делятся, классифицируются и группируются сообразно их преобладающим способностям. Если, таким образом, природные особенности рабочих образуют ту почву, на которой произрастает разделение труда, то, с другой стороны, мануфактура, коль скоро она введена, развивает рабочие силы, по самой природе своей пригодные лишь к односторонним специфическим функциям. Совокупный рабочий обладает теперь всеми производственными качествами в одинаковой степени виртуозности и в то же время тратит их самым экономным образом, так как каждый свой орган, индивидуализированный в особом рабочем или особой группе рабочих, он применяет исключительно для отправления его специфической функции.[623] Односторонность и даже неполноценность частичного рабочего становится его достоинством, коль скоро он выступает как орган совокупного рабочего.[624] Привычка к односторонней функции превращает его в орган, действующий с инстинктивной уверенностью, а связь совокупного механизма вынуждает его действовать с регулярностью отдельной части машины.[625]
Так как различные функции совокупного рабочего могут быть проще и сложнее, более низкого или более высокого порядка, то его органы, индивидуальные рабочие силы, нуждаются в весьма различной степени образования и обладают поэтому весьма различной стоимостью. Таким образом, мануфактура развивает иерархию рабочих сил, которой соответствует шкала заработных плат. Если, с одной стороны, индивидуальный рабочий приспособляется к той односторонней функции, с которой он связан всю свою жизнь, то, с другой стороны, различные трудовые операции в такой же мере приспособляются к этой иерархии естественных и приобретённых способностей.[626] Между тем каждый производственный процесс требует известных простых действий, одинаково доступных каждому человеку. И такие действия порывают теперь свою непрочную связь с более содержательными моментами деятельности и окостеневают в виде исключительных функций.

0

30

Мануфактура создаёт поэтому в каждом ремесле, которым она овладевает, категорию так называемых необученных рабочих, которые строго исключались ремесленным производством. Развивая до виртуозности одностороннюю специальность за счёт способности к труду вообще, она превращает в особую специальность отсутствие всякого развития. Наряду с иерархическими ступенями выступает простое деление рабочих на обученных и необученных. Для последних издержки обучения совершенно отпадают, для первых они, вследствие упрощения их функции, ниже, чем для ремесленников. В обоих случаях падает стоимость рабочей силы.[627] Исключения наблюдаются в том случае, когда разложение процесса труда создаёт новые связные функции, которые в ремесленном производстве или вовсе не имели места, или имели место в ограниченном размере. Относительное обесценение рабочей силы, являющееся результатом устранения или понижения издержек обучения, непосредственно означает более значительное возрастание капитала, потому что всё, что сокращает время, необходимое для воспроизводства рабочей силы, расширяет область прибавочного труда.
4. РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА ВНУТРИ МАНУФАКТУРЫ И РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА ВНУТРИ ОБЩЕСТВА

Мы рассмотрели сначала происхождение мануфактуры, затем её простые элементы – частичного рабочего и его орудие, – наконец, её механизм в целом. Коснёмся теперь вкратце отношения между мануфактурным разделением труда и общественным разделением труда, которое составляет общее основание всякого товарного производства.
Если иметь в виду лишь самый труд, то разделение общественного производства на его крупные роды, каковы земледелие, промышленность и т. д., можно назвать общим [im Allgemeinen] разделением труда, распадение этих родов производства на виды и подвиды – частным [im Besonderen] разделением труда, а разделение труда внутри мастерской – единичным [im Einzelnen] разделением труда.[628] Разделение труда внутри общества и соответственное ограничение индивидуума сферой определённой профессии имеет, как и разделение труда внутри мануфактуры, две противоположные исходные точки развития. В пределах семьи[629] – а с дальнейшим развитием в пределах рода – естественное разделение труда возникает вследствие половых и возрастных различий, т. е. на чисто физиологической почве, и оно расширяет свою сферу с расширением общественной жизни, с ростом населения, особенно же с появлением конфликтов между различными родами и подчинением одного рода другим. С другой стороны, как я уже отметил раньше, обмен продуктами возникает в тех пунктах, где приходят в соприкосновение различные семьи, роды, общины, потому что в начале человеческой культуры не отдельные индивидуумы, а семьи, роды и т. д. вступают между собой в сношения как самостоятельные единицы, Различные общины находят различные средства производства и различные жизненные средства среди окружающей их природы. Они различаются поэтому между собой по способу производства, образу жизни и производимым продуктам. Это – те естественно выросшие различия, которые при соприкосновении общин вызывают взаимный обмен продуктами, а, следовательно, постепенное превращение этих продуктов в товары. Обмен не создаёт различия между сферами производства, но устанавливает связь между сферами, уже различными, и превращает их в более или менее зависимые друг от друга отрасли совокупного общественного производства. Здесь общественное разделение труда возникает посредством обмена между первоначально различными, но не зависимыми друг от друга сферами производства. Там, где исходный пункт образует физиологическое разделение труда, особые органы непосредственно связного целого разъединяются, разлагаются, – причём главный толчок этому разложению даёт обмен товарами с чужими общинами, – и становятся самостоятельными, сохраняя между собой лишь ту связь, которая устанавливается между отдельными работами посредством обмена их продуктов в качестве товаров. В одном случае утрачивает самостоятельность то, что раньше было самостоятельным, в другом случае приобретает самостоятельность раньше несамостоятельное.
Основой всякого развитого и товарообменом опосредствованного разделения труда является отделение города от деревни.[630] Можно сказать, что вся экономическая история общества резюмируется в движении этой противоположности, на которой мы не будем, однако, здесь долее останавливаться.
Если для разделения труда внутри мануфактуры материальной предпосылкой является определённая численность одновременно занятых рабочих, то для разделения труда внутри общества такой предпосылкой являются численность населения и его плотность, которые здесь играют ту же роль, какую играет скопление людей в одной и той же мастерской.[631] Но эта плотность населения есть нечто относительное. Страна, сравнительно слабо населённая, но с развитыми средствами сообщения, обладает более плотным населением, чем более населённая страна с неразвитыми средствами сообщения; и этом смысле северные штаты Американского союза населены плотнее, чем, например, Индия.[632]
Так как товарное производство и товарное обращение являются общей предпосылкой капиталистического способа производства, то мануфактурное разделение труда требует уже достигшего известной степени зрелости разделения труда внутри общества. Напротив, путём обратного воздействия мануфактурное разделение труда развивает и расширяет общественное разделение труда. По мере дифференцирования орудий труда всё более и более дифференцируются и те отрасли производства, в которых эти орудия изготовляются.[633] Когда мануфактурное производство распространяется на какую-либо отрасль промышленности, которая до сих пор была связана с другими как главная или побочная и осуществлялась одним и тем же производителем, то немедленно происходит разделение и взаимное обособление. Если мануфактура овладевает отдельной ступенью производства данного товара, то различные ступени его производства становятся самостоятельными промыслами. Выше уже было указано, что там, где готовый продукт представляет собой чисто механическое соединение частичных продуктов, частичные работы могут, в свою очередь, обособиться в отдельные ремёсла. Для того чтобы полнее провести разделение труда внутри мануфактуры, одна и та же отрасль производства делится, – в зависимости от различия её сырья и различных форм, которые может принимать одно и то же сырьё, – на различные и притом иногда совершенно новые мануфактуры. Так, в одной только Франции уже в первой половине XVIII столетия ткалось более 100 видов разнообразных шёлковых материй, а в Авиньоне, например, существовал закон, согласно которому «каждый ученик должен всецело посвящать себя изучению одного вида производства и не изучать одновременно способов изготовления нескольких продуктов».
Территориальное разделение труда, закрепляющее определённые отрасли производства за определёнными районами страны, получает новый толчок благодаря мануфактурному производству, эксплуатирующему всякого рода особенности.[634] В мануфактурный период богатый материал разделению труда внутри общества доставляется расширением мирового рынка и колониальной системой, которые входят в круг общих условий существования мануфактурного периода. Здесь не место исследовать, каким образом разделение труда наряду с экономической областью охватывает все другие сферы общества и везде закладывает основу того узкого профессионализма и специализации, того раздробления человека, по поводу которого уже А. Фергюсон, учитель А. Смита, воскликнул: «Мы – нация илотов, и между нами нет свободных людей!».[635]
Однако, несмотря на многочисленные аналогии и связь между разделением труда внутри общества и разделением труда внутри мастерской, оба эти типа различны между собой не только по степени, но и по существу. Аналогия кажется наиболее бесспорной там, где внутренняя связь охватывает различные отрасли производства. Так, например, скотовод производит шкуры, кожевник превращает их в кожи, сапожник превращает кожу в сапоги. Каждый производит здесь лишь полуфабрикат, а окончательный, готовый предмет есть комбинированный продукт этих отдельных работ. Сюда присоединяются ещё различные отрасли труда, доставляющие скотоводу, кожевнику и сапожнику их средства производства. Можно вообразить, подобно А. Смиту, будто это общественное разделение труда отличается от мануфактурного лишь субъективно, только для наблюдателя, который в мануфактуре одним взглядом охватывает различные частичные работы, объединённые пространственно, тогда как в общественном производстве связь эта затемняется благодаря разбросанности его отдельных отраслей на значительном пространстве и благодаря большому числу рабочих, занятых в каждой отрасли.[636] Но что устанавливает связь между независимыми работами скотовода, кожевника и сапожника? Бытие их продуктов в качестве товаров. Напротив, что характеризует разделение труда в мануфактуре? Тот факт, что здесь частичный рабочий не производит товара.[637] Лишь общий продукт многих частичных рабочих превращается в товар.[638] Разделение труда внутри общества опосредствуется куплей и продажей продуктов различных отраслей труда; связь же между частичными работами внутри мануфактуры опосредствуется продажей различных рабочих сил одному и тому же капиталисту, который употребляет их как комбинированную рабочую силу. Мануфактурное разделение труда предполагает концентрацию средств производства в руках одного капиталиста, общественное разделение труда – раздробление средств производства между многими не зависимыми друг от друга товаропроизводителями. В мануфактуре железный закон строго определённых пропорций и отношений распределяет рабочие массы между различными функциями; наоборот, прихотливая игра случая и произвола определяет собой распределение товаропроизводителей и средств их производства между различными отраслями общественного труда. Правда, различные сферы производства постоянно стремятся к равновесию, потому что, с одной стороны, каждый товаропроизводитель должен производить потребительную стоимость, т. е. удовлетворять определённой общественной потребности, – причём размеры этих потребностей количественно различны и различные потребности внутренне связаны между собой в одну естественную систему, – с другой стороны, закон стоимости товаров определяет, какую часть находящегося в его распоряжении рабочего времени общество в состоянии затратить на производство каждого данного вида товара. Однако эта постоянная тенденция различных сфер производства к равновесию является лишь реакцией против постоянного нарушения этого равновесия. Правило, действующее при разделении труда внутри мастерской a priori [заранее] и планомерно, при разделении труда внутри общества действует лишь a posteriori [задним числом], как внутренняя, слепая естественная необходимость, преодолевающая беспорядочный произвол товаропроизводителей и воспринимаемая только в виде барометрических колебаний рыночных цен. Мануфактурное разделение труда предполагает безусловную власть капиталиста над людьми, которые образуют простые звенья принадлежащего ему совокупного механизма; общественное разделение труда противопоставляет друг другу независимых товаропроизводителей, не признающих никакого иного авторитета, кроме конкуренции, кроме того принуждения, которое является результатом борьбы их взаимных интересов, – подобно тому, как в мире животных bellum omnium contra omnes[639] есть в большей или меньшей степени условие существования всех видов. Поэтому буржуазное сознание, которым мануфактурное разделение труда, пожизненное прикрепление работника к какой-нибудь одной операции и безусловное подчинение капиталу частичного рабочего прославляется как организация труда, повышающая его производительную силу, – это же самое буржуазное сознание с одинаковой горячностью поносит всякий сознательный общественный контроль и регулирование общественного процесса производства как покушение на неприкосновенные права собственности, свободы и самоопределяющегося «гения» индивидуального капиталиста. Весьма характерно, что вдохновенные апологеты фабричной системы не находят против всеобщей организации общественного труда возражения более сильного, чем указание, что такая организация превратила бы всё общество в фабрику.
Если анархия общественного и деспотия мануфактурного разделения труда взаимно обусловливают друг друга в обществе с капиталистическим способом производства, то, наоборот, более ранние формы общества, в которых обособление ремёсел естественно развивается, затем кристаллизуется и, наконец, закрепляется законом, представляют, с одной стороны, картину планомерной и авторитарной организации общественного труда, с другой стороны – совсем исключают разделение труда внутри мастерской или развивают его в карликовом масштабе, или же лишь спорадически и случайно.[640]
Так, например, первобытные мелкие индийские общины, сохранившиеся частью и до сих пор, покоятся на общинном владении землёй, на непосредственном соединении земледелия с ремеслом и на упрочившемся разделении труда, которое при основании каждой новой общины служит готовым планом и схемой. Каждая такая община образует самодовлеющее производственное целое, область производства которого охватывает от 100 до нескольких тысяч акров. Главная масса продукта производится для непосредственного потребления самой общины, а не в качестве товара, и потому само производство не зависит от того разделения труда во всём индийском обществе, которое опосредствуется обменом товаров. Только избыток продукта превращается в товар, притом отчасти лишь в руках государства, к которому с незапамятных времён притекает определённое количество продукта в виде натуральной ренты. В различных частях Индии встречаются различные формы общин. В общинах наиболее простого типа обработка земли производится совместно, и продукт делится между членами общины, тогда как прядением, ткачеством и т. д. занимается каждая семья самостоятельно как домашним побочным промыслом. Наряду с этой массой, занятой однородным трудом, мы находим: «главу» общины, соединяющего в одном лице судью, полицейского и сборщика податей; бухгалтера, ведущего учёт в земледелии и кадастр; третьего чиновника, который преследует преступников, охраняет иностранных путешественников и сопровождает их от деревни до деревни; пограничника, охраняющего границы общины от посягательства соседних общин; надсмотрщика за водоёмами, который распределяет из общественных водоёмов воду, необходимую для орошения полей; брамина, выполняющего функции религиозного культа; школьного учителя, на песке обучающего детей общины читать и писать; календарного брамина, который в качестве астролога указывает время посева, жатвы и вообще благоприятное и неблагоприятное время для различных земледельческих работ; кузнеца и плотника, которые изготовляют и чинят все земледельческие орудия; горшечника, изготовляющего посуду для всей деревни; цирюльника; прачечника, стирающего одежду; серебряных дел мастера и, в отдельных случаях, поэта, который в одних общинах замещает серебряных дел мастера, а в других – школьного учителя. Эта дюжина лиц содержится на счёт всей общины. Если население возрастает, на невозделанной земле основывается новая община по образцу старой. Механизм общины обнаруживает планомерное разделение труда, но мануфактурное разделение его немыслимо, так как рынок для кузнеца, плотника и т. д. остаётся неизменным, и в лучшем случае, в зависимости от величины деревень, встречаются вместо одного два-три кузнеца, горшечника и т. д..[641] Закон, регулирующий разделение общинного труда, действует здесь с непреложной силой закона природы: каждый отдельный ремесленник, например кузнец и т. д., выполняет все относящиеся к его профессии операции традиционным способом, однако совершенно самостоятельно, не признавая над собой никакой власти в пределах мастерской. Простота производственного механизма этих самодовлеющих общин, которые постоянно воспроизводят себя в одной и той же форме и, будучи разрушены, возникают снова в том же самом месте, под тем же самым именем,[642] объясняет тайну неизменности азиатских обществ, находящейся в столь резком контрасте с постоянным разрушением и новообразованием азиатских государств и быстрой сменой их династий. Структура основных экономических элементов этого общества не затрагивается бурями, происходящими в облачной сфере политики.
Как уже было отмечено, цеховые законы, строго ограничивая число подмастерьев, которым имел право давать работу один мастер, тем самым планомерно препятствовали превращению его в капиталиста. Равным образом мастер мог использовать подмастерьев исключительно в том ремесле, мастером которого он сам был. Цех ревностно охранял себя от всяких посягательств со стороны купеческого капитала, – этой единственной свободной формы капитала, противостоявшей цехам. Купец мог купить всякие товары, но не труд в качестве товара. Его терпели лишь в роли скупщика продуктов ремесла. Если внешние обстоятельства вызывали прогрессирующее разделение труда, то существующие цехи расщеплялись на подвиды или же наряду со старыми основывались новые цехи, однако без объединения различных ремёсел в одной и той же мастерской. Таким образом, хотя обособление, изолирование и развитие ремёсел цеховой организацией послужило материальной предпосылкой мануфактурного периода, тем не менее, сама цеховая организация исключала возможность мануфактурного разделения труда. В общем и целом рабочий срастался со своими средствами производства настолько же тесно, как улитка с раковиной, и, следовательно, недоставало первой основы мануфактуры: обособления средств производства в качестве капитала, противостоящего рабочему.
В то время как разделение труда в целом обществе – независимо от того, опосредствовано оно товарообменом или нет – свойственно самым различным общественно-экономическим формациям, мануфактурное разделение труда есть совершенно специфическое создание капиталистического способа производства.
5. КАПИТАЛИСТИЧЕСКИЙ ХАРАКТЕР МАНУФАКТУРЫ

Сосредоточение значительного числа рабочих под командой одного и того же капитала образует естественный исходный пункт как кооперации вообще, так и мануфактуры. В свою очередь мануфактурное разделение труда делает численный рост применяемых рабочих технической необходимостью. Теперь минимум рабочих, которых должен применять отдельный капиталист, предписывается наличным разделением труда. С другой стороны, выгоды дальнейшего разделения труда обусловлены новым увеличением числа рабочих, которое осуществимо лишь таким способом, что сразу увеличиваются в определённых пропорциях все производственные группы данной мастерской. Но вместе с переменной составной частью капитала должна возрастать и постоянная его часть, причём наряду с увеличением общих условий производства – зданий, печей и т. д., должно увеличиваться, – и гораздо быстрее увеличения числа рабочих, – количество сырого материала. Масса сырых материалов, потребляемых в течение данного промежутка времени данным количеством рабочих, увеличивается пропорционально росту производительной силы труда вследствие его разделения. Таким образом, рост минимальной суммы капитала, необходимого для отдельного капиталиста, или растущее превращение общественных жизненных средств и средств производства в капитал есть закон, возникающий из самого технического характера мануфактуры.[643]
В мануфактуре, как и в простой кооперации, функционирующее рабочее тело есть форма существования капитала. Общественный производственный механизм, составленный из многих индивидуальных частичных рабочих, принадлежит капиталисту. Вследствие этого производительная сила, возникающая из комбинации различных видов труда, представляется производительной силой капитала. Мануфактура в собственном смысле не только подчиняет самостоятельного прежде рабочего команде и дисциплине капитала, но создаёт, кроме того, иерархическое расчленение самих рабочих. В то время как простая кооперация оставляет способ труда отдельных лиц в общем и целом неизменным, мануфактура революционизирует его снизу доверху и поражает индивидуальную рабочую силу в самом её корне. Мануфактура уродует рабочего, искусственно культивируя в нём одну только одностороннюю сноровку и подавляя мир его производственных наклонностей и дарований, подобно тому как в Аргентине убивают животное для того, чтобы получить его шкуру или его сало. Не только отдельные частичные работы распределяются между различными индивидуумами, но и сам индивидуум разделяется, превращается в автоматическое орудие данной частичной работы,[644] и таким образом осуществляется пошлая басня Менения Агриппы,[645] которая изображает человека в виде части его собственного тела.[646] Если первоначально рабочий продаёт свою рабочую силу капиталу потому, что у него нет материальных средств для производства товара, то теперь сама его индивидуальная рабочая сила не может быть использована до тех пор, пока она не запродана капиталу. Она способна функционировать лишь в связи с другими, а эта связь осуществляется лишь после продажи, в мастерской капиталиста. Ставший неспособным делать что-либо самостоятельное, мануфактурный рабочий развивает производительную деятельность уже только как принадлежность мастерской капиталиста.[647] Как на челе избранного народа было начертано, что он – собственность Иеговы, точно так же на мануфактурного рабочего разделение труда накладывает печать собственности капитала.
Познания, рассудительность и воля, которые, пусть даже в незначительных масштабах, развивает самостоятельный крестьянин или ремесленник, – подобно тому, как у дикаря всё его военное искусство проявляется как личная хитрость, – требуются здесь только от всей мастерской в целом. Духовные потенции производства расширяют свой масштаб на одной стороне потому, что на многих других сторонах они исчезают совершенно. То, что теряют частичные рабочие, сосредоточивается в противовес им в капитале.[648] Мануфактурное разделение труда приводит к тому, что духовные потенции материального процесса производства противостоят рабочим как чужая собственность и господствующая над ними сила. Этот процесс отделения начинается в простой кооперации, где капиталист по отношению к отдельному рабочему представляет единство и волю общественного трудового организма. Он развивается далее в мануфактуре, которая уродует рабочего, превращая его в частичного рабочего. Он завершается в крупной промышленности, которая отделяет науку, как самостоятельную потенцию производства, от труда и заставляет её служить капиталу.[649]
В мануфактуре обогащение совокупного рабочего, а следовательно, и капитала общественными производительными силами обусловлено обеднением рабочего индивидуальными производительными силами.
«Невежество есть мать промышленности, как и суеверий. Сила размышления и воображения подвержена ошибкам; но привычка двигать рукой или ногой не зависит ни от того, ни от другого. Поэтому мануфактуры лучше всего процветают там, где наиболее подавлена духовная жизнь, так что мастерская может рассматриваться как машина, часта которой составляют люди».[650]
И в самом деле, в середине XVIII века некоторые мануфактуры предпочитали употреблять полуидиотов для выполнения некоторых простых операций, составляющих, однако, фабричную тайну.[651]
«…Умственные способности и развитие большой части людей», – говорит А. Смит, – «необходимо складываются в соответствии с их обычными занятиями, Человек, вся жизнь которого проходит в выполнении немногих простых операций… не имеет случая и необходимости изощрять свои умственные способности или упражнять свою сообразительность… становится таким тупым и невежественным, каким только может стать человеческое существо».
Обрисовав тупость частичного рабочего, А. Смит продолжает:
«Однообразие его неподвижной жизни естественно подрывает мужество его характера… Оно ослабляет даже деятельность его тела и делает его неспособным напрягать свои силы сколько-нибудь продолжительное время для иного какого-либо занятия, кроме того, к которому он приучен. Его ловкость и умение в его специальной профессии представляются, таким образом, приобретёнными за счёт его умственных, социальных и военных качеств. Но в каждом развитом цивилизованном обществе в такое именно состояние должны неизбежно впадать трудящиеся бедняки (the labouring poor), т. е. основная масса народа».[652]
Чтобы предотвратить полное захирение этой основной массы народа, проистекающее из разделения труда, А. Смит рекомендует государственную организацию народного образования, впрочем, в самых осторожных, гомеопатических дозах. Вполне последовательно выступает против этого его французский переводчик и комментатор Гарнье, который при Первой империи естественно превратился в сенатора. Народное образование противоречит, по его мнению, основным законам разделения труда; организацией народного образования мы «обрекли бы на уничтожение всю нашу общественную систему». «Отделение физического труда от умственного»,[653] – говорит он, – «как и всякое иное разделение труда, становится всё более глубоким и решительным по мере того, как богатеет общество» (он правильно употребляет это выражение для обозначения капитала, земельной собственности и их государства). «Это разделение труда, как и всякое другое, является результатом предшествующего и причиной грядущего прогресса… Неужели же правительство должно противодействовать этому разделению труда и задерживать его естественный ход? Неужели оно должно затрачивать часть государственных доходов на эксперимент, имеющий целью смешать и спутать вместе два класса труда, стремящиеся к разделению и обособлению?»[654]
Некоторое духовное и телесное уродование неизбежно даже при разделении труда внутри всего общества в целом. Но так как мануфактурный период проводит значительно дальше это общественное расщепление различных отраслей труда и так как, с другой стороны, лишь специфически мануфактурное разделение труда поражает индивидуума в самой его жизненной основе, то материал и стимул для промышленной патологии даётся впервые лишь мануфактурным периодом.[655]
«Рассечение человека называется казнью, если он заслужил смертный приговор, убийством, если он его не заслужил. Рассечение труда есть убийство народа».[656]
Кооперация, покоящаяся на разделении труда, или мануфактура, вначале представляет собой стихийно выросшее образование. Но как только она приобретает известную устойчивость и достаточную широту распространения, она становится сознательной, планомерной и систематической формой капиталистического способа производства. История мануфактуры в собственном смысле показывает, как характерное для неё разделение труда сначала приобретает целесообразные формы чисто эмпирически, как бы за спиной действующих лиц, а затем, подобно цеховому ремеслу, стремится традицией закрепить раз найденную форму и, в отдельных случаях, закрепляет её на целые века. Если эта форма изменяется, то, – за исключением совершенно второстепенных перемен, – всегда лишь в результате революции в орудиях труда. Современная мануфактура, – я не говорю здесь о крупной промышленности, покоящейся на применении машин, – или находит свои disjecta membra poetae[657] уже в готовом виде, – например мануфактура платья в тех крупных городах, где она возникает, – и ей приходится только собрать эти разрозненные члены, или же принцип разделения напрашивается сам собой, требуя просто передачи отдельных операций ремесленного производства (например в переплётном деле) особым рабочим. В таких случаях не требуется и недели опыта, чтобы найти надлежащую пропорцию между числом рук, необходимых для отправления каждой функции.[658]
Мануфактурное разделение труда путём расчленения ремесленной деятельности, специализации орудий труда, образования частичных рабочих, их группировки и комбинирования в один совокупный механизм создаёт качественное расчленение и количественную пропорциональность общественных процессов производства, т. е. создаёт определённую организацию общественного труда и вместе с тем развивает новую, общественную производительную силу труда. Как специфически капиталистическая форма общественного процесса производства, – а на той исторической основе, на которой оно возникает, оно может развиваться только в капиталистической форме, – оно есть лишь особый метод производить относительную прибавочную стоимость или усиливать за счёт рабочего самовозрастание капитала, что обычно называют общественным богатством, «богатством народов» и т. д. Оно не только развивает общественную производительную силу труда для капиталиста, а не для рабочего, но и развивает её путём уродования индивидуального рабочего. Оно производит новые условия господства капитала над трудом. Поэтому, если, с одной стороны, оно является историческим прогрессом и необходимым моментом в экономическом развитии общества, то, с другой стороны, оно есть орудие цивилизованной и утончённой эксплуатации.
Политическая экономия, которая как самостоятельная паука возникает лишь в мануфактурный период, рассматривает общественное разделение труда вообще лишь с точки зрения мануфактурного разделения труда[659] как средство с тем же количеством труда произвести больше товара, следовательно, удешевить товары и ускорить накопление капитала. В прямую противоположность этому подчёркиванию количественной стороны дела и меновой стоимости, авторы классической древности обращают внимание исключительно на качество и на потребительную стоимость.[660] Вследствие разделения общественных отраслей производства товары изготовляются лучше, различные склонности и таланты людей избирают себе соответствующую сферу деятельности,[661] а без ограничения сферы деятельности нельзя ни в одной области совершить ничего значительного.[662] Таким образом, и продукт и его производитель совершенствуются благодаря разделению труда. Если писатели классической древности и упоминают иногда о росте массы производимых продуктов, то их интересует при этом лишь обилие потребительных стоимостей. Ни одной строчки не посвящено меновой стоимости, удешевлению товаров. Точка зрения потребительной стоимости господствует как у Платона,[663] который видит в разделении труда основу распадения общества на сословия, так и у Ксенофонта,[664] который с характерным для него буржуазным инстинктом ближе подходит к принципу разделения труда внутри мастерской. Поскольку в республике Платона[665] разделение труда является основным принципом строения государства, она представляет собой лишь афинскую идеализацию египетского кастового строя; Египет и для других авторов, современников Платона, например Исократа,[666] был образцом промышленной страны, он сохраняет это своё значение даже в глазах греков времён Римской империи.

0


Вы здесь » seo форум реклама раскрутка продвижение оптимизация сайта » Наполнение сайтов » Том первый Капитал Карл Генрих Маркс